кровавые камелии

NC-17
Завершён
416
1
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
43 страницы, 16 771 слово, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
416 Нравится 20 Отзывы 69 В сборник

...

Настройки
Тонким багровым ручейком кровь стекает по срезам кленовой столешницы и падает на татами. Капля за каплей, беззвучно и медленно. Наблюдая за ней от плотно закрытых сёдзи, Тома не чувствует запаха, но знает, что вскоре тяжёлая ржавчина въестся в руки, в ноздри, в самый мозг. Соберётся коркой под ногтями, оставит неряшливые брызги на подошвах, будет капать и капать в голове, даже когда Тома уляжется на свой футон и закроет глаза. Спать в эту ночь он не будет — это Тома тоже знает. Но поддержать иллюзию важно хотя бы ради того, чтобы шторм в груди бушевал не так упорно, чтобы перед самим собой оправдываться: да, я стараюсь, но это выше моих сил. Всё это. В дальней комнате чайного дома Коморэ стоит мёртвая тишина. Тома пытается не дышать, не думать, не смотреть. Силуэт за столом — он всегда сидит спиной ко входу, в знак доверия к гостю — так и не поворачивается к нему лицом. Когда ручей истончается до редких капель, а голова Томы начинает предательски кружиться, молчание прерывает первый полноценный вздох — его плечи тяжело опускаются, будто одним мощным толчком возвращая ясность мыслям. Затем шорох одежды — он поднимается на ноги. Звон металла — его кинжал текучим движением возвращается в ножны в рукаве. — Оставляю это на тебя, — говорит Аято тихо. Настолько тихо, что по голосу невозможно определить эмоцию — только пустота растягивается по гласным, затесняя собой обычную вкрадчивость. — Я вернусь в имение. Жду тебя в кабинете. Призрачными шагами тень, с которой Тома не хочет сталкиваться взглядом, равняется с ним. И тщательно выверенной дозировкой впускает в голос эмоцию — так, чтобы Тома почувствовал и не оставил себе шанса что-то додумать. — Мне… жаль, что так вышло. Ему не жаль. Аято покидает чайный дом, выскальзывая через задний ход в сумерках и унося с собой бешено колотящееся сердце и адреналиновое чувство опасности. Тогда и Тома делает свой первый полноценный вздох — лёгкие протестуют, желудок от запаха железа скручивает спазмом, в глазах мутнеет. Но он заставляет себя смотреть, потому что оставляю это на тебя. Я вернусь в имение. Жду тебя в кабинете. Мне жаль, что так вышло. Короткими шагами, унимая головокружение, Тома приближается к столу. Тело без единого признака жизни — она вся вытекла по срезу кленовой столешницы, упала на татами, капля за каплей, беззвучно и медленно — лежит головой вбок у опрокинутой чашки нелепо согнутым и побелевшим. Тома смотрит, заставляет себя смотреть — на то, как чайные листья плавают в кровавых пятнах, как ладони безвольно лежат на столе, как аккуратный разрез поперёк шеи до сих пор не оставляет попыток выплеснуть сквозь себя ещё больше. Судя по нашивкам на одежде, когда-то целую вечность назад, в начале вечера, этот человек был служащим комиссии Кандзё. Тома не помнит имени его клана, не знает, насколько важен он был и какими проблемами это грозит обернуться… а потом мелко содрогается от прошибающего тело пота. Он думает как Аято. Нет, так нельзя, это неправильно. Тома склоняется над неподвижным телом. Успел ли он понять, что происходит? Мог бы потянуться за оружием, если бы Аято дал ему возможность? А если бы мог — выдержал бы в честном поединке? Что здесь произошло? В чайном доме Коморэ запрещено носить оружие, но его хозяин не считается с правилами, с законами, с моралью, с богами — когда… по какой-то причине… уверен, что так будет лучше… Эту загадку — чем смерть лучше жизни — Тома впервые получил в лоб пять лет назад и ответа не знает до сих пор. Возможно, ему, не главе клана, просто не дано права его знать. Тома массирует пальцами виски, прогоняя из головы булькающий звук, с которым кровь вытекает из горла, стук тела об столешницу, звон упавшей чашки и пальцы, скребущие твёрдый клён. Потом эта картина придёт к нему в ночных кошмарах, нет нужды делать мозгу услугу и запоминать её в мельчайших подробностях. Сейчас стоит сменить мертвецу одежду, очистить трапезную от крови, вызвать Сюмацубан и поручить тело им — безымянного кайраги найдут на дальнем побережье Наруками, служащие чайного дома заверят, что визитёр покидал его в добром здравии, а стража имения ответит на все вопросы об Аято, если у комиссии Тэнрё таковые возникнут. Второй пункт самый сложный. Остальное — чётко налаженная система, с помощью которой Камисато прогрызали себе путь на вершину милости её превосходительства. Запирая бамбуковые створки, отрезая себя от живого мира, оставаясь наедине со страхом и смертью, Тома отмечает, что тело больше не колотит. Уборка всегда помогает ему прийти в себя, разложить мысли в нужном порядке, перестать метаться между желанием и долгом — и сейчас, копаясь в собственной голове, пока руки сами выжимают пропитанную кровью тряпку, он пытается найти тот момент, когда должен был понять. Но так и не находит. Что Тома знает точно: Аято не всегда был таким. В самую первую встречу он казался — Тома замирает над багровым пятном на полу, пытаясь поймать за хвост нужное слово-ассоциацию…

//

…недосягаемым. — Позволить ей притащить с Рито какого-то мальчишку-оборванца, как ты могла такое допустить? — Прошу тебя, не при детях… — Мой сын — будущий глава клана, он имеет право знать, как следует поступать с такими, как этот… — Но Аяке всего шесть лет! — Это не значит, что ей можно распахивать двери комиссии перед любым уличным бродягой! Почему бы нам тогда не взять к себе свору бродячих котов? Не объявить имение приютом для бездомных? Нет, это вредит репутации клана. Мальчишка должен уйти. Тома, чью судьбу решали в стенах комиссии, съёжился в углу, изо всех сил стараясь сделать так, чтобы тени вечерних свечей впитали его в себя и сделали невидимкой. Он не хотел доставлять проблем. Он не знал, что всё так обернётся. Ему было страшно. Сейчас каждый пункт его жизни за последние месяцы — отправиться за отцом в другую страну, попасть в шторм, едва не утонуть, выполнять поручения торговцев на Рито за еду и кров, помочь заблудившейся маленькой девочке найти маму — казался ему непомерно глупым. Маленькая девочка оказалась маленькой госпожой, и теперь Томе, который про господ и аристократию слышал только из историй про кровавые времена мондштадтской тирании, было. Страшно. Господа в его историях держали рабов, убивали людей и развязывали войны. Господа, которых он видел прямо сейчас, стояли над столом с нетронутым чаем и решали, сколько моры стоит его жизнь. Малышка Аяка, единственная, на чью благосклонность Тома мог рассчитывать и чей голос здесь не имел значения, прятала лицо в ладонях — она не плакала или плакала очень тихо. Женщина, которой она станет, когда вырастет, стояла по одну сторону стола, мужчина — по другую. Последний в комнате, кто до сих пор не сказал ни слова, сидел в безмятежной позе наблюдателя, скрестив ноги и пряча в тех же тенях, что и Тома, свою улыбку. Сын господина. Молодой, на вид всего на пару лет старше Томы. Очаровательный в своём спокойствии. И, если Тома мог судить по тому, как они случайно столкнулись взглядами и он поймал в синих озёрах озорной огонёк, вполне к нему расположенный. Но Тома всё равно боялся на него смотреть. Из сыновей господ вырастают господа. — Он помог Аяке найти меня, когда она потерялась на острове. Он мог спасти ей жизнь, мы обязаны вернуть долг… — О Архонты, — мужчина, глава клана, господин устало потёр переносицу, — женское милосердие… Хорошо. Аято, — тот поднял взгляд, а Тома узнал его имя, — подойди. Складки хаори распрямились и прошелестели по полу под тихий перестук гэта, когда Аято, склонив голову, встал рядом с отцом. Они были похожи — беловолосые, с одинаковыми льдистыми глазами, в одних плескалась сталь, в других — лёгкий интерес. Так зритель наблюдает за последним актом спектакля, горя желанием наконец узнать концовку. Так Аято украдкой смотрел на Тому. — Сегодня твоей сестре оказали услугу. В силу своей наивности и мягкосердечия она привела иностранца на порог дома Камисато, лишний раз подставив и своё благополучие, и благополучие клана под угрозу. Мне интересно, — мужчина положил руку Аято на плечо, — как бы ты, будучи главой клана, разрешил этот маленький спор. Аято на короткий миг столкнулся с отцом взглядами, получил от него безмолвный кивок, похожий на разрешение, и снова обернулся к Томе. Его улыбка стала лишним напоминанием, что они все здесь из-за него. Что он проблема. Что проблему надо разрешить. Тома впился пальцами в колени, мечтая только о том, чтобы что-то на планете повернуло время вспять, он снова оказался в прохудившейся лодке в шторм и затонул в нём с концами. Но глаза Аято, когда он приблизился почти вплотную и подобрал хаори, чтобы сесть, оказались штормом хуже. В нём нельзя было с концами, в нём можно было только снова и снова проигрывать тот самый момент, когда вода в лёгких заменяет воздух, а безвольное тело тянет на дно. Лицо Аято, красивое, точёное, перекрыло собой бледную Аяку — Тома ещё не знал, что раз и навсегда. А потом Аято тихо, ровно спросил: — Умеешь сражаться? Тома поднял глаза раньше, чем осознал, какой глубины в них отражается страх. Он умел, но совсем немного, только упражнялся с копьём под надзором одного из рыцарей, он не ровня сыну господина, должен ли он быть ровней, может, они отправят его на гладиаторские бои, Тома читал о них в старых книгах, он умрёт, его убьют, убьют безымянным иностранцем с улиц в другой стране… Губы на судорожном выдохе сложились в дрожащее: — Н-не… — Когда ты обращаешься ко мне, — так же спокойно прервал Аято, но на его губах разительным контрастом играла дружелюбная улыбка, — ты должен говорить «молодой господин». Мондштадтцам неведомы наши обычаи, так что я прощаю тебя за дерзость, потому что в ней нет вины, только незнание. Давай попробуем ещё раз. Ты умеешь сражаться? Казалось, Тома в тот момент задержал дыхание. Не сводя с него глаз, не убирая с губ улыбку, которую не могли видеть его родители и не могла видеть Аяка, Аято едва заметно и будто невзначай кивнул, подсказывая ему правильный ответ. И Тома нетвёрдым голосом, бросив всё естество на доверие этой улыбке, повторил кивок. — Да, молодой господин. Я умею сражаться.

//

Это была ложь, спасшая ему жизнь и давшая право остаться в комиссии Ясиро до тех пор, пока Аято не решит, что Тома ему больше не нужен. Но Тома вцепился в возможность обеими руками, он умел быть благодарным, умел быть полезным — и постепенно, тренировка за тренировкой, ложь превратилась в правду, благодарность — в привязанность, а полезность — в незаменимость. Он брал на себя обязанность за обязанностью, оттачивал талант за талантом — от стирки и уборки до переговоров с влиятельными людьми, — лишь бы доказать, что в день их знакомства Аято не совершил ошибку. Сейчас Тома и ровно четверо доверенных людей из Сюмацубан — единственные, кто могут справиться… с осложнением дел. В конце концов, зачем комиссии по делам культуры тайная группировка ниндзя, если не для ситуаций таких, как эта. Поручая двум из них заботу о теле и удостоверяясь, что оно покинет правый берег Наруками до того, как луна войдёт в зенит, Тома возвращается в комиссию абсолютно разбитым и пустым. Ночной патрульный, неся свою вахту у ворот, окидывает его полным пренебрежения взглядом, но говорит только: — Господин просил передать, что ждёт у себя. Незамедлительно. И отворачивается, будто призрачная оболочка Томы не заслуживает его интереса дольше необходимого. Кровь мерещится на подоле, на коленях, на руках и даже на отражении своего лица в садовом пруду — Тома стоит над ним, глядя, как случайные лепестки сакуры тревожат водную гладь. Слушает тихий стук капель поющего бамбукового фонтана, дышит, очищает голову перед последним на сегодня заданием. Для встреч с Аято всегда нужна чистая голова, пусть Тома и не может вспомнить случая, когда ему это помогало. Сёдзи загорожены неплотно, но Тома всё равно стучит и ждёт, прежде чем из кабинета слышится усталое «Входи». Комната погружена в полумрак, на столе коптится единственная лампа и тонкой струйкой дыма к потолку утекают благовония. Их запах не перебьёт ржавчину, которая исходит от Аято, но Тома благодарен ему за попытку создать иллюзию. Сам Аято, скрестив ноги и подперев щёку рукой, второй меланхолично обрывает лепестки камелии. Тома проходит комнату насквозь, с каждым шагом новый лепесток падает на стол, запачканный в крови — красное на белом. Аято так и не снимает перчаток, а перчатки хранят на себе след того, что произошло в чайном доме. Тома замирает над столом, склоняет голову, получает молчаливое разрешение сесть. — Я заменю цветы, господин. Вам… вам надо смыть кровь. От первого цветка остаётся только сердцевина. Аято молчит. — Вы позволите? Эта комната, несмотря на все шахматные партии, разговоры тет-а-тет, аудиенции и повседневную уборку, всегда будет ассоциироваться у Томы только с первобытным страхом от величественного мужского силуэта и простого «мальчишка должен уйти». Но страхи надо преодолевать, иначе грош цена твоей широкой душе — и Тома осторожно тянется к Аято, перехватывает ладонь, трущую в пальцах новый лепесток. — Снимите их, господин, — мягко, но настойчиво просит он, — я всё выстираю. К утру не останется следов. Аято разжимает хватку, лепесток падает на стол к остальным. Взгляд, абсолютно пустой и отрешённый, отрывается от кровавых разводов и наконец находит лицо Томы. Впервые Томе чудится в нём сосредоточенность. — Хорошо. Забирай. Аято отнимает от лица вторую руку, на щеке остаётся ещё один багровый росчерк. Тома давит вздохи и отводит взгляд, когда Аято слой за слоем, наплечники, наручи, пиджак, жилет, избавляется от перепачканной одежды, пока не остаётся в простом дзюбане. Его открытые предплечья исчёрканы старыми шрамами от неосторожных тренировок, его длинные пальцы больше подходят изящной хватке каллиграфа, а не умелой хватке воина. Сложно поверить, что этот человек способен одним движением отнять чью-то жизнь. Было бы сложно, если бы Тома не убедился лично. Без попытки противиться или заговорить Аято позволяет Томе оттереть кровь с лица. Оно сохраняет такое же ровное выражение, взгляд плавает в пространстве, выказывая только лёгкую заинтересованность прикосновениями, не больше. Такой взгляд бывает у него слишком часто, и если бы Тома знал, с первого раза догадался, чем он вызван, возможно… его бы здесь не было. Но, как и в случае с загадкой характера Аято в целом, это он тоже понял слишком поздно.

