***
Следующим утром Уилл постучал в приотворённую дверь его спальни — невероподобно, и Ганнибал совершенно не спешил избавлять себя от преграды планшета с новостным крайм-блогом, только бы развоплотить в своём пространстве несущие стены, скрывающие и впитывающие вместо него ранне-утреннюю нагретость чужих ладоней. И всё равно всё до капли удивление он пронёс дающе: поднял взгляд, подбородок, брови. Произнёс: — Доброе утро, Уилл. Тот был бодрее обычных его красных мятых полос в это время, когда он пытался стереть их с кожи вместе с липким остатками кошмаров; у него совсем не тяжёлые веки, стоуны которых он привычно ворочает в парах утреннего кофе; от него тянуло душем, свежими футболкой и тартаном и зубной пастой. Идеей, которую он выносил, которая путалась в его ресницах и едва красноватой сеточке капилляров склеры; которая обрамляла его, и без того ожидаемого, но там, на территории их нейтральных вод, в гостиной, где кабельтовы делили только границы позиций: всегда напротив друг друга с поредевшей беспрепятственностью. Идеей, которая обрамляла самовырезанной рамой, пока сам он выписывался в дверном проёме, тёмном, как все нидерландские фоны, Ecce homo — его упоительное явление… — Утро. Я хотел бы приготовить завтрак, — сказал он полу и изножью кровати, и нашёлся глазами: — Не против? — Ничуть. Уилл усмехнулся, кивнул. — Без изысков. Яичница со всем, что найду в твоём холодильнике. — Мне стоит уберегать от тебя продукты? — Нет, но я буду рад компании. И выцвел из возможности себя видеть — ушёл, мелькнув пяткой, как нимфа, жестоко обучившаяся рыбалке. Ведь Ганнибала потянуло следом. Не сразу: он обгладывал крюк, притирался к нему жаберными дугами, всеми своими мыслями. Уилл хотел говорить. Или обзавёлся мышьяком. Не взаимоисключающе, вариативно, как нерешённая загадка с их вчерашним сфинксом: его изумительно проведённая ночь, в свете которой он пытался разглядеть цвет Грэмовых глаз — он знал его, весь легион их, втиснутый в медный кувшин его черепа на протяжении многих лет, и помнил все, но разглядеть не мог, определиться, сколько частей Гоэтии там тогда намешалось… Тусклый свет в салоне машине и ярко-холодный ламп их дома осветил только его изнурённость — Ганнибал не мог спросить, не так скоро по крайней мере. Быть может, приглашение было и к этой теме. Убрав довольно сильно отросшие волосы, одевшись плотнее Уилла, он спустился в гостиную — вниз по холму, в который скромно врезался коттедж, не давая февралю полностью укатать землю снегом и упереться в лес. В зиме за окном очагами светили соседи — довольно рано и всё ещё сумеречно, даже несмотря на лижущийся треском камин и свет из кухни. Ганнибал улыбнулся. Шрёдингеровым мгновением: осведомлённый о наличии грядущего, но пока оно не было вскрыто, у него было его чистилище, лодка в море с их собственноручно зажжёнными огнями, его крохотные Топкапы и третьи ворота, полученное всё, чего он хотел. Уилл… Тот упирал локтями в столешницу и глубоко смотрел на синь еловых стволов, выложив рядом посуду, приборы и продукты, ждал — удивительно, приковывающе к своей статике, античности даже в складках домашних штанов, офортно-графично, диморфно, слишком глубоко. Пришлось равноценно вздохнуть, только бы вернуть объективность и обозначить присутствие. Занять место ошую, которое ему, отойдя, освободили. — Я надеюсь на снисходительность. — Она всецело твоя, как и прежде. Разве что ты перепутаешь ножи… — Об этом я и говорю. Уилл взял универсальный. Разбил им первое яйцо в миску и, подняв насмешливо-вопросительный взгляд, вбил ещё одно. — У нас кончалась еда, когда готовилась эта яичница. Отец считал своим долгом растянуть этот завтрак, так долго, как только ему позволяло начало рабочего дня, потому что это означало, что ему придётся прилагать усилия, большие, чем до этого, так что… этот рецепт был знаком возвращающейся нищеты. Отделённый белок следующих двух отправился туда же, жутко оставив желтки балансировать в половинках скорлупы. Уилл взял коричневые шампиньоны. — Все остатки, которые оставались в холодильнике, без разбора и вкусовых сочетаний: дешёвый бекон или потроха, макароны в томатном соусе из армейского пайка, толченый картофель, подпорченные овощи за полцены… Это был своего рода Nobiscum Deus, ободрение, которое должно было помочь продержаться в паршивые времена. Он резал зелёный перец и колбаски. Небрежно-вдумчиво, как обычно готовят исключительно для себя, где нехлопотность и насыщение первостепенны в той мере, что