//

— Ну и ну, — Аято весело цокнул языком, перебрасывая тренировочную катану из одной ладони в другую, — ты и правда почти ничего не умеешь. Лёжа на стылой рассветной земле и хватая губами воздух, Тома предпочёл не отвечать. Пара недель на Рито приучила его к тому, что понятие мондштадтской гордости в Иназуме никому не знакомо и ничего не значит, и если ты падаешь — ты принимаешь падение. Особенно если падаешь потому, что для схватки с молодым господином ты недостаточно хорош. По приказу Аято ему раздобыли копьё и постель в комнатах для прислуги, впервые за долгое время Тома ночевал на кровати в тепле и довольстве, а не в задней комнате торговца, которому весь день помогал с разгрузкой товара. Просто оказалось, что копья недостаточно, чтобы Тома двигался так же стремительно, атаковал так же изящно, а парировал так же мастерски. Тренировки с рыцарями были смехотворной вознёй в песочнице по сравнению с Аято — с его кивка до падения прошло ровно три с половиной секунды. Аято наклонился над Томой, подавая руку, чтобы тот мог встать. На губах всё та же улыбка, в глазах всё то же любопытство. — Тебе интересно, правда? — Аято поднял бровь, глядя, как Тома отряхивает тренировочное кимоно от земли и пыли. Деревянное копьё без наконечника снова легло в руку, Тома поднял неуверенный взгляд. — У нас ушло три с половиной секунды, чтобы понять, что в первую ночь ты нагло наврал мне в лицо. Возникает вопрос, почему ты всё ещё здесь. Тома снова схватил воздух губами, но на этот раз не от падения — от осознания, что тот кивок Аято вовсе не был подсказкой к правильному ответу. Тома понял всё абсолютно неправильно, и сейчас его выбросят за ворота имения, не оставив и шанса… — Ты мондштадтец, — со смешком сказал Аято, будто это всё объясняло, — а мондштадтцы не знают, что такое Трикомиссия, клан Камисато и титул молодого господина. Я не сказал тебе ни слова, но ты всё равно пытался атаковать в полную силу — да, не так умело, как мог бы с моими тренировками, да, ты сразу же раскрылся, но… навыки можно отточить, а отсутствие страха ценнее раболепия. Ты не боишься меня, — Аято медленно занёс катану, точно показывая направление удара, и Тома отвёл его в сторону — дерево ударилось о дерево, открытая улыбка сделала лицо Аято ещё красивее. — Вот что в тебе, Тома, самое ценное. И это тоже была ложь. Тома боялся, пусть Аято и делал всё, чтобы у него не было причин. — А теперь нападай. И Тома нападал. Попытка за попыткой, день за днём, получая синяки, улыбки, протянутые руки и новые попытки. О том, что ни с одним из стражников Аято не изъявлял желания тренироваться, потому что его боялись задеть, он узнал намного позже. И о том, что Аято не раскрыл ему всех причин, по которым Тома остался. И о том, что «не бояться» и сражаться в полную силу не означает разрешение в полную силу наносить удары. В тот день, когда у него получилось достать Аято в бреши умелой защиты, они уже не держали в руках деревянное оружие. В тот день Тома впервые — несерьёзно и без умысла, но факт остаётся фактом — ранил молодого господина. Копьё со стуком упало к его ногам, и Тома замер посреди поля, тяжело дыша. Аято смотрел куда-то сквозь него, предплечье расчертил косой порез — неглубокий, но этого было достаточно, чтобы кровь алыми каплями набухала на солнце и жгла руку. Тома, которого за всё время в имении научили только сражению и уборке, просто не знал, что ему делать. — Простите, молодой господин, я… я не должен был… Аято медленно провёл пальцем по ране, смазывая кровь. Во взгляде спокойных синих глаз потух огонёк от сражения, его лицо если и выражало хоть какую-то эмоцию, то это была глубокая задумчивость. Тишина длилась несколько долгих секунд, а потом Аято тряхнул головой, будто усилием прогоняя наваждение. И улыбнулся: — Ты учишься видеть уязвимости. Молодец. Но, — одним неуловимым движением его катана рассекла воздух, остриё остановилось на волосок от подбородка Томы, — сражение не заканчивается, когда ты царапаешь противника и начинаешь за это извиняться. Подними копьё. Ещё раз. Тома сглотнул. Замешательство рассеялось, уступая место облегчению. Тренировка продолжалась.

//

Ступая через поле, на котором он много лет назад впервые увидел кровь молодого господина, к саду, Тома машинально поднимает голову к вечернему небу. Время, когда на имение опускается тёмная тишина, — самое приятное. Суета служанок и будничные переговоры стражников сменяются тихими шагами патрульных и треском цикад среди зелени. Никто не задаёт лишних вопросов, когда Тома проскальзывает в сад, чтобы срезать новые камелии и нарвать трав для позднего ужина. Все знают, что он меняет цветы в кабинете каждый день, все знают, что это повод для лишнего веселья и пересудов за спиной — за спиной молодого господина, разумеется. Томе можно говорить в лицо, он не пойдёт жаловаться, потому что на правду не жалуются, и на полуправду тоже. Терпкий цветочный запах окутывает с головой. Тома опускается к кусту камелий с садовыми ножницами, щелчки металла и шуршание стеблей пробиваются сквозь цикадные мелодии и эхо в мыслях. Раньше цветы меняла Фурута, но Тома забрал у неё инициативу, когда услышал, как она жалуется на боли в спине. Первое время Аято не замечал, погружённый в работу или попросту отсутствующий в кабинете, но однажды зачем-то поднял голову, увидел Тому с букетом свежих камелий в руках, улыбнулся. В тот момент Тома понял, что пропал с концами. Все мондштадтские истории говорят, что влюблённость — это не катастрофа, это лишнее обстоятельство для героических баллад, душераздирающих драм и счастливого конца. У Томы, поймавшего в этой улыбке влюблённость в человека статусом много выше, был шанс написать себе историю… если бы в ней был счастливый конец. Но тут — тут и дураку понятно. Тома приучает себя ассоциировать камелии с рутинной работой, а не с мягкой улыбкой. Выбрасывает из головы все честные взгляды, мимолётные прикосновения, откровенную заботу и клятву защищать как часть семьи Камисато. Страх приходится воспитывать в себе заново, сначала насильно, потом на сдобренной почве, потому что страх — единственное сильное оружие против влюблённости, а на разумные доводы его тело не реагирует. Тома знает своё место. И он останется на этом месте, потому что о последствиях тоже — знает. Тома оставляет срезанные камелии в корзине, заворачивает в дальний угол сада, чтобы прибавить к ним траву наку для вечернего отвара, и останавливается над полянкой, промаргиваясь, уверенный, что ему показалось. — Ветром занесло?.. — бормочет он в тишине сада. Ветер не отвечает. Конечно, Анемо Архонт за шквалом штормов и бурь не слышит даже обычные молитвы. Тома даёт себе ровно секунду — посмотреть на пробивающийся из земли росток цветка, который в последний раз видел пять лет назад. А потом быстро наклоняется, вырывает с корнями и сжигает в собственной ладони, чтобы от случайного одуванчика не осталось и следа. — Тебе здесь не место, — шепчет Тома, пропуская пепел сквозь трясущиеся пальцы, — прости.

//

Когда-то Томе посчастливилось в короткой экспедиции на Рито набрести на торговца семенами. В тот день он посетил остров, чтобы уладить вопрос с отсрочкой поставок древесины для комиссии, он должен был отбывать, чтобы успеть вернуться к закату, но вместо этого череда счастливых совпадений привела его на торговый ряд, в самом конце которого… — Это настоящие семена из Мондштадта? — сощурившись, Тома взвесил мешочек в руке. — Если вы проделали весь этот путь, чтобы сбыть товар, который в Иназуме настоящая диковинка, то почему они такие дешёвые? Торговец за прилавком только замахал руками: — Помилуйте, юный господин, как будто я пытаюсь вас обмануть! Они самому мне достались практически задаром, я успел удачно их перекупить. К тому же вы и сами должны знать, что в таком климате шансов прижиться у цветов из края ветров намного меньше… — Иными словами, вам же будет проще решать проблемы с недовольными. Торговец расцвёл заискивающей улыбкой. Говор у него был типично мондштадтский, одежда тоже неместная — у Томы не было поводов ему не доверять, но не доверять такой удаче он уже научился. Он купил мешочек семян за собственные деньги и вернулся в имение, бережно пряча в кармане тоску по дому. Одуванчики росли в самом дальнем углу сада, пробиваясь сначала слабыми ростками, потом укрепляя стебли, потом распуская яркие бутоны. Тома радовался, как ребёнок, в свободные минуты рассматривая миниатюрные солнечные головки. Цветы не были такими большими, как он помнил по родным краям, бледнели и чахли, но это было что-то отдалённо знакомое. Островок ветра в краю гроз. К сожалению, Тома так и не дождался момента, когда одуванчики постареют и развеются на ветру: гроза не заставила себя долго ждать. Она бушевала всю ночь. Молнии ослепительными вспышками чертили небо, над царством Сёгуна в чёрных тучах тяжело раскатывался гром. Тома беспокойно ворочался на своём футоне, думая лишь о том, как весь завтрашний день придётся убирать имение от последствий. А наутро в саду не было одуванчиков. Примятые к земле стебли, сломанные бутоны, порванные листы — всё, что осталось от мондштадтских семян, которые мондштадтец трепетно выращивал на другом краю света. Тома долго сидел перед полянкой на коленях и смотрел на уничтоженные цветы, которые уже никогда не распустятся, а затем поднялся и ушёл прочь. Через пару месяцев на этой почве проросли новые кусты камелий — жёлтых, намного ярче одуванчиков. Этого торговца с Рито Тома больше не встречал. А полянка с одуванчиками оказалась единственной в саду так сильно пострадавшей от грозы.

//

За сёдзи снова раздаётся тихое «Входи», и Аято откладывает кисть на подставку для чернил. Пока Тома меняет камелии и двигает бумаги, чтобы освободить место для подноса с ужином, письмо успевает высохнуть, и Аято тянется за сургучом и печатью. Конверт скрепляется гербом Камисато и оказывается у Томы в руках. — К рассвету это должно быть на пороге комиссии Кандзё, — Тома почтительно кивает, не спрашивая о содержимом. — Раз уж больше некому передать моё официальное заключение, что их предложения — полнейшая чушь. Письмо отправляется во внутренний карман, пальцы, которые Тома с мылом оттирал от запаха пепла, до сих пор потряхивает. Он усаживается за стол, их с Аято колени соприкасаются — Тома сводит свои, уходя от случайного контакта, Аято невозмутимо тянется к миске с супом. — Я добавил наку в чай, — тихо говорит Тома, — вы будете спать спокойнее. — Спасибо. Покладистость, с которой Аято ест, говорит больше, чем сухая словесная благодарность. От Аяки Тома знает, что господскую еду в других комиссиях проверяют специально обученные люди, даже если она приготовлена поваром, которого держат в услужении уже много лет. Но Аято никогда, с самой первой заваренной Томой чашки чая, не просил его притронуться к еде первым, не проверял на реакцию и не просил разделить трапезу. Однажды Тома вздумал спросить об этом напрямик — и получил только смешок и обжигающе-лукавый взгляд. «Если ты найдёшь достойную причину меня отравить, — сказал тогда Аято, — это будет значить, что я ошибся в суждениях на твой счёт. Такая ошибка вполне компенсируется смертью от рук нерадивого слуги». — Ступай, — говорит Аято вдруг, не поднимая головы, — отнеси письмо и вернись с подносом для себя. Тома морщит брови. — Простите?.. — Без возражений. Я хочу лично видеть, что ты поешь. У Томы при взгляде на еду к горлу поднимается тошнота и чудится фантомный привкус железа во рту. Тома не хочет есть. Тома изведёт себя до обморока, но не притронется к еде. Не сейчас. Не после этого вечера. Но приказ есть приказ — сухой и прямой, забота, замаскированная под сталь, или сталь, выдающая себя за заботу. Поэтому Тома поднимается на ноги снова, кланяется и тенью покидает кабинет. Быстро шагая по коридору, Тома не может взять в толк, почему тело реагирует на близкое присутствие Аято такой отчётливой дрожью. Тот самый страх, который он прилежно в себе воспитывал, страх перед статусом и властью, оборачивается против него страхом конкретного взгляда и конкретного тона голоса, пропитывает организм до костей и в них же въедается перманентно. Томе кажется, что Аято никогда не давал ему поводов бояться. Он не наказывал за ошибки, не корил за недостойное поведение, не поднимал руку. Он улыбался, сидя за этим столом, не позволяя отводить взгляд, и только тихий, вкрадчивый голос без обычной смешинки, какому Аято научился во время собраний Трикомиссии, давал понять, что он чем-то недоволен. Но его настоящий гнев никогда не направлен на Тому, а Аято умеет гневаться по-настоящему — с берега Наруками в эту самую минуту отплывает доказательство. Аято всегда доволен результатами сделок с торговцами, на которые отправляет Тому. Аято уверен в его умении держать под контролем Сюмацубан. Аято хвалит его навыки управляющего. Аято исправно ест всё, что Тома приносит во время работы, даже когда приказывает его не беспокоить. Аято не замечает в Томе недостатков. А если и замечает, он сделает так, чтобы Тома это понял.