Ганнибал уступал лишь замороженным вафлям и всему их племени. На прогретой сковороде всё это обжаривалось на масле в угоду привычке, аутентичности: Уилл неотрывно воспроизводил ритуал, вплоть до контекста, который должен был объяснить что-то в настоящем. В гарнир отправились взболтанные без молока яйца, приправились солью, перцем из мельницы, накрылись крышкой. Уилл не поднимал головы, упершись глазами в воспоминания, не давая даже возможности посторонней реакции иммерсироваться внутрь. Нужно было пару минут ожидания, неоглашённых, незамеченных Ганнибалом как паузы, лишь как части, такой же неотъемлемой, подобно любому их шраму. In folio на полках в его дворце ими полнилось, он зарисовывал дилетантом наброски прямо сейчас: профиль бесконечных вариаций, маркеры Грэмовых эмоций. Два желтка сверху всего. Без крышки. — Я очень плохо понимал смысл этой речи. Тревожность… отца занимала гораздо больше места в моей голове, но я видел, что он хотел, чтобы у нас было это общее время превозмогания. Да и… когда я однажды выяснил, какой первоисточник он перевирает, стремление понять смысл… исчезло. Тарелки, лопатка. — Он начинал говорить, когда выкладывал яичницу на тарелку, чтобы… та успела обжечь язык и не раскрылась вкусами в полной мере. Наконец ему: улыбку, протянутую тарелку с половиной прошлого, вилку, взгляд просьбой подождать. Ганнибал почти чувствовал удары флейты, хотя Уиллу до сих пор был ближе Восточный Техас с заклинателями червей. Он взял тарелку себе, отставляя с конфорки сковороду, сел за стол, остановившись на миг рядом со стулом, на месте которого, вероятно, в его далёком мире сидел отец, и опустился обычно напротив Ганнибала. — Вольный пересказ, если не возражаешь. — Прошу. Уилл осторожно приложил основание зубчиков на полусферу желтка, коротко выдохнул. — Жизнь всегда помещена в оболочку, она объектна и есть сама в себе суть. А всё, что вокруг, — вилка коснулась яично-гарнирной подушки, — пустое, суета и тщета, все деяния, питающие жизнь. И всё, что с этим можно сделать, только лишь познать. Любым из мириад способов. Этот вот лишь один из них, просто простейше наглядный. Такой спокойный, такой убаюкивающий голос, пропитанный весь вовсе не ностальгическими воспоминаниями. Он читал сказку вслух о совсем другом человеке. Намеренно. Искренне. Полуулыбка, дрожащая по углам рта, приподнимающиеся брови. Ганнибал смотрел. — Можно бросить все усилия только на познание, сфокусироваться лишь на жизни: свет-солнце-смысл. Так делают многие. Рвут ложками, пихают в рот. Но тогда исчезает целостность, оболочка. Можно вовсе отбросить поиски смысла и день ото дня менять порядок одних и тех же дел. Но тогда не разовьётся жизнь и над ней не будет солнца. Но сложив совместно дело и его суть… — Уилл нажал на желток — тот лопнул, растекаясь, теперь позволяя выломать из массива первый кусок, насадить для укуса. — Тогда суть покроет все деяния — и только в этот момент всё обретёт смысл. Всё станет вкуснейшей яичницей, «ибо нет лучшего для человека под солнцем, чем есть, и пить, и веселиться, и да последует это за трудами дней его жизни, которые дал ему Бог под солнцем». Усмешка. Уилл изжёвывал ей воспоминания, проверяя на достоверность вкус, плохо сочетаемый, неловко связываемый только солью и температурой, но, кажется, такой, как должен быть: сносный, насыщающий, отдающий надеждой — психологичный. Но только для Уилла, для того, чтобы он почувствовал себя в той же непреложной безопасности, что и в кругу своей детской крохотной семьи. Для Ганнибала этот вкус не должен был иметь никакого значения вовсе — читалось по тому, как Уилл старался не проверять, как всё это нашёл Лектер. Для него — всё остальное, весь смысл презентации. — Отличная подача, Уилл. Подражание — самая искренняя форма лести. — Я посчитал это неплохим способом извиниться. Они оба отложили приборы. — Уилл? — Я… вмешался в твоё дело. «Я знал, что это был наш компромисс, — говорил он. — Я знал, что ты выбрал её и ты скучал в этом компромиссе точно так же, как я старался отстраниться от него. И я увидел, как твой выбор был действительно уродлив и груб, я услышал… Я отколол ручку от вазы, которую ты хотел сам уничтожить. Я знаю, что фарфор не умеет собираться воедино. И я не стал играть, я выложил перед тобой причину намеренной неаккуратности и своё сожаление», — вот, что он сказал. Вот, что он смыслом вложил Ганнибалу, что разлилось, вязкой весомостью опряло лёгкие. Как это льстило, как было… — Отнюдь, — Ганнибал с трудом