//

Он не знает, что тогда взбрело ему в голову и по какой причине показалось отличной идеей. Все отличные на первый взгляд идеи находили Тому вдали от имения — на Рито, где он купил семена погибших одуванчиков, или в городе, куда он ходил за продуктами для кухни. Тем вечером Аято ждали из долгого путешествия на Каннадзуку, где он хотел лично убедиться в контроле ситуации над горном Микагэ. Проект обещал быть грандиозным, и Аято не был бы Аято, если бы не рассматривал возможности его использования в выгодном для себя ключе. Письмо от него доставили к полудню — Аято обещал вернуться с сумерками того же дня, и Томе пришлось спешно собираться в город, чтобы приготовить приличный ужин. Ему показалось, что Аято будет рад. Новообретённый статус главы клана выматывал его, заставляя постоянно отсутствовать в имении: на Каннадзуку он отправился прямо из Великого храма, а туда после переговоров с комиссией Тэнрё, а туда после визита к Торговой ассоциации на Рито, а туда… Тома не видел его больше недели, Аяка скучала, не понимая, какими делами может заниматься брат так долго, и Томе не хватало красноречия, чтобы ей объяснить. Так или иначе — в городе из «Призрачной беседки» шёл знакомый аромат куриных шашлычков, и Тома замедлил шаг, придерживая сумку с покупками. Он купил креветки, зная, как Аято обрадуется тэмпуре, но… иностранная делегация, пирующая в ресторане Иназумы родными блюдами, изменила его планы. Тем вечером Тома вместо креветок готовил цыплёнка в медовом соусе. Он помнил рецепт наизусть, он слишком часто вертелся у мамы под ногами, когда аромат её готовки шёл на весь дом и плыл даже по улочкам, на которых барды исполняли свои песни. Он едва ли не вложил в этот ужин душу, представляя тёплую улыбку Аято, по которой успел соскучиться, когда Тома будет рассказывать ему, что это мондштадтский рецепт, по которому в дальних краях тоскуют все путешественники, и он будет рад, если Аято тоже… Аято появился не в сумерках, а много позже, глубоким вечером, когда Аяка, умявшая половину цыплёнка в одиночку, уже спала. Вместо улыбки поприветствовал Тому сухим кивком и сразу заперся в кабинете. Зная, что его бесполезно тревожить и уговаривать хотя бы сделать передышку с дороги, Тома отнёс ужин ему за стол. Поставил поднос у края вместе с чашкой чая и тихо удалился, не нарушая тишину в кабинете даже простым «Рад вас видеть». Когда он вернулся, чтобы сменить огонь в лампах и забрать поднос, Аято так и не поднял головы от бумаг. На нём был всё тот же безукоризненно белый пиджак, в котором он отправлялся — Аято начал носить его недавно, будто в насмешку над всей страной с её зацикленностью на неготовности к переменам. Тома мысленно внёс в список дел на завтра утреннюю стирку и отвёл взгляд. Чашка чая была пуста, но цыплёнок остался почти нетронутым. Человеческое чувство элементарной детской обиды затопило все предосторожности, и Тома нашёл в себе силы тихо поинтересоваться: — Господин, разве вы не голодны с дороги? Вопреки его ожиданиям, Аято услышал. Кисть скользнула по бумаге, ставя идеальную подпись в низу документа, и в Тому упёрся тяжёлый взгляд на бледном, осунувшемся лице. — Немного, — сказал Аято после паузы, — просто я предпочитаю иназумскую еду. Нет нужды что-то готовить, я поем с утра. Сбитый с толку тем, что Аято, раньше непривередливый в еде, открыл в себе какие-то предпочтения, Тома пристыженно склонился, пробормотал извинения и оставил его наедине с работой. Идея готовить что-то, что непривычно для иназумцев, с тех пор душилась на корню.

//

— Ешь. Тома поднимает плывущий взгляд. Пустая миска Аято стучит о поднос, миска Томы обжигает ладони, но он не может заставить себя притронуться к приборам. Плавающие по поверхности бульона грибы напоминают чайные листья в крови, Тома жмурится и трясёт головой. — Тома, — снова раздаётся настойчивое. Пауза. Вздох. — Пожалуйста. Желудок сводит, к горлу подступает спазм, пальцы обхватывают деревянную ложку. Тома впивается в неё до покалывающих заноз и, опустив голову, делает глоток. Горячо и безвкусно. Тома не чувствует ни остроты пряностей, ни горькости наку. С тем же успехом можно было выпить дождевой воды или на сегодняшний день ограничиться воздухом. Но Тома знает, почему Аято настаивает — и послушно ест, ложка за ложкой, как ребёнок под присмотром строгого родителя. Челюсти двигаются механически, взгляд упирается в миску, пальцы белеют и сводятся судорогой. Когда ложка стучит о пустое дно, Тома складывает руки на коленях. Вот. Он поел. С содержимым желудка всё равно придётся расстаться, как только этот разговор будет окончен, но Аято не повредит то, о чём он не узнает. — Молодец, — Тома вздрагивает, будто эта улыбка влепила ему пощёчину, а Аято сводит пальцы под подбородком, глядя на него с вежливым любопытством. — Так будет лучше. Ну, что, как обстановка в чайном доме? Пелена с глаз спадает, осанке возвращается уверенность, мыслям — твёрдость. Впечатление человека, который, даже если услышит, что комиссия Тэнрё объявила его убийцей, только улыбнётся слабее положенного. — Всё хорошо, господин, — выдыхает Тома. — Я передал… тело двум доверенным из Сюмацубан. Комната чиста. О том, что в ней произошло, никто не знает. Плечи Аято поникают на дюйм, будто он наконец позволяет себе немного расслабиться. — Хорошо. Я знал, что на тебя можно положиться. Тома ждёт. Ему нет необходимости спрашивать о причинах и последствиях, это то, что он получает в обмен на неблагодарную работу — безграничное доверие, настолько, насколько такой тяжёлый человек, как Аято, может себе позволить. О той его части, которая берёт верх, когда меч змеёй выскальзывает из ножен, не знает даже Аяка. Наверное, Тома должен чувствовать себя польщённым, но он чувствует только желание не оставаться в этой комнате под запахом камелий и лисьим взглядом дольше положенного. Но обратная сторона того, что Тома находится в подчинении напрямую у комиссара, — комиссар даже с безграничным доверием может не интересоваться его желаниями. — Что ж, кажется, я в очередной раз задолжал тебе объяснения, — Аято вздыхает протяжно и глубоко. Тома переводит взгляд на кисть для каллиграфии, но капающие с неё чернила навевают не самые приятные ассоциации, а прямо на Аято он взглянуть не осмелится. — Тома, я хочу, чтобы ты кое-что вспомнил. Я знаю, что это был не лучший день в твоей жизни, но мне нужно, чтобы ты дословно, вслух повторил то, что я сказал тебе, когда Сюмацубан вернулись с новостями о твоём отце.

//

Это и вправду был не лучший день в его жизни, но началось всё задолго до этого. Тома не праздновал свой день рождения в Иназуме так, как это было в Мондштадте — с тортом и подарками. Он даже не помнил, чтобы называл кому-то дату, но каким-то образом в первый же год Аято всё равно узнал. Тогда Тома обошёлся поздравлением на словах и отчаянным смущением, но на второй год вышло сложнее. Аято не приглашал его к себе специально и, казалось, вовсе забыл о его существовании: отец был прикован к постели, и на него свалились все обязанности временного главы клана. Но когда Тома заглянул в кабинет, как обычно в последние дни застав Аято за работой, и потянулся к зашторенным окнам, впуская немного свежего воздуха… — Доброе утро, Тома. Тома обернулся: солнечные лучи расчертили комнату, красиво играя на взъерошенных волосах. Аято покусывал кончик старой, потрёпанной кисти и улыбался, зная, что Томе неуютно, когда на его появление на неприкосновенной территории обращали внимание. Тома должен был быть как ниндзя из Сюмацубан с тряпкой для пыли и подносом еды, тихим и незаметным, разве что не таким смертоносным. А на Аято, даже заваленного бумагами, иногда находило желание разрушить его прикрытие. — Уже полдень, молодой господин, — пойманный с поличным, Тома поклонился, — я приносил вам завтрак четыре часа назад. Вы ещё не голодны? Не хотите сделать перерыв? Аято покачал головой, и не думая прятать улыбку. Вместо этого вдруг встал — юката распрямилась, болезненный вздох от затёкших коленей пронёсся по телу, на поясе замерцал Глаз Бога. Тома смотрел на него зачарованно, с искренней радостью; Аято так и не рассказал, за что боги его одарили, и лицо у него в то утро было таким, будто и не хотел рассказывать. Аято остановился в двух шагах от распахнутого окна, устало щурясь на солнце. А потом вдруг безо всяких прелюдий сказал: — За последние месяцы работы у меня стало намного больше, — Тома покосился на заваленный бумагами стол и печально кивнул, но Аято положил руку ему на плечо, перетягивая взгляд. И с улыбкой продолжил: — Но полномочий тоже стало больше. Я хотел бы в твой особенный день сделать для тебя подарок, но… если честно, мне ничего не пришло в голову. Тома едва не задохнулся: — Молодой господин, вам не стоит… — Поэтому самую ответственную часть я решил переложить на тебя, — Аято усмехнулся, будто ничего не заметил, и тёплая ладонь сжала плечо Томы сильнее. — Проси у меня что хочешь. Я исполню твоё желание, если оно будет в пределах моих возможностей. Он не отводил от лица Томы взгляда, но это был уже не взгляд мальчишки, который подговаривал Тому попробовать странный кулинарный шедевр собственного изобретения. Это был взгляд господина, которому оставалось совсем немного до полноправного главы клана Камисато — и который, кажется, ценил Тому больше положенного. Потому что, несмотря на титулы и власть, теплота из штормовой синевы не уходила никогда. Тогда Тома обещал подумать. Весь день в голове вертелись просьбы разной степени нахальства, которые давились робостью и неготовностью утруждать и без того придавленного долгом Аято ещё больше. Но в конце концов, сочтя это достаточно важным, Тома набрался смелости озвучить желание. И уже под вечер, зажигая в кабинете лампы, попросил у Аято разрешения выяснить, что стало с его отцом. Аято слушал молча, не перебивая — про то, какими ветрами Тому занесло в Иназуму, он и без того знал, но Томе казалось важным подкрепить своё желание чем-то… осязаемым. Он сидел и рассказывал взахлёб, не спрашивая разрешения, о том, каким человеком запомнил отца, как учился рыбачить и охотиться под его надзором, как получил от него своё первое копьё, больше похожее на гарпун, и как отец уезжал в порт, заверяя, что вернётся через месяц, в последний день, когда Тома его видел. Аято обещал исполнить его желание. И ещё почти целый год они об этом ни разу не заговорили. У Аято и без того хватало проблем. Тогда Тома ещё не знал, что судьба отца Аято разрешится намного раньше его собственного и в ночь его смерти Тома найдёт Аято посреди собственной спальни, холодной и разгромленной, найдёт не Аято, а какую-то тень человека, едва живую, полубезумную, пугающую до пелены в глазах. Найдёт — и будет сжимать в стальной хватке до самого рассвета, не давая спать, чтобы хоть одному из них не снились кошмары. И сам ещё много ночей не сомкнёт глаз, пока в соседней комнате будут гореть лампы и время от времени раздаваться сдавленные стоны. Тома знал, что Аято не забыл, но всё равно не осмелился бы напомнить ему сам: он не обязывал Аято этой просьбой, в глубине души сознавал, что ему не понравится знать правду, но надежда должна была умереть последней. И он надеялся, согреваясь мыслями о доме в ночи, когда гроза над Наруками бушевала особенно жестоко. Однажды вечером, спустя почти десять месяцев от того дня, Аято вызвал его в кабинет. На столе на стопке бумаг лежал его Глаз Бога, обтянутые перчатками пальцы вертели его чисто механически. Лицо у Аято было… скорбным, будто Тома успел его чем-то разочаровать. Но когда Тома вошёл и остался стоять, в глазах напротив всё ещё разливалась теплота. Наверное, только она и помогла Томе пережить тот вечер. — Твоя просьба об отце, — сказал Аято без предисловий и расшаркиваний, — тогда меня немного… удивила. Тома едва удержался от того, чтобы не подскочить на месте. — Вам удалось что-то выяснить? Горячее нетерпение растекалось по телу, как болезненная лихорадка, и Тома за эмоциями в упор не мог понять, почему Аято медлил. Ему, самому вызвавшему Тому к себе в кабинет, будто враз перехотелось говорить. — Удалось, — пресно кивнул Аято наконец. — Я буду с тобой честен, у меня не сразу получилось даже заняться этим. Сначала проблемы внутри клана, потом передача полномочий, потом грызня за право удержаться на месте… но сейчас тебе это вряд ли интересно, — осунувшись под тенью лампы, Аято подвинул Томе кипу бумаг со стола. — Это нашли мои подчинённые, которых я отправил на Рито с твоим описанием. С частью можешь ознакомиться, часть… мне кажется, принадлежит тебе. Ватными руками Тома схватился за бумаги. Аято смотрел молча, а потом и вовсе отвёл взгляд, пока Тома жадно впитывал строчку за строчкой. Пока весь его мир, мир дома и тепла, живущий в голове, не рухнул в одно мгновение. Отец умер. Умер, так и не выбравшись с Рито, умер, став жертвой разборок между торговцами на острове, умер, истекая кровью в безымянном переулке в доках. Тома читал, хотя строчки на бумагах расплывались перед глазами одна за другой — показания людей, знавших его имя, заключение судмедэксперта, публичные отчёты комиссии Тэнрё. Виновные были найдены и наказаны по всей строгости, но Тому это, даже если бы он в состоянии полнейшей потерянности воспринял смысл, вряд ли бы утешило. Вместе с бумагами Аято вручил ему дневник. Читать к этому моменту Тома уже не мог, он просто бестолково сжал пальцы на кожаной обложке, и без того зная, кому будут принадлежать записи внутри. — Господин, — шёпотом позвал Тома, — позвольте я… мне надо уйти… Аято с тяжёлым вздохом поднялся из-за стола. Прежде чем Тома, бледный и разбитый, успел осознать, что происходит, тёплые ладони уже лежали на его плечах — легко справившись с поникшим телом, Аято развернул его к себе. Тома смотрел ему в глаза, но ничего не видел — собственные застилала какая-то мутная пелена. — Не позволяю, — спокойно и отчётливо сказал Аято, — и никогда не позволю тебе справляться в одиночку. Одна его рука исчезла, и через мгновение на коленях у Томы лежал переливающийся, тёплый, как сам Аято, Глаз Бога. Казалось, даже его глубокая синева внутри потускнела, хотя Тома до сих пор видел всё, что его окружало, с трудом. — В ту ночь, когда он появился передо мной, — продолжил Аято, и Тома удержал рвущийся из горла бесполезный крик, потому что выученная необходимость слушать ломила сильнее желания кричать, — я поклялся, что буду защищать свою семью, чего бы мне это ни стоило. Ты, Тома, — хватка сжалась сильнее, болью вырывая в реальный мир, — часть моей семьи. Часть клана Камисато. Тебя я тоже поклялся защищать. На Глаз Бога печально упала первая слеза. Тома содрогнулся в чужих руках, губы опять сложились в безвольное: — Господин, прошу, позвольте мне… — И мне жаль, — Аято повысил голос, — что я не могу защитить тебя от смерти близких. Когда умер мой отец, ты был рядом со мной и Аякой. Если я отпущу тебя сейчас, я не верну долг. Следующее, что Тома сообразил, — тепло стало отчётливее. Аято прижал его к себе, сгрёб одежду в складки на спине, наручи больно впились в плечо, а сердце, которое в иных обстоятельствах кричало бы от радости, отозвалось только вялым трепыханием в развороченной груди. Томе было душераздирающе пусто. И как бы Аято ни старался, даже переступая границу «комиссар — подчинённый», в этот момент он не смог бы заполнить пустоту собой. В объятиях Аято окончательно умер Тома-мондштадтец, тоскующий по песням бардов и разводящий одуванчики в иназумском саду. И окончательно вырос и окреп член комиссии Ясиро, член клана Камисато, которого Аято держал в своих руках, пока тихие рыдания умирающего рвались из горла в пустоту комнаты.

//

— Итак, — говорит Аято наконец, не сводя с Томы ясного взгляда, — я поклялся защищать свою семью. Чего бы мне это ни стоило. Тома сглатывает, но контакт глаза в глаза выдерживает не моргая. Ему не нравится вспоминать ту ночь, слишком много боли и призраков прошлого приносят те фрагменты памяти, которые не стёрлись желанием забыть. Он плохо помнит, как читал отцовский дневник и что там было написано — помнит только полное незнание о собственной судьбе, сквозившее между строк, и как чувствовалась под пальцами шероховатость от следов вырванных страниц. Плохо помнит, что с дневником потом стало и где он сейчас. Плохо помнит тепло объятий Аято и его утешающий шёпот на ухо. Но его слова — те его слова, сталь в которых режет без клинка — помнит отчётливо и наизусть. — У клана Камисато были тёмные времена, — продолжает Аято. — Ты и сам помнишь, как тяжело нам приходилось поначалу. Но сейчас, когда всё хорошо, нам нет нужды прибегать к таким… радикальным мерам для решения проблем. Я спрошу тебя, Тома, и спрошу один раз — как по-твоему, что сегодня произошло? На губах играет улыбка, но глаза не улыбаются. Тома отводит взгляд, чувствуя, что его застали врасплох, захлопнули капкан прямо на груди, простреливая сердце абсолютным смятением. Что сегодня произошло? Вы, господин, убили человека. Снова. Томе приходилось убивать — потому что тренировки с оружием предполагают, что рано или поздно ты возьмёшь его в руки. Цель не важна, важен результат. Кайраги и бандиты с дорог, те, кто нападают на торговых маршрутах, и те, кто организовывают засады в лесах. Тома раз за разом убеждает себя, что, когда готовы убить тебя, моральные принципы не могут перевесить ценность собственной жизни. Но Аято убивает не кайраги и не бандитов. Сегодня в чайном доме Коморэ он убил человека из комиссии Кандзё, человека, с которым у него была деловая встреча. Тома, который не знал Аято, мог бы сказать, что это случайность, отмахнуться и жить дальше под одной крышей с человеком, который в секунду теряет землю под ногами и берётся за меч. Тома, который Аято знает, может только предполагать, насколько многоэтажные политические обиды скрываются — если скрываются — за одним перерезанным горлом. Раз Аято спрашивает, причина есть, и Томе предлагают её угадать. — Я подскажу, — вздыхает Аято, как будто разочарованный его молчанием. — Ты помнишь этого человека? Три года назад, ты приготовил крабов в панировке на эту встречу… — Вы пригласили его просить о поддержке, — Тома дёргается, картинка искажённого брезгливостью лица секундно мелькает в голове. — Заключили союз… — …который не продлился и года. Мы были слабы, они немногим сильнее, но крепкий статус комиссии Кандзё в глазах общественности и возможность протекции давали ему абсолютную безнаказанность. Он посчитал, — Аято едва улыбается, — что выступать под эгидой комиссии Кандзё выгоднее. Тома хмурится. За исключением очевидного, а потому неверного вывода, эта подсказка ему ничего не даёт. — Но прошло два года, — он не понимает, всё ещё не понимает, — так что сейчас не было никакого резона… — Может, и не было, — Аято снова вздыхает. Но прежде чем Тома набирается смелости озвучить первое и единственное, что приходит ему на ум, его голос снова пронизывает тишину комнаты: — Хорошо, Тома, ещё одна подсказка. Вспомни, о чём мы только что говорили. Вспомни, на что я обратил твоё внимание. Подумай, почему я вообще вызвал тебя к себе. У Томы подрагивают губы. Тома пусто смотрит на камелии. Он никогда не ловил себя на этом, но белый цвет слепит взгляд усерднее мондштадтского солнца. Почему Аято вызвал его к себе? Почему справляется о его здоровье и заставляет есть? Почему припоминает ночь, которая для Томы стала ночным кошмаром? Почему Аято берёт в руки меч? Нет. Не топи себя страхом. Думай.

//

С похорон главы клана Камисато не прошло и недели, а стервятники, как утверждала стража у ворот полушёпотом, уже слетелись клевать его труп. Тома не видел Аято с момента отпевания. Бледным призраком он носился по всему острову, появляясь там, где его ждали и не ждали, налаживая связи, восстанавливая авторитет. В имении в отсутствие вестей ходили разные слухи: о том, что он ведёт странные игры, делает сомнительные ставки или просто бесцеремонно ходит по головам. Тома не слушал никого и ничего, веря — и говоря об этом перепуганной Аяке, — что Аято не сегодня-завтра вернётся, и они узнают обо всём из первых уст. Тома не ждал, что их с Аято первая за долгое время встреча пройдёт именно так. Если бы не нелепая случайность, этой встречи не было бы вообще. Поздним вечером, когда Тома заканчивал с поливкой ночных цветов, в сад к нему прокралась Аяка. Заискивающим шёпотом сообщила, что ей не удаётся заснуть, и если бы Тома мог заварить ей тот вкусный чай… Для того вкусного чая требовались цветки сакуры, которая росла за пределами поместья. Поэтому Тома, отправив малышку назад в кровать, выбрался в ночь. Он рассчитывал справиться быстро, но… до комнаты Аяки тем вечером не дошёл вовсе. По дороге по направлению к имению шли двое. На ночные патрули Тома не обращал внимания, на их насмешки в спину — тоже, но знакомые интонации, раздражённые и уставшие, заставили врасти ногами в землю прямо за деревом. — …я уже говорил госпоже Хийраги, что не прошу немедленного решения прямо сейчас, но я не готов ждать два месяца. Это слишком большой срок. — Боюсь, комиссар, вы неверно оцениваете ситуацию. Два месяца — это самое меньшее, что я могу обещать. — Господин, — Тома за деревом, замерший так, чтобы не слышать даже собственного сердцебиения, и горящий от необходимости подслушивать, отчётливо видел, как губы Аято изогнулись в усмешке, — из военных летописей мне известны случаи, когда меньше, чем за два месяца, захватывались города. Может быть, при таком развитии событий мне проще взять весь остров в осаду? Послышался гневный кашель и шарканье ног по тропе. Они остановились практически на расстоянии вытянутой руки от Томы. — Вы угрожаете мне, комиссар? — Отнюдь, — Аято как будто удивился. — Я всего лишь говорю, что не готов ждать. На мой клан не зарится только ленивый, и два месяца бездействия — это роскошь, которой у меня сейчас нет. Не говоря уже о том, что на отчётном собрании Трикомиссии нужен результат, и вы лично будете ответственны за его отсутствие. Поэтому я спрошу ещё раз: вы готовы предоставить то, о чём я прошу? — Комиссар, — невидимый собеседник подавил нервный смешок, — не сочтите за грубость, но кто именно зарится на ваш клан? Вы управляете твёрдой рукой, ваша сестра ещё юна, а ваш ручной пёс и вовсе не стоит чьего-то внимания. Право слово, это просто смешно!.. На тропе воцарилась тишина. — Что ж, — ласково отозвался Аято, — я определённо сочту это за грубость. — Нет, комиссар, постойте, — шаг по пожухлым листьям. Тома вжался спиной в дерево. — Я не имел в виду ничего такого, я имел в виду… ваш мальчишка, он просто… он же иностранец, всем понятно, что он не знает, как у нас ведутся дела, он не представляет угрозы, никто не обращает на него внимания… — Дам вам небольшой стратегический совет, который вам всё равно не пригодится, — любезностью в голосе Аято можно было разить не хуже клинка, звон которого эхом отразился в голове у Томы. — Допуская ошибку в переговорах и оскорбляя оппонента, лучше не вставайте дважды на те же грабли. Если вы не готовы помогать всему моему клану, а не только персонально мне, ваша помощь мне не нужна. Следовательно, в нынешний момент от вас нет никакой практической пользы. — Комиссар!.. Протестующий возглас превратился в булькающий звук. Что-то тяжёлое рухнуло на землю. Послышался вздох и лязганье стали. Тома зажал себе рот рукой, подавляя крик, но, тихий и сдавленный, он всё равно прорвался наружу. Нет, пусть это будет не то, о чём он подумал. Пусть его здесь сейчас попросту не окажется. Пусть это будет ночным кошмаром. Несколько долгих секунд на лесной тропе не происходило ничего. А потом раздался резкий свист клинка, рассекающего воздух. И ещё один. И ещё. Тома обмер спиной к дереву, не в силах даже сфокусировать на чём-то взгляд. Сумка с травами выпала из рук, ноги подгибались, грозя в любой момент подвести и опрокинуть его тело навзничь, к голове от сердца импульсами поднималась бешеная паника. Тома врезался ногтями в ладони, прикусил губу, сдирая кожу — боль вернула осознание реальности, боль заставила сделать полноценный вдох, боль толкнула на что-то, что сам Тома назвал бы ошибкой. И он на ватных ногах сделал шаг от спасительного дерева. — Господин… Вспышка стали сверкнула у самого носа. Тело тряхнуло разрядом. Расширенными от ужаса глазами Тома смотрел Аято в лицо. Щёку почему-то жгло. Аято стоял посреди тропы, сжимая клинок в белеющих пальцах. Пустой взгляд без эмоций, неестественно прямая спина, забрызганный кровью пиджак, неподвижное тело у ног и остриё, направленное Томе прямо под подбородок. Долю секунды они так и стояли — Тома дрожа, Аято как подвешенная марионетка. А затем кончик лезвия дрогнул и опустился. — Тома, — измученно выдохнул Аято, — у тебя… кровь. Тома потянулся к лицу одновременно с тем, как в тёмных глазах напротив мелькнуло понимание. На щеке на самом деле набухал порез — неглубокий, бывало и хуже, но Тома не мог даже заставить себя открыть рот, чтобы отшутиться, как делал на их тренировках. Половина шрамов, пронесённых из молодости, на самом деле была оставлена Аято — в ту пору, когда он всё ещё превосходил Тому по мастерству и использовал не дерево, а металл. Аято извинялся, всегда извинялся. Временами пытался промывать и бинтовать, неумело и смущая, но Тома хорошо помнил его лицо в такие моменты: неприкрытая забота и теплота, какой с возрастом становилось всё меньше и меньше. А до сегодня, видимо, не дожило ничего. Аято молчал. Затем вдруг сжал ладонью подбородок Томы, заставив повернуть голову вбок. Большой палец, обтянутый в перчатку, невесомо прошёлся по порезу, собирая набухшие капли; десятки мелких родинок испещряли его лицо наравне с той, которая прыгала по щеке при каждой улыбке, но темнота играла со зрением свои фокусы. Кровь, это тоже была кровь. Но не его. И не Томы. Аято улыбнулся — изломанно и жутко. В глазах застыло что-то абсолютно зачарованное, он машинально гладил Тому по щеке, оставляя, наверняка оставляя поверх веснушек багровые мазки, как полубезумный художник. Тело отзывалось дрожью, но Тома, полностью утопленный в страхе, плохо понимал её источник. Он сжал кулаки сильнее, чтобы хоть так взять себя под контроль; казалось, вот-вот произойдёт что-то… что-то непра… А потом Аято уронил ладонь, резко вложил катану в ножны и сделал шаг назад. Иллюзия развеялась. — Тебе лучше уйти. Тома сделал рваный вдох. Мимолётная близость исчезла, и паника вернулась приливной волной, подхватила и бросила спиной на камни. Взгляд невольно упёрся в лужу крови, которую медленно впитывала сырая земля. — Господин, — шепнул Тома, пробуя голос, — я никуда не уйду. Он… он мёртв. — И в самом деле, — спокойно отозвался Аято. На Тому он по-прежнему не смотрел. — Вы убили его. — Похоже на то, — Аято, опустил взгляд себе под ноги и отступил на шаг, чтобы кровь не добралась до носков ботинок. На его губах играла какая-то лёгкая, полубезумная улыбка, которая в голове Томы никак не вязалась с фактом убийства. Он отстранённо полюбопытствовал, будто справлялся о самочувствии: — Значит, не хочешь уходить? Нет, больше всего на свете Тома хотел уйти. Развернуться и сбежать подальше от мёртвого тела, алого лезвия в ножнах, зыбкой улыбки, холодных прикосновений и ощущения абсолютного ужаса, в секунду превратившего родной лес в задник сцены для ночных кошмаров. Хотел — но не мог заставить себя даже двинуться с места. — Я не уйду, — повторил он тихо. — Но я… — …боишься? Будто он серьёзно не предполагал ответа. Будто действительно не видел, как Тому крупно колотит. — Нет, — солгал Тома, хотя каждая клеточка тела, ещё способная поддерживать в мозгу инстинкты, вопила, что да. — Но, господин, это убийство, вы убили его, так нельзя… это не… не… — Неправильно? — подсказал Аято бархатным тоном. Тома дёрнулся, кожей чувствуя угрозу. Надо было бежать, бежать, пока есть возможность. А потом Аято вздохнул, плечи осунулись. — Да… да, наверное, неправильно. — Тогда зачем? Тома отвернулся, не в силах выносить капли крови на белоснежной одежде. От земли, перебивая прелую листву и сырость, мерно поднимался тяжёлый запах ржавчины. Значит, какая-то часть слухов была правдой. Аято ходил по головам. Послышался шорох листвы: Аято опустился на колени над телом и медленно, как сомнамбула, коснулся ладонью влажной земли. Пальцы в прострации скользили по каплям крови, глаза в вечерней темноте казались пустыми, почти чёрными. — Иногда, — ласково сказал Аято, — люди усваивают урок, только когда умирают. Но куда больше мне интересно, — его взгляд наконец нашёл в багровой пелене чужое лицо; Тома был почти уверен, что Аято смотрит не на него, а на кровь на его щеке, — что ты теперь собираешься делать?