смог проглотить это. — Ты преобразил его. Уилл кивнул. — Я хотел этого. В моём детстве я чувствовал, что ситуация проста, при всех сложных причинах, о которых я не знал из-за возраста. И я наивно считал, что если запомню его слова, то в следующий раз, когда он не сможет произнести их, я скажу их за него. Но я был не вполне прав в своём восприятии. Он давал новый смысл ситуации нужды. Преобразовывал её в достаток. «Я предположил, что это восполнит твою скуку». О. О, и то, что он делал ещё: применял модели поведения, говорил об иерархии ролей. Семейных. Которые непременно стоило обсудить иначе и позже, которые оседали предвкушением совсем, совсем интимно-близкого толка, старающегося наметиться разбито-давно, ещё с Эбигейл. Только теперь навстречу шагал Уилл. — Ты считаешь, я тоже не прав. — Мне это показалось. — И что именно я решил, что ты сделал, по-твоему? — Дал тебе закончить начатое мной. Либо из сожаления, либо из презрения. — Но ты подбадривал? А это — извинение за ситуацию нужды? — Да. Прекрасно. Удушливо восхитительно. Ганнибал хотел этого. Каждомоментно, чтобы все эти кровоточащие звуки ладонями размазать по сводам памяти, украсить каждый каменный блок и арку, изорвать на клочья внутренностей, зарыться, утопиться по локти в эту лояльность. Он хотел в этот момент всего Уилла, ещё больше, чем мог позволить себе, ещё ниже, ещё заинтересованнее. Хотел, убив у его ступней соседские семьи, оставить только себе, не способным определиться или отдаться случаю: целостно или ту часть, что укрывал флорентийский шрам… Кошмарно хотел, имея возможность метафизически показать Уиллу, как он несравненен по другую точку зрения, что именно его мозг делает с ним, с ними; показать ему, что Ганнибал урвал его себе не исключительно ради всепонимания и потому всепрощения, лишь бы упрощенно и дальше игнорировать общегуманную совесть… По началу… но так неверно сейчас — не те оттенки: Ганнибал мыслил графикой, но лишь потому, что карандаш и скальпель были всегда под рукой, хоть цвет и иначе создавал пространство: Возрождение дышало сфумато, венецианцы валёром писали случайное обстоятельство, атмосферу полусмыслов. Ганнибал хотел вселюбви. Пропитавшийся живописью, обманувшей его холст. Уилла, его сути — не отдельных его свойств, как только тона, легшего бессомненно в основу. И он снова… Уилл снова тончайше изменил его, показал, где Ганнибал ошибся. Задержался слишком долго на одном расстоянии, позволил глазу замылиться, чересчур долго не отходя от своей работы — теперь у него не было супервизий, его прозрачно-ванильного цвета кусочка имбиря. Беделия обратилась в уроборос, а он… Ему стоило отойти подальше, может быть, даже опрокинуть свой лист верхом вниз. Он помнил, как сам лежал у Грэмовых ног. Как над ним возвышалось наслаждение его болью, держащее в руках бокал последней трапезы… Это была досадная ошибка, неосмотрительность в собственном открытии. И вот он снова раскрывался дуальностью, обожая это, как опиум. Уилл скормил ему ослепительное действо, непревзойдённое, оскорбительно-пелопное… Исключительно ради Ганнибала, того, чтобы он чувствовал себя так грязно, так близко к добровольно-соглашённому Майвесу, так возвышенно лишённым привычной опоры, как первенец, увидевший в драпировках Микеланджело мозг. Прошлой ночью… Уилл сделал это неосознанно. Лишь задев пониманием самого себя в момент, когда услышал вопрос о подаче языке — его катарсис, а Ганнибал богохульно считал, что держал в руке испугавшуюся собственной тени птицу. Ему неприятно это низведение, но, к сожалению, привычке больше лет, чем надежде, которую он нашёл в себе хрупко-разбитой и поместил в Уилла. Плоть его слабости. Ганнибал хотел её коснуться, как самого ужасного согрешения — идолопоклонство. Уилл не был наблюдателем, он участвовал глубже самого Ганнибала, направлял. Простейше, весь в своей роли, маску которой принял в свой последний раз и не менял более на другие, как думал Ганнибал. Как ощущал усталость и был утомлён в своей благодарности, восторженной, благоговейной. Уилл обратил недоразумение в достоинство, измеримое весом золота или пера. Чудесный, восторгающий Уилл. — Я намерен коснуться тебя, Уилл. Сквозь весь стол напротив остановилось ступором: Уилл долго примерялся к смыслу, посягательству, от которого отстранялся несколько месяцев, будто бы обоснованно, будто бы стаскивая к себе всё возможное время, могущее употребиться на подготовку… к чему бы то ни было. Но его вдруг ультимативно не стало, потому что Ганнибал