//

Что он теперь собирается делать? Оказывается, что самый верный ответ на этот вопрос много лет спустя — вытереть кровь, промучиться от ночных кошмаров и с большим трудом притвориться, что ничего не было. Назавтра Аято будет улыбаться — обычной, человеческой по его меркам человечности улыбкой. Назавтра тело исчезнет, следы крови отмоются, проблема устранится, и для Аято это действительно превратится в «ничего не было». Назавтра он будет спокоен, как водная гладь, ровно до тех пор, пока эту гладь не разбередит новая угроза. Тома распахивает глаза. Аято по-прежнему смотрит на него в ожидании ответа. — У меня… — тихо говорит Тома, — есть одна догадка. Смешок разрезает напряжённую тишину. — Я слушаю. — Вы убиваете, — голос проседает, но Тома заставляет себя говорить, — когда вам что-то угрожает. Или из мести. Или потому что счита… потому что так будет лучше — для комиссии или для Иназумы. Но… я не могу понять, что из… — он осекается. Мысли путаются, без логического порядка от них никакого прока, а логический порядок и Аято — временами вещи совершенно несовместимые. — Господин, если вы просите… — Тома, — обрывает его Аято усталым вздохом, — мы знакомы семь лет, мне казалось, в неофициальной обстановке я заслужил для себя маленькое право не зваться по титулу. Тома упрямо поджимает губы. — Господин Аято… — Нет. Ещё раз. — Аято… Аято кивает. — Хорошо. Вернее, плохо, — он раздражённо трёт пальцами виски, — ты всё ещё не видишь полную картину. Я рассчитывал, что с ней разговор пойдёт быстрее. — Почему ты не можешь просто мне рассказать? — Я рассказал достаточно, чтобы ты понял сам. В комнате снова повисает тишина. Неровный огонёк в лампе отбрасывает на сёдзи длинные тени, благовония утекают в воздух, от мешанины запахов начинает мутить. Тома всё ещё не понимает. — Покажи мне свой Глаз Бога, — наконец велит Аято, когда скорбное молчание начинает давить даже на него. Тома машинально снимает греющее пальцы тепло с пояса и кладёт на стол под пристальный взгляд. Их колени снова соприкасаются, но на этот раз Тома не уходит от прикосновения. Он начинает догадываться, к чему идёт беседа, и если она идёт именно к этому — пусть Аято сам растягивает её как можно дольше. Аято долго смотрит на искры, мерцающие и гаснущие под стеклянной оболочкой; на губах расцветает улыбка, с которой он обычно любуется на цветущие сакуры в саду. Незнающий не заметит в этой улыбке подвоха, потому что какой подвох может быть в обыкновенных цветах. — Я хочу, — наконец говорит Аято, — чтобы ты сказал мне, почему в тот день ты на самом деле не ушёл. Сказку я знаю, правду тоже, скажи своими словами, — он щурит лукавый взгляд. — Почему ты выбрал мою сторону?

//

В первые годы жизни в Мондштадте у Томы не было особо сильных стремлений. Глаз Бога, знал он, давался за что-то… выдающееся. Бывало, на бесцельных прогулках он забредал от дома так далеко, что оказывался на какой-нибудь отвесной скале — и тогда он просто садился на край, без страха болтая ногами над пропастью и слушая ветер. И осторожно, самым краем сознания задумывался: насколько выдающимся надо быть в глазах богов? Они судят по своим, божественным меркам? Или проявляют снисхождение, благословляя человека словами «ну, для своего вида он неплохо справляется»? Насколько сильным должно быть стремление, чтобы заслужить Глаз Бога? Если Тома захочет, например, сдвинуть горы и сделать Мондштадт ещё немного теплее, чтобы в нём могли расти редкие тропические цветы из Сумеру — наградит ли его Анемо Архонт? Нет, конечно же, нет. Но Тома развлекал себя такими мыслями, пока ветер нашёптывал ему простую истину: возможно, жить неторопливой жизнью даже лучше. Глаз Бога — это ответственность; стоит только взглянуть на того рыжего мальчишку из Ордо Фавониус, о котором шептались, что он вот-вот станет капитаном, а ведь он был даже младше Томы. Или действующий магистр — что ж, на то он и магистр. Нет, такая жизнь была не для Томы. Спокойная жизнь казалась местами скучной, но вполне… приемлемой. Это спокойствие исчезло, когда его лодку унесло волнами через океан в другую страну. Здесь всё было иначе. Здесь были другие законы, другие ценности на чашах весов, другие взгляды на жизнь, которую никак нельзя было назвать неторопливой. Здесь Томе пришлось принять ответственность, пусть и не ту, какую, он предполагал, несли обладатели Глаза Бога. Здесь ему пришлось пользоваться добротой людей, чтобы выжить. Добротой Камисато Аято. На его примере Тома мог отчётливо видеть ответ на тот вопрос, который он доверял только ветрам и детскому любопытству: что должно произойти, чтобы боги тебя отметили? Какого размера должен быть твой выдающийся поступок? На плечах Аято лежала колоссальная ответственность. Он был прежде всего Камисато, а уже после Аято; прежде всего старшим сыном, а уже после старшим братом. В то утро, когда Тома постучал к нему в комнату, а Аято встретил его безмолвной фигурой за столом, на котором лежал Глаз Бога… Тома не знал, от чистого ли сердца он рад. Аято был… наверное, другом, если бы Тома за два года жизни в Иназуме мог назвать человека статусом много выше другом. Аяка была другом без «наверное» — с ней Тома проводил больше времени, помогал обучаться письму, принимал приглашения на тренировки, составлял компанию в прогулках. Аято был другом под вопросом: он делал всё, чтобы Томе было комфортно, улыбался ему теплее других, возвышал над остальными слугами, постепенно, шаг за шагом приближая Тому к пониманию, что — возможно, только возможно — он и видит в нём чуточку больше, чем безродного иностранца, которому милостью господского сына позволили остаться в доме Камисато. Но временами… временами Томе приходилось напоминать себе заповедь, которую он открыл в первый же день в этих стенах. Из сыновей господ вырастают господа. Из мальчишки-Аято с деревянным мечом и заливистым смехом вырос господин Камисато со стальной катаной и острой улыбкой. Это случилось пять лет назад. После того как Тома узнал, с каким звуком эта катана может войти в человеческое тело и как выглядит улыбка, когда её обладатель отбирает чью-то жизнь. После того как Тома узнал много чего сверх этого и против своей воли — как все политические силы Иназумы драли клан Камисато на части, как беспощадны права наследования, что происходило на собраниях Трикомиссии и после их окончания. Тома подносил чай бесконечному потоку визитёров в чайный дом, улыбался, кланялся, растворялся в тенях и слушал, потому что Аято велел слушать. Он начинал разбираться и усваивать уроки. Но ни один такой урок Аято не готовил его к тому, что… в общем-то, случилось. Аято вызвал его в кабинет поздно вечером, едва вернувшись с визита в Тэнсюкаку. Камисато теряли власть, положение комиссии было шатким, и, зная Аято, Тома бледно радовался уже тому факту, что он вернулся целым, невредимым и без следов чужой крови на руках. Аято не снял дорожной одежды, отмахнулся от чая, пробормотал, что не голоден. В его руках появлялись и исчезали бумаги — какие-то он читал плывущим взглядом, какие-то подписывал не глядя. Тома сидел напротив, сложив руки на коленях, наблюдал за нервическими морщинками у глаз и ждал непонятно чего — не то ясного неба, не то грозового шторма. Наконец Аято поднял голову. Улыбнулся, но как-то сухо, будто это тоже была простая формальность — дать Томе иллюзию, что всё хорошо, хотя он был достаточно проницательным, чтобы заявить, что ни разу не хорошо. — Что-то случилось, господин? — Что-то случилось?.. — губы Аято улыбались, но глаза оставались пустыми: мыслями он был где-то далеко. — Да, возможно, случилось. Только что лорды двух комиссий перед лицом её превосходительства пытались обвинить меня во всех грехах нашей неизбежно коллапсирующей страны. И чем больше я думаю о своих обязанностях, тем больше мне кажется, что это пустая трата времени. Всё время на скучных собраниях Трикомиссии я выдвигаю странные фигуры на шахматную доску, и иногда даже мне начинает казаться, что я неверно предугадываю эндшпиль. Тяжёлое молчание осело на коже настойчивым «ты должен что-то с этим сделать». — Господин, боюсь, я не… — Тома, я позвал тебя, потому что мне, — Аято повертел кисть в пальцах и зачем-то постучал кончиком о стол, — нужен твой голос. У нас с тобой при таком раскладе есть одна проблема, которая требует решения здесь и сейчас. Тома озадаченно нахмурился. У нас с тобой. — Вам нужна моя… помощь? — Если ты это так называешь, — Аято вдруг усмехнулся. — Теперь, когда Иназума в неясном положении, проблем, с которыми сталкивается клан Камисато, станет только больше. Ты из тех, кто видит, что поставлено на карту, — осмысленный взгляд упёрся ему в лицо, как лезвие катаны в ту странную, кошмарную ночь, и голос продрал мурашками до самых костей, — так что если не хочешь ввязываться, то лучше уходи. Даже если бы Аято вдруг отвесил Томе пощёчину, разряд электричества, пущенный по телу от шока, не был бы такой силы, как сейчас. Тома потерянно выдохнул. Мозг соображал медленнее самостоятельно открывшегося рта. — Вы просите меня… — Я не прошу, — подчеркнул Аято, — я предлагаю. У меня достаточно средств, чтобы покрыть любые твои расходы на первое время. Ты можешь остаться на Наруками под присмотром у другой комиссии, или принять защиту госпожи Гудзи, или вернуться в Мондштадт… — Тому снова тряхнуло, но Аято предпочёл сделать вид, что не заметил. — Это твоё решение, Тома. Ты волен покинуть клан Камисато в любой момент — почему бы не сейчас? Тома отвёл взгляд, предпочтя рассматривать перевёрнутые официальные документы, а не выдерживать эту неживую улыбку от человека, который, очевидно, ждал и надеялся только на один ответ. Позже, много раз прогоняя в голове события этой ночи, Тома постоянно приходил к выводу, что это было подобие какого-то испытания для героя — и испытывали его не боги, а Камисато Аято собственной персоной. Но легче его раздумья за тем столом этот вывод не делал. Мог ли Тома, получивший столько добра от клана Камисато, просто уйти? Нет, даже не так: а было ли ему, куда идти? Другая комиссия — те самые люди, которые называют его ручным псом Ясиро, кланяются в лицо и оскорбляют в спину. Госпожа Гудзи — та самая, которую Аято в открытую недолюбливает. Можно и правда вернуться в Мондштадт — и… …и обнаружить, что в краю ветров и свободы его тоже ничто не держит. Его отец умер, не сумев даже взглянуть на свою родину. Его одуванчики погибли, не успев отцвести и унести по ветру новые семена. Его тепло и стремление отплатить за доброту добротой медленно, но необратимо утягивались в ловушку титулов и постоянных интриг. Та стабильная и неторопливая жизнь, которой он наслаждался всего пару лет назад, теперь казалась лёгким взмахом руки из-за призрачной завесы — ушедшим воспоминанием, не больше. А решение уйти означало бы, что ему придётся вернуться к этой жизни с сожалением и чувством вины. Аяка будет убита. Аято будет разочарован. Тома не мог их подвести и не оправдать их ожиданий. Теперь он хорошо представлял, каково приходилось героям из раздумий маленького мальчика, болтающего с ветром на краю утёса. Теперь дом Томы был здесь, и у него попросту не было другого. Все альтернативы были перекрыты незримо давящим присутствием Аято, который не мог не подумать обо всех доступных вариантах, вызывая его на этот разговор. Тома хрипло усмехнулся. — Господин, вы переоцениваете мои стремления. Если я уйду сейчас, то потеряю свою верность. А отец учил меня всегда быть верным и праведным человеком… — перед глазами как-то некстати встали исписанные мелким почерком страницы дневника, и Тома сжал кулаки, чтобы болью сделать голос ровнее. — Мне не прыгнуть выше головы, но я бы хотел сделать для вас с молодой госпожой всё возможное. На пути, который вам предстоит пройти в будущем… возможно, я вам ещё пригожусь. Это была полуправда, но правду Тома не сказал бы, даже будь у него смелость состязаться в хитрости с таким человеком, как Аято. А пока что — пока что у него не было даже смелости посмотреть ему в глаза. В комнате было прохладно и оттого неуютно, но вместо смятения от всего навалившегося Тома вдруг почувствовал… тепло. Оно окутало его плотным облаком, как тёплый воздух из кухонного очага, пробежало огоньком по пальцам и вспыхнуло в самом сердце. Тома охнул, зажмурился, успел подумать мельком — может, это предсмертная агония и божественное наказание за ложь?.. А потом в разжатые ладони упало что-то твёрдое, и Тома диким взглядом уставился вниз. Ярко-алый, будто пламя, Глаз Бога. Тома моргнул. И снова. И ещё раз. Он и не думал пропадать — лежал в его пальцах, согревая и будто издеваясь. — Что ж, я… — начал было Аято, но осёкся. Тома рассмеялся. Горько и тихо, сухим, кашляющим смехом, смеялся до тех пор, пока не почувствовал неуютную хватку на плечах и настойчивый шёпот на ухо. Тома смеялся, не слыша ни слова из того, что ему говорили, и алые язычки пламени под стеклом стали единственным, что он мог различить сквозь плывущий, мокрый от первых слёз взгляд. Какая потрясающая, феерическая в своей нелепости шутка.