оставался голоден, потому что хотел действительно быть благодарным. Уилл усмехнулся, нырнув глазами к тарелке: не чувствовал возможности отказать — её не было. Поднялся взглядом и подбородком к Ганнибалу: но инициировать он это не намерен. Дерзкий, избалованный мальчишка. Он упорно играл желваками, наблюдая, как отодвигал свой стул Ганнибал, как он вставал, как забирал себе футы расстояния, неотрывно высматривая ответный взгляд — цепко, тяжело. Уиллу пришлось развернуться навстречу: нарочно скрипнул ножками стула о пол — и безуспешно. Намерение Ганнибала было так же сильно, как обида, ярость или стекание к свету Бассано, и пакость растворилась в улыбнувшихся уголках губ. Уилл смотрел на них вверх. Неприступно. Он снова выжидал. Ганнибал протянул к нему руку. Прямо к лицу, проведя по щетине на скуле костяшками пальцев, собрав на них всё же ускользнувшие выдох и взгляд — невольное убеждение, что касание не оставит шрам, — и широко уложился целой ладонью. Почувствовал под её центром движение челюсти и в ответ притёр ту большим пальцем, выглаживая, успокаивая. Тронул подушечками ухо. Уилл не вполне верно понимал природу Лектеровых чувств. Намерения, а не источник. Он видел поток дуновения, знал физику, чувствовал её на себе, отражая, однако не мог отыскать точку встречи течений. Как Ганнибал не мог описать их. Ему хотелось, чтобы Уилл понял сам, чтобы интерпретации его слов не так сильно изгибались по нему бессистемными, неупорядоченными смыслами — они все имели место быть, но в определённом порядке. Быть может, простота ему тоже была доступна, быть может, он сумел бы сыграть на ней не слишком топорно. Левая скула Уилла тоже погрузилась в ладонь и пальцы. На миг Ганнибал ухватил там, в лице так близко напротив, растерянность — но потом она вытерлась, впиталась в папиллярные линии, оставив только брови, до которых ещё не касались. Уилл вскинул их. «И об этом ты уведомлял вслух?» Как много он не договаривал. Каким целенаправленным дерзновением. Сейчас он наиболее точно воплощал то, каким видел его Ганнибал наедине с ним, когда тот мог отражать только его взгляд. Оставалось лишь желать, чтобы это отражение нравилось самому Уиллу, не было бы исключительно приспособнически-выгодным — о, как бы нарциссически Ганнибал был бы предан этому. Любил. Она была всё-таки важной, основополагающей. Религия базируется на любви, на вере в абсолютную любовь создателя к своим созданиям, во взаимность. Люби и будешь любим, принимаем, утешан, укрыт вопреки. Ганнибал узнал её — давно и сразу, безапелляционно, с улыбкой; но по привычке играл, украшая, обвешивая кольцами лиловых кишок и собственных трактовок. А она была хороша и без: нераскрашенный офорт, который нужно было совместно облачить в цвет. Он брал её с собой, он с ней вставал на колени, но она всегда оставалась умозрительной, не рассмотренной. Ганнибал никогда не разглядывал её, уложив прямо перед собой на ладони, как кровотечение из носа — ведь кровью он пресытился. Однотонность. Скучание. Это было глубоким заблуждением. Ренессанс развивался. Создатель населил лирами только дождевые леса. В ладонях его держалось спокойствием лицо Уилла. Проще и чище. Не нажимая руками, не отнимая их, Ганнибал склонился близь, коснувшись лбом шрама, притеревшись кожей, дыханием, прикрыв глаза, опираясь на слух и обоняние, задумываясь так глубоко над действиями, что под ноги выронились их значения, разбились на отдельности, ворох штрихов. Следовало отойти и взглянуть в промежуток результата, но вкапываться оказалось много приятнее, тягуче с этой возможностью слишком хорошо сделать незначительную деталь, убив ею картину. Ганнибал едва опустил свою голову, скатил лоб и волосы на Грэмов висок, прильнул там, развернувшись щекой: тонко-мягким к коротко-жгучему — щетине скальпа. Слышно было, как у Уилла стучит кровью в горле. Он приоткрыл рот, тоже сомкнул веки. Вздрогнул, когда надпереносье тронули губы: нежностью, так тихо, только бы услышать ответ. Но тот вновь сокрылся, не отдрожав никакой пошлостью, истомой, никакой несдержанностью. Уилл допустил для себя только пульс, участившийся, вбившийся в ровность дыхания едва уловимо. Ганнибал не знал, что делать. Он хотел реакции. Он был бы разочарован, если бы получил её — такую, как у всех прочих, любую из тех, что у него уже были. Но молить о слоновой кости… Разве мало было… Ему хотелось. Он двинул ладонями в волосы, на углы челюсти, обнимая, приплавляясь лицом плотнее, ниже, по переносице, по носовой