//

— Если ты знаешь правду, — наконец говорит Тома, улыбаясь так же криво, как в ту ночь, — то знаешь, что выбора не было вовсе. Он не хотел быть благодарным. Не хотел быть верным. Он хотел того, чего хотел чудом уцелевший в нём мондштадтский ребёнок — спасения и ценности для человека, которого тогда без памяти любил. Вопреки тому, за что, очевидно, не должен был. И это был единственный вариант, в котором они оба получили бы то, что хотели. Единственный вариант, приемлемый для Аято. Боги наградили Тому за трусость и эгоизм. Не тянет на достойную историю для романа издательского дома Яэ. Аято смотрит. Не кивает, не качает головой — просто смотрит, как экзаменатор, которому нельзя выдавать, насколько плохо отвечает студент. А потом тихо усмехается: — Если ты так поворачиваешь ситуацию, выбор был, и я сказал тебе о нём в самом начале. Ты мог уйти к другому клану, сильнее и могущественнее нашего — о, не возражай, со всеми моими секретами тебя бы приняли с распростёртыми объятиями. Я в жизни не поверю, что ты столько лет смотрел на дела комиссии и не научился оценивать возмо… — И вздумай я пойти на предательство, — перебивает Тома, за пеленой взбудораженных эмоций забывая о том, что комиссара нельзя перебивать, — я бы оказался в клане с людьми, из которых только глухонемой не успел сказать, что он обо мне думает. Я не хочу для себя ценности в обмен на лицемерие. Ты, по крайней мере, — он распрямляет спину, — никогда не оставлял мне возможности что-то додумать. Ты со мной честен, потому что я уже знаю про все твои худшие стороны. И ты бы наверняка позаботился о том, чтобы я понял, что это ты, когда бы решил наказать за предательство. В комнате повисает пауза, слишком долгая для простой заминки. Тома прикусывает язык, тело прошибает холодом: ни разу за семь лет он не сказал этого вслух. Он мог собирать догадки по клочкам с такой скрупулёзностью, что детективы из Тэнрё удавились бы от зависти, но признать это перед Аято… когда-то это было сильнее него. Но для Томы правда такова. Вслед за теми, кто ему мешает и угрожает, Аято убил бы и его. И теперь Аято… — Вот, значит, как?.. — даже не думает его правду отрицать. Тома заставляет себя встретить этот взгляд. Воздух вокруг тяжёлый и спёртый. — Я остался, — после секундного молчания отвечает он, — не поэтому. Но ты просил говорить честно, и я честно говорю, что… будь я на твоём месте, я бы, наверное, так и поступил. Я слишком много знаю. Аято снова его удивляет: смеётся вполголоса, прикрывая рот ладонью. На секунду в нём проявляется призрак того человека, каким он станет утром, живого и почти счастливого. — Хорошо… хорошо. Ты начинаешь вести мысль в верном направлении. Томе снова приходится напомнить себе, почему он вообще сейчас здесь: не потому что Аято нужно подтверждение собственным догадкам, они и без того всегда попадают в яблочко. А потому что это очередное испытание, которое Тома на этот раз вряд ли пройдёт так просто. — Мы оба, — продолжает Аято, — больше всего на свете хотим того, чего при реалистичном раскладе вряд ли добьёмся. Меня не интересует процветание Иназумы, но я обязан работать на её благо, если хочу спокойствия для своей семьи. Ты… — он усмехается и машет рукой. Издевается, мелькает на подкорке затаённая мысль, Аято просто издевается. — Я веду к тому, что мы поступаем так, как от нас ожидают, а не так, как хотелось бы поступить. По разным причинам, но суть не меняется. Если это какая-то долгоиграющая прелюдия к настоящей причине этого разговора, Тома предпочёл бы перейти сразу к моменту, где Аято обнажает клинок. Но Аято может перерезать ему горло одной улыбкой. И они оба, кажется, об этом знают. — Твой бамбуковый фонтан, например. Что это было? Тома подхватывает эту его улыбку, пусть сам бы в её искренность верить не стал. — Мне просто захотелось украсить сад.

//

Тома давно не появлялся на Рито — счёт заворачивал на третий год, в последний раз он приезжал на остров, когда главой клана был отец Аято, и в тот раз он увёз с него не только удачно разрешённую проблему, но и мешочек иностранных семян. С тех пор для него неизменно находились дела поважнее и поближе, и Тома, если честно, не слишком-то скучал по этой атмосфере. Рито навечно останется у него в голове мешаниной из запаха рыбы, криков портовых рабочих, сырой постели и фантомного чувства голода, от которого кружилась голова. И, возможно, в избранные ночи — кровью в переулках и косыми строчками в небрежно хранившемся дневнике. Но тем летом на Рито отправлялся Аято, которому для светского визита в клан Хийраги было позарез необходимо присутствие Томы рядом. Тома отказывался всеми правдами и неправдами, как отказывался от любой деловой поездки в качестве спутника Аято — потому что деловые поездки проходили совсем не так, как он себе представлял. И вместо торжественных делегаций и звона бокалов за ужином Аято с Томой за спиной мог даже не притронуться к обеденному чаю, а собеседник уже знал, что проиграл. Аято брал Тому с собой по трём причинам: ему было скучно, в нём взыгрывала учительская натура или в голове в неравных пропорциях мешался концентрат из первых двух. В последнее время Тома неважно себя чувствовал, но ехать пришлось. Мягкой улыбкой и ладонью в ладони Аято мог бы добиться от Томы государственного переворота, если бы задался целью. К счастью, в этот раз обошлось без эксцессов — или Тома за дружелюбно-многозначительными пикировками их попросту не заметил. Аято оставил его на террасе наедине с юной госпожой Тисаки, пока сам с хозяином растворился в лабиринтах комиссии Кандзё подписывать всё необходимое, но Тома даже не заметил чужого присутствия. Когда за его спиной раздались лёгкие шаги, он обнаружил себя посреди сада бездумно глядящим на бамбуковый фонтанчик, который прятался между соцветиями магнолии. — Вижу, вам тоже пришлось по вкусу? Бамбук глухо ударился о камень, Тома порывисто вздохнул. Тисаки стояла рядом, спрятав голые ладони в рукавах юкаты, и улыбалась. У неё была красивая улыбка и ясные глаза — через пару лет она вырастет в настоящую красавицу, дорогой предмет торговли для главенствующих кланов Трикомиссии. Может быть, даже Аято… — Это называется содзу, — пояснила Тисаки, опустив голову; кажется, Тома смотрел на неё как на чумную. Кажется, в благородных кругах за такие взгляды можно было вызвать на дуэль. — Этот фонтан. Извините, все говорят, что вы неместный, так что вы, наверное, не знаете… Стук. Тома заставил себя собраться. Аято здесь нет. Пока — нет. — Вы первая на моей памяти, — едва усмехнулся Тома, — извиняетесь за то, что я неместный. Прошу вас, юная госпожа, это мне стоит извиняться. У нас в комиссии Ясиро таких нет. — Правда? Возможно, господину Камисато стоит подумать над этим, — Тисаки с мечтательной улыбкой склонилась над маленьким прудом, чуть не вымочив подол цветочной юкаты. Стук. — Этот звук отпугивает вредителей, которые едят цветы, а папа… то есть господин Хийраги — он говорит, что ему помогает думать, — она чуть наморщила лоб, — над течением времени. Тихо журча, вода накренила бамбуковую трубку. Стук. — Над течением времени? — Иназума — страна вечности, — Тисаки сидела к нему спиной и не видела, как Тома на мгновение впился ногтями в ладони. — Она не любит перемен. Это напоминает, что даже в вечности время идёт своим чередом, но… как же папа говорил… но оно как будто замирает, понимаете? Как содзу будет день за днём наполняться водой и возвращаться в прежнее положение. Простое, повторяющееся действие, запертое в маленькой бамбуковой трубке. Стук. — Кажется, понимаю, — тихо отозвался Тома. Вдали, у выхода на террасу хлопнули створки, послышался смех и шаги. К моменту, когда ускорившее ритм сердце возвестило о возвращении Аято, Тисаки уже стояла немного поодаль, а Тома успел вернуть лицу живую улыбку. Тяжёлая ладонь легла ему на плечо. — Мы готовы отправляться? — Да, — Тома обернулся, ловя в поле зрения более чем довольное лицо. Кажется, переговоры прошли успешно. — Спасибо, госпожа Хийраги. Был рад наконец-то с вами познакомиться. Тисаки проводила его дружелюбной улыбкой. — Ты ей понравился, — отметил Аято добродушно, когда резиденция комиссии Кандзё осталась за их спинами. — Может, ещё пара таких поездок — и у нас появится их доверие… Всю дорогу обратно Тома почти не слышал, о каких дальнейших перспективах сотрудничества говорит Аято и насколько оно обещает быть плодотворным — в голове мерно и как будто грустно стучал бамбук. Через несколько дней Тома, покупая в городе новые ткани по просьбе Аяки, спустился в деревню и сделал у мастера заказ на древесину. Ещё через несколько дней он оставил бамбук в зарослях неподалёку от пруда, чтобы ранним утром заняться постройкой. Тома рассчитывал управиться за день, но крабы для вечернего ужина сами себя не поймают, а зная прихоти Аято… в общем, не стоило испытывать судьбу. В тот день стало хуже, чем обычно. Тома привык, что запах еды, неважно, насколько старательно он её готовил, уже долгое время вызывал у него только лёгкую досаду и желание отвернуться от котелка, но, кажется, на добыче свежих крабов у него заканчивались силы. Тома кое-как накрыл на стол, заперся в комнате и, игнорируя накатывающее чувство дурноты, механически и наспех пережевал свою порцию. Спал он без снов и слишком крепко, но наутро заставила подняться греющая мысль о том, что сегодня с содзу он закончит. Аято отбывал в Тэнсюкаку по делам, и Тома рассчитывал, что вечером в саду дома Камисато тоже будет раздаваться мерный стук бамбука о камень. Он никогда не работал с деревом, у него не было инструкции — оттого первые попытки выходили… не выходили. Тома осторожно обратился к Фуруте за помощью, но получил только добродушный смех, слова о том, что Тома слишком много на себя берёт, и пожелание «хорошенько поесть, а то бледный, как будто вот-вот собираешься нас покинуть». На слове «поесть» желудок Томы болезненно скрутило, и он поспешил покинуть Фуруту раньше, чем помутится в глазах. Неаккуратный, но вполне гармоничный содзу стоял в их пруду, когда на правый берег Наруками уже опускались сумерки. Тома стоял у пруда, заваленный инструментами, бамбуковой стружкой и собственной усталостью. Вода весёлым потоком лилась в срезанный край, пустой ствол наклонялся, стучал о камень, распрямлялся снова, лёгкий, как мгновение назад. Течение времени. Страна вечности. Простое, повторяющееся действие, запертое в маленькой бамбуковой трубке. Тома бледно, криво улыбнулся. И рухнул без чувств на песок у самого берега. …в себя он пришёл не сразу и не с первой попытки. В голове роились картинки одна другой безумнее: Кохару, которая, ругаясь и пиная, тащила его в дом; мерцание горящих свечей, которые Тома не зажигал; перепуганное лицо Аяки, то и дело возникающее с разных сторон кровати; тошнотворный запах каких-то кипячёных трав, которые кто-то вливал в него с удивительной силой. Тома плевался и кашлял, пытался упасть обратно, чтобы не кружилась голова, но его держали за подбородок, заставляли открывать рот, сжимали челюсть, чтобы он глотал и глотал, пока синие глаза не скрылись за наползающей темнотой. Эти глаза стали первым, что Тома увидел, когда проснулся окончательно. Вернее, первым живым. В его комнате было пусто и тихо, лампа давно погасла, двери и окна кто-то плотно закрыл. Один Аято сидел на неудобной подушке в углу, привалившись к стене, и встал, когда Тома попытался повернуться на бок. Его волосы лежали неаккуратно, под глазами залегли тени-свидетельства бессонной ночи. Сначала Тома ничего не понимал и ничего не происходило. А потом Аято тихо и неожиданно зло констатировал: — Голодный обморок, Тома. Тома попытался шевельнуть губами, даже не зная, что собирается сказать, но обнаружил, что вырывается только хрип. Глядя на него исподлобья, Аято сгрёб одеяло и сел на футон, потянувшись за чем-то, что Тома в своей бессознательной прострации видеть не мог. Перед ним оказалась плашка с водой, и Тома послушно, не задумываясь, выпил всё до капли. Физически стало немного легче. Морально — что ж, Аято всё ещё смотрел на него. — Тебе повезло, что я вернулся раньше обычного, — продолжал Аято. У него голос тоже отдавал хрипотцой от долгого молчания. — Лекарь сказал, что тебе нужен отдых, так что на эту неделю я освобождаю тебя от любой работы в комиссии. Тома снова открыл рот. — Но, господин… — И с этого момента, — тон Аято резал острее его собственного клинка, — за ужинами ты ешь только в моём присутствии. Такого больше не повторится. Аято поднялся так же быстро, как сел, забирая с собой это странное чувство не то спасительного тепла, не то промозглого холода. Тома отчаянно скомкал в пальцах одеяло, потому что на большее не хватало сил. Лицо жгло стыдом, тело — слабостью, голову — абсолютным смятением. — Я хорошо себя чувствую, всё в порядке… — Попробуй встать, — Аято насмешливо изогнул бровь, будто знал, что Тома даже пальцем пошевелить не может без волны усталости. Тома всё равно попытался — и комната, стоило ему поднять одну голову, поплыла перед глазами, а тело само собой безвольно рухнуло назад на кровать. Аято невесело хмыкнул. — Я вернусь через полчаса с едой и лекарствами. Ты съешь всё. Под моим надзором. Тома хотел было поспорить, но новый приступ головокружения и суровый взгляд из-за плеча обеспечили ему заведомый проигрыш. Аято раздвинул сёдзи, помедлил у выхода и вдруг уже мягче шепнул: — Содзу получился чудесный. Но больше не заставляй меня так волноваться. И вышел. Створки захлопнулись со стуком, похожим на стук бамбука о камень.

//

В комнате стоит настолько мёртвая тишина, что Тома, кажется, может услышать этот бамбуковый ритм сквозь неплотно прикрытое окно. Содзу стоит в саду уже почти четыре года и почти четыре года не помогает Томе ни заснуть, ни успокоить мысли. Единственная польза — вредителей он и правда отпугивает. И размышлениям над течением времени тоже способствует просто замечательно. Тома в лёгкой растерянности вытягивает руку, чтобы убедиться, что под мышцами не просвечивают кости, а загорелая от работы на воздухе кожа не становится болезненно-фиолетовой — об этом после той ночи ему тоже снились кошмары. Время от времени он просто… убеждается, что съел достаточно. Притрагивается к старым шрамам на теле, чтобы напомнить о том, насколько больно их получать. Разглядывает себя в отражении в тазу для утреннего умывания и с улыбкой думает: какую причину жить выберем для себя на этот день? На чём они с собственной головой сошлись сегодня? На бездомных животных из деревни, кажется. Тома ещё не успел связать каждому из них по свитеру. — В любом случае, — в руках у Аято снова кисть для каллиграфии, он постукивает ею по столу, привлекая внимание Томы, — временами стоит идти на крайние меры, если ты не хочешь жертв в дальнейшем. Отдавать приказы, от которых на первый взгляд никакого толка. Принимать тяжёлые решения. Делегировать ответственность или разбираться с последствиями. Вряд ли ты хотел этого, когда выбрал остаться на моей стороне. Тома снова сжимает пальцы в кулак. На костяшках отчётливо проступают сухожилия, и от их вида становится как-то… Тома будто смотрит не на собственное тело. Весь этот разговор Аято ведёт с его еле живой, призрачной копией. — Я дам тебе ещё один шанс и предложу… — Не стоит. Тома с грудным вздохом вздёргивает подбородок так, чтобы его глаза оказались на одном уровне с глазами Аято. Взгляд человека, который принимает то самое тяжёлое решение, против взгляда человека, которого здесь и вовсе нет. Аято улыбается, но без обычного веселья. — Ты понял? Тома облизывает сухие губы. — Думаю, да. Этого разговора бы не случилось, если бы я был ни при чём, правда? — наружу так и просится горький смешок, но Тома подносит пальцы ко рту, удерживая себя от того, что может перерасти в крик. — Ты никогда не спрашивал моего мнения о том, почему делаешь то, что делаешь. Это приказы, они не обсуждаются. Мне… стоило догадаться раньше. По лицу Аято невозможно прочитать эмоцию, но Тома и без того знает, что прав. — Тогда говори. И Тома с болезненной улыбкой говорит. — Это ведь я был ответственен за то, чтобы вернуть расположение комиссии Кандзё. Ты сам послал меня к Тисаки после того, как узнал, что я ей приглянулся. Я честно передавал Сюмацубан всё, что узнал. Но я… Тело встряхивает; Томе тяжело живётся с мыслью о том, что все эти визиты на Рито и прогулки по саду с бамбуковым фонтаном для Аято были просто удобным источником информации, чтобы знать, на какие слабые места давить в переговорах. Простодушная Тисаки, сама того не замечая, раз за разом пересказывала все текущие дела комиссии, и этот способ политической игры Тома искренне считает самым неприятным из всех. Во многом потому что сам в нём замешан. — Продолжай, — ненавязчиво подталкивает Аято, когда Тома хмурится и облизывает губы. — Хочу слышать, что ты действительно понимаешь ситуацию такой, какая она есть. Ногти оставляют на ладонях красные борозды. Тома не позволяет давлению ослабнуть из чистого любопытства: интересно, можно ли сжать кулак с такой силой, чтобы пошла кровь. — В прошлом месяце, — размеренно говорит он, — я отдал Сюмацубан… неточную информацию. Со слов Тисаки мне показалось, что подконтрольный им клан пытается взыскивать дополнительные налоги за торговлю, но оказалось, что они этого не планировали, верно? Дальше, смею предположить, контрмеры комиссии Ясиро привели к тому, что мы потеряли на этом манёвре… — Репутацию, Тома, — усмехается Аято, — деньги здесь не главное, их можно не считать. Мы потеряли репутацию — достаточно её очков, чтобы представитель этого клана почувствовал себя сильнее, явился в чайный дом и посмел мне угрожать. Тома дышит. Без особого страха или любых других эмоций, которым знает названия. Просто дышит. — Что сегодня произошло? — повторяет он так, будто вопросу уже тысячи лет, а не пара минут в остывшей комнате, пропахшей благовониями, хотя положено кровью. — Я переоценил себя и ошибся. Ценой моей ошибки стала жизнь человека. Настолько просто, что Тома действительно должен был догадаться раньше. Аято сводит пальцы под подбородком. У него странное лицо — удовлетворённое, сказал бы Тома, если бы не видел его парой часов ранее в чайном доме. Если бы вообще мог сейчас соображать и делить выражение лица Аято на какие-то категории. Правда в том, что, если вы хотите выбрать момент, чтобы осознать свои ошибки, этому моменту лучше бы случиться подальше от Камисато Аято. Не в закрытой комнате, куда никто больше не зайдёт. Не после того, как вы видели кровавый след, оставляемый его поступью. Томе просто в очередной раз не оставили выбора. — Что ж, — наконец говорит Аято — сухо и невыразительно; в его голосе нет ничего, чего Тома мог бы бояться, но он и здесь себя не контролирует, — хорошо. Ты целиком и полностью прав, Тома. Но лучше бы ему было ошибаться за этим столом, а не на огромной шахматной доске. Как-то так повелось, что любая его ошибка — для себя, или для Аято, или для комиссии — оборачивается не самыми радужными последствиями. Наверное, это типичное поведение всех человеческих ошибок, но Тома склонен считать, что конкретно ему не повезло сильнее других.

//

Ночной патруль впустил Тому за ворота, удостоив его только странным взглядом в спину. Хирано Тома знал и знал, смея надеяться, очень хорошо: он не из любопытных и словоохотливых, он из той категории людей, которые задаются вопросами только в своей голове. Так что появление Томы, который хромал и морщился на каждом движении, в имении посреди ночи останется их маленькой тайной. Хоть в чём-то за сегодня удача ему улыбнулась. Во всём доме было тихо; даже из кабинета не била привычная полоска света настольной лампы, потому что Аято отсутствовал по делам и его не ждали раньше, чем завтрашним вечером. У Томы ещё будет время притвориться, что всё в порядке. Нужно только… выяснить, как остановить кровь. Кое-как, довольствуясь бледным светом луны из сада, Тома сгрузил себя на стул в кухне. Зажигать лампы было слишком рискованно; рассчитывать приходилось только на то, что он как-нибудь в темноте поймёт, если решит умереть. Тома перевёл дух, прислушиваясь к шагам снаружи и собственному дыханию, и только тогда осмелился стащить верхний слой одежды и задрать майку. Рану пришлось прижечь прямо на месте, но наспех наложенная повязка из остатков хаори всё равно пропиталась кровью и грязью — от неё больше не было никакого проку. Шипя, вздрагивая, кусая губы и срываясь на невнятные ругательства, Тома размотал хаори. В полумраке сложно было рассмотреть детально, но он и так знал, насколько безобразно выглядят раны от катан кайраги. Дешёвая руда, примитивная ковка и вынужденно долгий срок службы за неимением альтернатив делали их оружие смешным для каких-нибудь дворцовых дуэлей, но если задело в стычке — об аккуратной ране можно было даже не мечтать. Края Тома прижёг, но рана чертила тело от нижнего ребра едва не до центра живота и до сих пор плевалась сукровицей. Неглубоко, смертью не грозило, но размер и количество крови должны были заставить Тому задуматься, что он сделал неправильно, чтобы позволить противнику настолько себя задеть. Жаль, что было слишком больно, чтобы в принципе о чём-то думать. Тома дал себе пару минут в абсолютной тишине: откинул голову, попытался расслабиться и хотя бы выровнять дыхание. Даже если сегодня удастся себя подлатать, как он завтра встанет и примется за уборку имения перед приездом Аято, он не имел ни малейшего понятия. Но проблемы решались по мере их поступления, а на данный момент основной проблемой Томы была невозможность встать и достать из кладовой свежие бинты. Он прижал безнадёжно испорченную майку к ране, отстранённо думая о том, стоит ли зашить или заживёт и так. У Томы по всему телу хватало шрамов, но ни один из них не доставался так болезненно, и он знал, что сам взять в руки иглу не сможет: тело до сих пор трясло, как от лихорадки, и пальцы тряслись вместе с ним. Придётся или надеяться на благословение Архонтов, или кому-то рассказать. Кому? Но эти самые Архонты сегодняшней ночью, видимо, смеялись над ним даже сильнее, чем когда решили даровать ему Глаз Бога. Потому что частью сознания, которая не пребывала в блаженном тумане от боли, Тома услышал тихо скрипнувшие сёдзи и крадущиеся шаги. Которые вместе с огоньком свечи плыли по коридору прямо сюда. Сил на то, чтобы играть в непринуждённость, уже не осталось, но Тома всё равно попытался закрыть рану одеждой и выдавить улыбку. Проблем потом не оберётся, но можно рассчитывать, что кто-нибудь из слуг не… — Тома? Что ты здесь делаешь? …не скажет семье Камисато ни слова. Лицо Аяки в створчатом проёме освещалось только свечой и казалось неестественно бледным — впрочем, Тома готов был сделать скидку на пляшущие по комнате тени. Он замер, как зверёк под взглядом хищника, тело на неосторожный взмах рукой отозвалось новой волной боли; стоило встать и поклониться, но, как оказалось, Тома даже говорить внятно не мог. — Молодая госпожа, — пауза; он чувствовал, как пальцы на боку пачкаются в сукровице. — Уже поздно, почему вы не спите? Аяка нерешительно потопталась в проёме. — Я хотела… приготовить отядзуки. Иногда мне не спится, и я… это не потому что мне не нравится твоя еда! Просто я хочу сама. Тома утомлённо улыбнулся. За одну такую мысль его бы выгнали из клана с позором, и повезло бы, если бы просто выгнали, но сейчас от Аяки на тесной кухне следовало избавиться любой ценой. — Может, на этот раз сделаем исключение? Вы пойдёте спать, а я с утра приготовлю для вас самые вкусные отядзуки. И подам прямо в постель, что скажете? Лично Тома сказал бы, что с такой раной он слишком оптимистично смотрит в ближайшее будущее. Аяка переминалась с носков на пятки; она стояла на досках босиком, в лёгкой ночной юкате, и огонёк свечи в руках покачивался вместе с ней. От мельтешащих по стенам теней начинало рябить в глазах, а те и без того плавали по комнате без цели. Томе стоило больших трудов цепляться ими за чужое лицо. — А почему ты не спишь? — Аяка шагнула в кухню, Тома крепче, до импульсной боли сжал пальцы на боку. Угораздило же его прийти истекать кровью именно сюда. — Ты сегодня рано закончил с делами, я думала, ты давно… Свеча подплыла ближе, и теперь Тома мог отчётливо видеть, насколько ярко выглядят алые пятна на его коже. Чем-то это, наверное, завораживало, если бы не тупое, ноющее чувство потери концентрации и застывшего на кончиках пальцев ужаса. Он всё равно попытался улыбнуться. Искажённое пониманием лицо Аяки заставляло его испытывать только стыд за собственную слабость. — Не со всеми делами, госпожа, — тихо произнёс Тома. Со смертью обоих родителей Аяка слишком быстро миновала возраст детской невинности и подступила к той черте, когда можно было держать лицо, отстаивая честь клана Камисато. Тома наблюдал за тем, как она тренируется во дворе, как исправно посещает все уроки этикета и каллиграфии, как её движения обретают грацию и плавность, а взгляд — суровость и холодок, видимо, типичный для всех членов её семьи. Любая одиннадцатилетняя девочка на её месте вскрикнула бы от страха, выронила свечу, упала в обморок или всё и сразу — но Аяка не была любой. Аяка была членом своей семьи. Долю секунды она просто смотрела, и Тома предпочитал не поднимать взгляд в ответ. А когда она заговорила, её голос почти брал правильные ноты. — Тебе нужно обработать рану. — Да, — улыбнулся Тома, — я как раз собирался этим заняться… Но Аяка, оставив свечу на столе, уже нырнула в кладовую. Перед Томой появились свежие бинты, баночки с мазями, целебные травы, даже бутылка сакэ — Аяка клала всё без разбора, лихорадочно и не задумываясь. — Госпожа, вам правда не стоит… — Я пошлю за лекарем. Такая ужасная рана, Тома! О чём ты думал? Почему ты никого не разбудил? — Нет, пожалуйста, без лекаря, — Аяка уселась перед ним на колени, и Тома машинально схватил её за руку. Тут же отдёрнул, новая волна боли тряхнула тело, и он сморщился, прикусив кончик языка. И мягче повторил: — Не надо. Я попрошу вас… никому не говорить. Аяка нахмурилась, но не стала ни возражать, ни соглашаться. Несмотря на все её старания соответствовать статусу, её лицо ещё хранило в себе мягкие детские черты — и оттого Тома чувствовал себя вдвойне паршиво, позволяя ей видеть себя… в таком положении. Аяка была намного младше, но вела себя почему-то куда более хладнокровно, чем Тома смел от неё ожидать. — Покажи, — велела она тоном истинной дочери Камисато. — Покажи, и я решу, посылать ли за лекарем. Медленно, не глядя ей в глаза, Тома отнял ладонь от раны. Аяка прерывисто вздохнула, но руки у неё больше не дрожали. Секундное молчание ощущалось как бесконечность. Тома предпочёл бы, чтобы рана оказалась в разы глубже и он умер прямо на том пляже, едва вогнав копьё в грудь последнему кайраги и упав следом за ним. Тогда давящую тишину не пришлось бы выносить. — Она затянется, — наконец убеждённо сказала Аяка, кивнув скорее своим мыслям, чем Томе. — Но нужно… промыть. Тома склонил голову набок. — Много ли вы видели настоящих ран? — Я… нет. Это в первый раз. Когда Аяка потянулась к сакэ на столе, Тома хотел было её остановить, потому что молодой госпоже ни при каких обстоятельствах не стоит заниматься такими вещами. Но вытянутая рука спровоцировала судорогу по телу, Тома сжал зубы, удерживая ругательство глубоко в горле, и пришлось смириться. Больше они не разговаривали — только Аяка под осторожные, прохладные прикосновения время от времени тихонько спрашивала, болит или нет. Тома исправно мотал головой, хотя рана горела, щипала и тянула, в глазах скапливались редкие слёзы, а тело на любые действия отзывалось протестующими лихорадочными волнами. И всё это время в голове загнанно металась мысль о том, что он заставил Аяку волноваться, сделал всё только хуже, не справился, подвёл, не заслуживает её заботы, не заслуживает сочувствия, ничего из этого не заслуживает. Какой же он… — Ну, вот, — липкими от мази пальцами Аяка завязала последний узел на свежем бинте и утомлённо опустила руки. — Я не знаю, когда оно заживёт, но если будет сильно болеть — ты идёшь к лекарю. Это… — она запнулась и чуть менее решительно закончила: — Это приказ. Тома покорно кивнул. Ненавязчивая забота девочки, которую он впервые в жизни встретил в слезах и отчаянии, убили в нём все попытки к сопротивлению — по крайней мере, сейчас. Он-то прекрасно понимал, что, даже если рана откажется затягиваться и загноится, он просто не имел права обращаться за помощью. Но Аяке то, чего она не узнает, не повредит. — Тома, — позвала она почему-то шёпотом, — что случилось? Ясный взгляд льдисто-голубых глаз. Светлее, чем у Аято. Если тот был штормовой волной или глубоким омутом, в зависимости от обстановки, то Аяка была спокойной гаванью с чистой, прозрачной водой. — Кайраги, — пояснил Тома. Губы сушило, до смерти хотелось потянуться за остатками сакэ и влить в горло, чтобы жарило не только снаружи, но и изнутри, и желательно до самых костей. Но он держался — не при Аяке ведь. — Наткнулся на пляже внизу, почти у самого причала. Больше они никого не побеспокоят, но меня… немного задело. И улыбнулся: видите, молодая госпожа, не о чем волноваться. К счастью или к сожалению, главное что в итоге я жив. Кажется, их с Аякой система ценностей немного не совпадала. — С тобой что-то происходит, — она не спрашивала, она ставила перед фактом. — Ты меньше ешь. Стал тише. Часто уходишь. Почти не разговариваешь. Теперь вот… это. Я уже не маленькая девочка, Тома, я знаю, что ты сражаешься слишком хорошо для таких ран. Смех рвался наружу концентрированным бессилием, но Тома позволил себе выпустить только улыбку. — Вы, безусловно, правы, госпожа. Но я не советую вам думать, что кто-то сражается «слишком хорошо» — всегда найдётся боец сильнее, и такая ошибка… — Сейчас не время меня учить! — прошипела Аяка. И тут же опустила глаза, будто устыдившись секундной вспышки. — Я имею в виду… если тебя что-то беспокоит… пожалуйста, — она нервно перекладывала бинты с места на место, — ты можешь мне сказать. Я твой друг. Я боюсь за тебя. Удивительно прозорливый ум для одиннадцатилетнего ребёнка. Закономерно прозорливый ум для дочери Камисато. Тома, чтобы скрыть дрожь в пальцах, зарылся ими в волосы. Те оказались спутанными, свалявшимися в песке и грязи — неподобающий вид перед юной госпожой, но рваные раны тоже никогда не оговаривались в правилах этикета. — Это случайность, госпожа, — мягко сказал Тома. — Прошу вас, не тревожьтесь. От меня многого ожидают, и сегодня я просто… подвёл вас. Такого больше не повторится. Когда-нибудь Аяка повзрослеет достаточно, чтобы увидеть в этой ночи больше обычной «случайности». Когда-нибудь и сам Тома поймёт, что с ним всё-таки происходит. Пока же он плавал в абсолютной прострации. Стоило ему сесть и обратиться с вопросами к собственной голове, она отказывалась отвечать; а как вести диалоги с чем-то безнадёжно испорченным, Тома не имел ни малейшего понятия. — Не повторится, — Аяка выдохнула. Тома почти видел, как она заставляет себя успокоиться. — Ты сильный, невероятно сильный. Просто… будь осторожнее. Хочешь, я приготовлю тебе тот травяной отвар, чтобы лучше спалось? В смысле, я не умею, но ты можешь мне рассказать, я… Тома покачал головой. Сухие слёзы прошли, но горло всё равно почему-то сокращалось в спазмах от желания кричать. — Нет, госпожа, вы и так сделали для меня слишком много. — Я сделала то, что должна была, — отрезала Аяка на удивление решительно. Тут же смутилась снова, наспех вытерла пальцы о подол собственной юкаты и уже чистыми, всё такими же прохладными ладонями неуверенно взяла лицо Томы в руки. Томе пришлось встретить её взгляд на рваном выдохе. — Тома, я… почему ты ведёшь себя так, будто я не могу за тебя переживать? Снова тянуло рассмеяться вслух, но медленно утихающая боль пока не провоцировала. — Потому что вам не стоит за меня переживать? — Стоит, — Аяка улыбнулась, будто маленькой девочкой, которой нужно объяснять прописные истины, здесь была вовсе не она. — Ты мой друг. И брат тобой очень дорожит. Ты делаешь для нас слишком много, чтобы мы не делали ничего в ответ. Тома опустил взгляд. Совесть и стыд грызли сильнее любого вежливого осуждения в её глазах. — Но вам не подобает заниматься такими грязными вещами, госпожа. Это моя оплошность, я должен был сам… — Ты не можешь решить все проблемы в одиночку, — Аяка сжала пальцы крепче. — Пожалуйста, помни об этом. Мы всегда будем рядом, хорошо? — Хорошо. Печальная тишина висела плотным, тяжёлым маревом.        — Я думаю, нам стоит рассказать об этом брату. — Нет! — Тома дёрнулся, глаза резануло вспышкой боли, Аяка испуганно вздрогнула, уронила руки. Прохлада прикосновений ушла, оставив Тому наедине с собственным иррациональным страхом; он глубоко вздохнул и тише повторил: — Нет, пожалуйста. Никому не слова. — Почему? Вопрос в лоб застал Тому врасплох. Он открыл рот, но так и не нашёлся с ответом. — Просто, — голос упал до шёпота, — пожалуйста. Будет лучше, если господин не узнает. Внутренняя борьба Аяки так и кричала о необходимости вступить в спор; Тома видел по её лицу, как всё в ней твердило, что так никому лучше не будет. Но Тома оставался реалистом, а реальность была такова, что… перспектива рассказать пугала больше перспективы усугубить заражение и умереть. Даже смерти Тома боялся не так сильно, как Камисато Аято. Какая отвратительная ирония. — Если тебе станет хуже, — наконец заявила Аяка, — мне придётся ему сказать. — Не ста… — Тома осёкся, глотая слова под грозным взглядом. Уже сейчас Аяка чем-то напоминала брата. — Хорошо. Если станет хуже, я сам скажу. Аяка кивнула и поднялась на ноги. Пару секунд стояла, переминаясь босиком на холодном полу, затем тихонько спросила: — Я… думаю, тебе стоит поспать. Помочь дойти до комнаты? Тома покачал головой снова, не смея утруждать ещё больше. И Аяка, напоследок улыбнувшись ему и оставив свечу на столе, крадучись покинула кухню. Сёдзи за ней закрылись, и Тома, выждав ещё пару секунд, дрожащей рукой потянулся за сакэ. Пробка покатилась по столу, горло обожгло первым глотком, затем вторым и третьим. Жгло до тех пор, пока бутылка не оказалась пуста. Тома откинул голову, упираясь затылком в стену, и часто, дико задышал. Было больно. Но боль от раны была ни при чём.