мышце, собирая ртом по коже дюймы, пробуя, пытаясь оживить… Пришлось отодвинуть себя: по зубам и грудине начинало болеть, зато — …следовало… — он увидел. Уилл, распахнутый на ресницы, зрачки, ноздри, выглядел испуганным: глубинно, там, где от давления ответственности парадоксально самые огромные монстры. Он чувствовал розу ветров и считал, что эффектом бабочки виновен в собственном дыхании. О, как во мщении забавно было бы навалиться всем своим эгоизмом и вывесить внутренностями на Грэмовы плечи обязательства. Наблюдать было бы занятно, чувство вины у Уилла все ещё не отболело рудиментом. Это бы развлекло, внесло бы ещё одну проверку на прочность, меру дозволенности. Уилл принял бы игру, обдумал, примерил бы пиджаком, приспособиться бы… Однако повторяться просто из злости, не цитируя, не цепляя оммажем… Ганнибал поджал губы, аккуратно всматриваясь во всё лицо Уилла сразу. Должно быть, разительная непривычность действительно пугала, селила тревожность, которую Уилл не объяснил бы, но допустил, возвращая лицо. Ганнибал мог попытаться ещё… — и прямо накрыл губы. Просто повесил на них поцелуй, скрав каплю вкуса, небольшую часть того, что намеревался очень долго присваивать после. Пигмалион в итоге ведь получил свою жену. Ганнибал целовал уголки рта, нижнюю губу, выдыхая в щёку Уилла, ощущая с горечью его слюны собственные обиду и тягость. Терпеливость, старание — напоминанием Лектеровы пальцы скользнули на шею, папиллярами позадевали ворот футболки, испроводили дорожек по мышцам трапеции и грудины, где напряжением тянуло от упрямо задранной головы и ни единого градуса уступка… Грубо. Большие пальцы нажали на гортань. Ганнибал засыпал обрывками касаний, зацеловал совсем коротко по самым краям собственного сострадания. — Уилл… Прошу. Уилл дрогнул ртом. Долго выдохнул. Отстранился — на мгновенье, так, чтоб по Ганнибалу ударило розово-красным солнцем из кухни и заоконной зимы. И поднялся вслед. Без посторонне-лишних звуков, чуть оттолкнув, дав себе место стоять рядом. Заслонив своим абрисом рассвет за спиной, припрятав в тени мимику лица и цвет глаз, чуть склонив, приглядываясь, голову к плечу, к ангельским нимбам, к цезуре, в которую вместил свои руки, накрывая рефлексные пятна на джемпере Ганнибала — на сердце и ложные рёбра. Выждал движение лёгких и подсёкся, двинув ртом, отвечая на поцелуй. Ганнибал чувствовал, как из зеркал, расплавившихся под этим солнцем, стекало серебро, как он не мог в них больше отражаться угрозой — он был в потали и иврите, он жёлт, он капал на свой великолепно приправленный костюм. Он заключил поцелуй Уиллу под шрам у линии волос, тонко, оберегающе от себя же. Они не могли больше привычно взаимодействовать, убивая друг друга, — лезвия слишком сточились и рвали шмотья по плоти, углы агрессивности смягчились и указывали внутрь на потребность в домашней заполненности. Ничего прекрасного, но это пока лишь наброски. Ганнибал был готов к работе.тщета и ветер
30 декабря 2023 г., 20:56
Он был так прекрасен. Так искренне прогорал последствиями своей ярости… Ганнибал, медленно отпуская ручку двери, абсолютно падши, почти звероподобно жрал мрамор его лица взглядом, все толики дрожи в его кулаках, весь этот полуповорот зарождающегося отрешения…
Это была жестокость ребёнка, по крайней мере такой она выглядела: возвышающаяся, вся преображённая собственными чистотой и кумуляцией, истая настолько, что её нельзя было разделить — атом, великолепная физика. Женщина, мешковато осевшая на кресло рядом, вся в стонах и гримасках отупения, её портила, пусть и являлась её причиной. Ганнибалу так не хотелось выламывать Уилла из его пергамского рельефа, но любопытство…
— Уилл?
Он посмотрел — не в порядке вещей отражающим зеркалом, а самим светом. Изумительный, черно обрамленный щетиной и тем, что совсем коротко осталось от Давидовых кудрей. Так всё ещё жаль было эти штрихи: те всегда заигрывали с бликами в глазах даже под очками: нельзя было удержаться, не провалиться в них избыточным давлением грифеля… Нарушение целостности, но даже теперь Уилл не был сухо-академическим… Он дышал жестокостью. Эмоцией без последствий, глубоко сочил её сквозь тонко сжатые губы, укутанный в свет от настольной лампы и ужаснейший пиджак из корда — чудовище, которому Ганнибал позволил поселиться под собственной крышей, когда Уилл притащил его, как бездомную псину, из секонд-хенда и оставил себе любимой вещью для их визитов, а сейчас нацеплял на него, не заметив, черно-впитавшихся кровавых Шарлотт.