//

О той его ошибке Аято, разумеется, узнал сразу же, как только его нога переступила порог дома. Человек его уровня проницательности не мог не заметить, как Тома даже под обезболивающими отварами морщится и смаргивает слёзы во время поклона. Тот разговор был похож на этот — с той лишь разницей, что Тому никто не заставлял самостоятельно вытаскивать правду из головы. Аято сидел точно так же, откинувшись на татами, нога на ногу, поигрывая пальцами по колену, сидел и пустым, без эмоций тоном ронял сухие факты. Безрассудно. Глупо. Опрометчиво. Не следует проявлять инициативу. Не следует ввязываться в схватку, если ты заранее знаешь, что она будет проиграна. Не следует подрывать доверие комиссии. Не следует подрывать доверие лично Камисато Аято. И ещё много чего «не следует». «Ты мог умереть, — пресно сказал Аято тогда, игнорируя всю защиту Томы, выстроенную вокруг «но ведь не умер», к счастью или к сожалению. — Тома, если для тебя твоя жизнь в пределах комиссии больше не имеет ценности — ты по-прежнему волен уйти, я не держу тебя силой». Тома хотел спросить: что если комиссия тут ни при чём, а идти ему просто некуда — но прикусил язык, сдержался, смиренно выдохнул. «Но твоя жизнь имеет ценность для меня. Для Аяки. Для всех, кому ты помогаешь. Пожалуйста, помни об этом в следующий раз, когда безрассудство застелет тебе трезвый рассудок». Тома помнил. Помнит до сих пор. Выбирать по утрам причину встретить следующее утро — его любимое развлечение за целый день. — Я мог бы, — говорит Аято с простодушным взглядом из-под полуопущенных век, — заставить тебя принять ответственность по-другому. Например, мог бы отдать приказ самостоятельно забрать жизнь, которая из-за твоей ошибки потеряла смысл. И будь на твоём месте любой другой член комиссии Ясиро, я бы, без сомнений, так и сделал. Но не с тобой. Ты для меня слишком… ценный. Тебя нельзя ломать так грубо. Если бы кто-то сказал Томе семь лет назад, что этот мальчик, сын господина, такой живой, удивительно прозорливый и изящный, вырастет в человека, от одного взгляда которого будут подгибаться колени — Тома бы посмеялся не стесняясь. Он и сейчас смеётся, хотя смеяться хочется меньше всего; но, похоже, у его тела собственные защитные механизмы. Смех и улыбка там, где стоило бы забиваться в угол и прятать голову в коленях. Может, поэтому он так хорошо располагает к себе людей. Странно. Они почему-то никогда не смотрят в глаза. А Аято смотрит. Прямо и неуютно. Смотрит, когда поднимается из-за стола, когда бесшумной поступью огибает его, когда садится снова — прямо перед Томой, вплотную, так, чтобы соприкасались колени. Когда кладёт ладонь ему на щёку, касаясь скулы поверх старого шрама, там, где его целую вечность назад оставил неосторожный взмах катаны. Губы улыбаются, а глаза нет — они тёмные, изучают лицо Томы, будто это самая интересная в мире книга. И если Тома спрячется за обложкой, он проиграет. Даже не так: он уже проиграл. Аято просто нужен последний толчок, чтобы это показать. — Закрой глаза, — велит он тихо. Тома закрывает. Он знает, что за этим последует. Ради разнообразия на этом моменте его тело решает… успокоиться. Весь страх, и паника, и та самая неприятная тяжесть, когда ты говоришь правду и знаешь, что тебя накажут, и даже боль от ногтей в ладонях — всё это проваливается в какое-то пустое никуда. Всё, что Томе сейчас остаётся, — это сидеть с неестественно прямой спиной и регистрировать физические ощущения. Эмоциональные исчерпали себя. Ладонь Аято смещается со щеки ниже, губ касаются пальцы, странным образом до сих пор пахнущие тяжёлым железом. Живот неприятно тянет от накатывающих ассоциаций и тошноты, но Тома не позволяет себе отстраниться. Это тоже часть… того, что Аято считает за наказание. Один-единственный поцелуй, сухой, безжизненный и такой же холодный, как Аято целиком, обрывает Томе дыхание и на мгновение останавливает сердце. Аято всегда целуется так, будто это естественная часть разговора, как обменяться с собеседником улыбками перед тем, как методично распилить его на части. Всегда удерживает Тому за подбородок, без давления, просто для контроля — будто у Томы есть воля отворачиваться и говорить «нет». И никогда — Тома узнал об этом случайно, забыв однажды о приказе — не закрывает глаза. Раньше Тома чувствовал в этих поцелуях хоть какую-то искорку тепла — её положено было ждать, в неё положено было верить, в этом вся суть. А сейчас его тело, полностью истощённое и пустое, как выпотрошенная игрушка, останавливается где-то на отметке желания, чтобы это поскорее закончилось. Аято отстраняется. И с последним прикосновением пальцев к коже, почти ласковым, Тома получает разрешение открыть глаза. — Ты можешь идти, — говорит Аято с полуулыбкой. — Подумай обо всём этом на досуге. Он вспарывает взглядом, наблюдает за реакцией, но Тома молча опускает взгляд в пол и поднимается на ноги, игнорируя болезненно ноющие колени. Один поклон на прощание, и всё это действительно закончится. Тома окажется в комнате в блаженной тишине и одиночестве. И там накричится в подушку всласть. Он задвигает за собой сёдзи — без слов, потому что севший голос его выдаст, — делает ровно пять шагов по тёмному коридору, а потом срывается на бег. Вваливается к себе, хлопает створками, тяжело падает на них спиной и окончательно без сил сползает на пол. Взгляд ходит по комнате без цели. Губы горят. Всё вокруг пахнет ржавчиной и подбрасывает сознанию алые пятна, мазки, ручьи и лужи на всех поверхностях. Тома зажимает себе рот рукой, чтобы удержать крик в горле, но вместо крика в ладонь вырывается смешок. Тихий и неуверенный; Тома округляет глаза, когда понимает, от чего именно так колотится сердце… А потом смеётся снова, громче, отчаяннее, слепо шаря взглядом по белому потолку. Смеётся до цветных точек в глазах и колотящего холода по всему телу, утыкается лицом в колени, чувствует на лице первые дорожки слёз. В эту ночь Тома так и засыпает — сидя спиной к двери, измождённый, но с абсолютно счастливой улыбкой на губах. В эту ночь кошмары милостиво решают обойти его стороной, не давая, впрочем, обещаний на следующую. В конце концов, Тома принадлежит стране вечности — безраздельно и более чем полностью. И все вокруг, включая Камисато Аято, не перестают ему об этом напоминать. А назавтра всё снова станет как обычно. И будет как обычно ещё много, очень много лет.
416 Нравится 20 Отзывы 69 В сборник
Отзывы (20)