Что же она, эта сжимающаяся между собственных колен женщина, сказала…
Её качало на её дорогом — вот на обшивку бы этот пиджак сгодился — кресле, таком же устойчиво-квадратном, как и она сама; качало, потому что Уилл сломал ей нос, потому что она пыталась найти опору подлокотника, мокро дыша и тем же бисером портя свои кутюрные брюки.
Услышав ново приближающиеся шаги, она раскрыла пальцы, являя себя оплывающим, заплаканным взглядом, проблеском надежды, но всё, что в действительности Ганнибал видел — срез плоского влажного лица, совершенно ничтожного, ведь она сказала нечто, что-то потрясающе какоморфичное — и это преобразило её уродство в воздаяние. Преобразило Уилла.
Ещё одним плотным планом встав рядом, Ганнибал протянул руку — и, обжёгшись, тут же, невероятно покорно, преклонённо, даже не проступив сквозь костюм нежностью и её улыбкой, только лишь тронул пальцами горячую кисть. Костяшки и пульс в венах. О, их бы препарировать, осмотреть на дюймах дыхания, касаниями затолкать под своды… но Уилл яростен, он роза в жидком азоте — замер, остыл. Держится в пространстве лишь чужой рукой.
Он скажет… Он уже двинул бровями и сосредоточил взгляд. Губы…
— Я хочу её язык, — произнёс Уилл. И Ганнибал поместил его моргание самым острым шипом под кожу.
— В каком виде? — её нельзя выставлять. Не сейчас: у Лектера были планы зауряднее и отдалённее, но Уилл… Он стукнул снифтером о край стола и, не говоря больше, ушёл из кабинета, прикрывая себя тяжестью двери. Без необходимости, разве что больше не хотел слышать её, но Ганнибал понял и с первого раза: Уилл не желал с ней деления пространства, она была очень-очень дурной душонкой. Или же всё же первостепенно женщиной…
Что же она сказала?..
Ганнибал увёл взгляд от фантомов Уилла, вычленил из декораций обстановки отвлекающее расположение: вытянул из бокса для салфеток одноразовый платок, протиснул тот в поле её вспухшего слезами зрения — ей удалось сфокусировать направление взгляда, она жалко зацепилась им за знакомое лицо, которое с полчаса назад ещё улыбалось ей зеркалом циничных шуток… Уилл уже тогда отставал на три шага, отвлекался на фотографии на вычищенных от пыли полках шкафов. У неё все же была недурная коллекция, в особенности антикварные собрания, обтянутые мраморной бумагой из библиотек единых экслибрисов… Демография и географические труды.
Её окровавленные пальцы отодвигались долго и умоляюще — пошлый дюреровский китч, но Ганнибал терпелив: он придерживал её плывущую голову, впивался в деяния медицинским выводком пиявок. Воспоминание о Беделии насмешкой тронуло рот, пока лик напротив не открылся полностью. Носовая кость скошена, треснута, вмята в череп, наверняка перелом носовой перегородки и ости. Начинающиеся отёчность, кровоподтёки. Тяжесть, заложенность, сильная боль по всей лобной доле, которые позволяли только слабо переминать в непослушных руках платок.
— Что же ты сказала… — поразительно, как её абсолютно безыскусное неизящество вдруг сделало из неё сфинкса: брезгливость к туше или сожаление к женщине?.. Уилл до сих пор был неизбирательно сочувствующим. Этот пиджак, к примеру.
— Есть ли у Вас нож здесь? Вероятно, что-то получше ножа для писем, иначе мы с Вами провозимся тут до рассвета…
Ганнибал поднялся, вдумчиво оглядел кабинет: бесконечно заполненные культурными фондами шкафы, слишком массивные картинные рамы, напольные часы, гипсовые медальоны, деревянная мозаика на полу, тяжёлые портьеры цвета жёлтого ракитника, раскрытая сфера глобус-бара, гладь резного стола с корпусами канцелярии и двумя бокалами — всё неоклассика, чуть вычурная и совсем не по статусу. Тц-тц-тц: почти грубо, почти эхо её слов… Окна узко задвинуты, вся освещённость — от глубоко заполночных ламп; и от всего, что здесь есть, тонко тянуло химчисткой и ежедневной утренней уборкой. У неё была бесполезная аллергия на пыль.
— Vielleicht diese erbeuteten Dolche… Ich nehme an, du hältst dich für die beste Herrin für sie, und sie sind selbst für schmutzige und weiße Zungen perfekt geschärft, oder? Das Blut fließt immer noch in der gleichen Farbe…
— Helfen…
— О не волнуйтесь об этом, я постараюсь сделать все возможное, чтобы Вы кричали поменьше.
Беспечно выдохнув насмешку, Ганнибал уложился хваткой на рот и горло. Сдержал рывки, всю оставшуюся вяло-болезненную силу, предобморочную дрожь — ища, выбирая подставки, вдоль которых дюймами выше бритвенно мерцало отдохновением. Намеренно огибал глазами полупустое стекло — доказательство присутствия Уилла в снифтере виски.
Он пил его, чтобы слова не впитывались глубже поверхности слуха, не играли на барабанных перепонках, но глотки оставшихся пальцев, отпечатки на зауженном горлышке чаши — отчаянно-безмолвное ощупывание того, что он позволит себе ещё через пару её звуков. Что же она?.. С этим свиным взглядом, направленным теперь на Ганнибала. Он ведь её совсем не спасал, разглядывая и пытаясь угадать, что именно разбудило Уилла, чтобы непременно украсть себе, чтобы поиметь возможность расхаживать по плавающему мосту. Нужно лишь копьё…
Под прерванным распитием чуть выдвинутый ящик стола — розыскная пальпация, совсем безынтересная: в такой доступности могли храниться только обезличенные цифры по вороху папок, без шифра и не доберёшься до смыслов. И всё же под лепниной где-то точно есть сейф с именами и банковскими счетами, с их лицами, потерянными после скитаний, полными надежд на счастье их авраамских семей. Опосредованная жестокость, пакостничество, ничего вдохновляющего не было в этой женщине и её дозволенной жадности, кроме практичности: Уилл знал, что Ганнибал выбрал её недурные лёгкие и сердце: она жила за городом, не курила, в её телефоне были лишь добрые имена от ее врачей — это было не всерьёз, Ганнибал поигрывался, пробовал возвращённые после падения силы на новом дантовском обществе. Его самый унылый компромисс, наконец залившийся рефлексами.
Рубенсовская «Медуза», украшенная вздувшейся молнией вены на её маленьком лбу, каплями и их дорожками вокруг закатившихся розовых глаз и рубинами далеко выше неперерезанной шеи — измятая переносица с тем же удушьем. Ганнибал улыбнулся ей, узнавая. Ценным холстом сложил на пол близ кресла, на котором она потеряла сознание. Довольство цвело синяками на чужой коже: это должен был быть плохой вечер…
Пришлось выбрать самый очевидный вариант: плоский нигерийский нож, похожий на тесак, подпираемый охраной зооантропоморфной маски — броско, ближе всего на полках к окнам, которые они с Уиллом потом разобьют, раскидают по полу царапинами и хрустом, их ритуалом защиты. Никаких конкретных расовых указаний, может быть, это вовсе непричастные, но заинтересованные мстители, вершители кенгуриного правосудия. А вместо супа с клёцками из лёгких готовить придётся собственные корпусные шкафы, где после полицейских обысков смогут обосноваться вновь украденные трофеи. Ганнибал вложил в пальцы рукоять, попробовал вес, обоюдоострость лезвия — сойдёт.
Ступать к телу тут же стало легче, пружиннее: оно сразу скульптура под настигающим инструментом, оно требует заказанных изменений… О, Ганнибал бы снял и губы с поцелуями, и румянец со щёк, и следом всю кожу. Он бы приготовил её к отъезду, подал бы ей лодку… Но выставлять ещё нельзя — какая растрата, если бы не Уилл… Вдохновенно коснулось мыслью, что можно было бы окунуть лезвие в Грэмов бокал и в его не высказанный яд, проигнорировав грядущую версию следствия — и тоже нельзя: их аккуратность ещё нужна им, их новый дом только на них двоих едва ли выдержит метафоры адресаций. Нет, он лучше возьмёт снифтер — с собой, позже, когда вновь подаст его Уиллу, полный до краёв.
Кровью она не захлебнулась бы. Ганнибал повернул её на бок, нажав на ветвь нижней челюсти, раскрывая рот, пальцами вытягивая из слюны и запаха железа язык, промакивая упавше-измятой салфеткой — удобнее вытянуть, чтобы слишком глубоко не вталкиваться в рот, отрезая под корень. Пара-тройка надрезов из-за бескомпромиссного «сойдёт», да так и лучше: вышло грязнее, кривее по мягким бороздам плоти, в том числе потому, что ритуальный фамильный нож использовался не для этого — игбо срезали им ямс и никогда не затачивали так по-мясницки.
Волокна реставрированной шерсти на рукояти чёрно намокли и слиплись, задрались и щекотали костяшки, как кисти в сиене. Ганнибал об это порезался, рассёкся острейшим желанием позвать Уилла, сказать ему: «Видишь?». Глубоко, пропускаемо войти в его глаза: «Для тебя…». Плоть оборвалась последними нитями желёз и мышц под тонкостью лезвия и вдруг замеченной скруглённостью его острия. О-о, могла ли она вскрывать им по скотчу коробки присвоенного антиквариата?.. Ганнибал обличительно глянул на отдельно блестевшее тело языка. Жадная… Пожалуй, все же препровождённая под злые щели — он не удержался. Поднялся, обтерев руки и обрубок, дотянул себя до глобус-бара, где охлаждалась водка для её Dirty martini, и, вычерпав из ведра, вложил ей в глотку лёд. Из её коктейльного бокала взял шпажку, осиротив своими губами оливки, заменив их языком, и изгнанным из IBA барменом опустил в снифтер. Уиллу… Его ярости, которая получит новую порцию напитка.
Штрихи убирания следов неаккуратности — подача. Ганнибал осмотрел себя, оправив жилет и брюки, бокал, проверил её десертно-слабый пульс и вышёл к Уиллу.
Он стоял у шкафа и делал вид, что рассматривал за стеклом коллекцию открыток с репродукциями пейзажей и выводком копий символистских химер из Румынии; настороженный, взвинченный, предельно горчивший осознанием того, что он сделал собственными словами. Он слышал Ганнибала, повернулся к нему почти сразу, как за тем закрылась дверь кабинета, тут же мазнул взглядом по стеклу в его руке и, отвернув голову, потерялся в бликах.
Был ли он доволен итогом — глубоко, под рёбрами и виной? Был ли удовлетворен пренебрежением его голод по крови, когда в бокале она, уже много остывши, разводами стекала в виски и где-то за дверью холодным пульсом выбивалась из перерезанных сосудов? Чувствовал он власть или упущенную возможность? Совсем не скажешь — он держал теперь лицо, смотря прямо, держал за ножку снифтер, приняв его от Ганнибала, держал при себе все свои чудесные мысли. Жаль, даже обидно — до вынуждения совсем по-детски толкаться в ответ.
— Мне было приятно сделать это для тебя, — склонившись к нему ближе, доверил Ганнибал и улыбнулся лучами морщин у глаз.
Тринадцать серебряников — такая малая плата за демонстрацию замысла. Это ведь её обманули и первосвященников.
Уилл лакримозно свёл брови, вдавливаясь подушечками пальцев в короткую ножку, поворачивая к свету люстровых ламп красно-витражную стенку чаши. Рассматривая, как вино. Avvinare le pareti… Разве что слёзы он видел настоящие. Блестел ими, отражением чужих, по своим глазам — призывно. Но Ганнибал, голодно надышавшись за них двоих, лишь нырнул головой ниже, вслед за тем, как увлечён был Уилл, и вдумчиво пробовал на вкус решение, уместится ли его ладонь на Грэмовой скуле так же, как прежде?..
Нет. И это несправедливо саднило досадой. Неуместно рядом с Уиллом, который так богато одарил его сегодня, так полно поговорил с ним…
— Она все ещё жива и скоро придёт в сознание, — Ганнибал не отводил глаз. Вся доступная мимика принадлежала ему, должна была.
Уилл же присваивал продолжение мысли. Не её начало, но движение, намерение, её игривый смысл, тот, что Лектер облачил в суть слов и тонов. Словно он видел бы ветер, но не мог различить в нём флюгер — всё ещё дивно уникально. И то, как Уилл продолжал обманывать себя. Вновь и вновь, даже после их смерти в Атлантике. Он продолжал сидеть на своей желанной, мнимой неприкосновенности. Милый мальчик. Он ломал пальцы, бросаясь за ветром, о лопасти вращающегося флюгера и абсолютным слепцом пытался стереть с них собственную кровь.
Уилл вернул бокал, приоткрыв губы — снова оставив Ганнибала без слов, и ушёл в кабинет, нацепив на свои остывающие шаги преследующее упрямство. На него будут смотреть, раз это всё, что он позволял с собой делать с тех пор, как сняты были последние медицинские швы. Будут смотреть и глотать без разбора каждое движение, каждый рывок милосердно быстрого убийства; каждый вздох на маленькое отмщение подтаявшего в мёртвом рту льда, под которые Ганнибалу хотелось умильно пошутить, сожрав злой-злой язык, обидевший его Уилла; каждую точку кинжального взмаха — имитацию яростной неосторожности, как многоликую жертвенность в Евангелиях; каждое, всякое подчистую тщательное приготовление к их уходу отсюда, к тому, что утром увидит уборщица, такая же эмигрантка, как и те, что морфологией были спрятаны в металлическом ящике. Будут смотреть только потому, что терпение будет иметь смысл больший, чем дуэли — теперь уж.