Мир сошёл с ума
Надоело всё, что там снаружи
Давай до утра старые пластинки слушать
* * *
Лиза отдыхать не умеет. Не любит, не привыкла и банально не адаптирована к сотне мыслей, забивающих голову, стоит перестать делать хоть что-нибудь. Мир резко кажется прищуренным. Настолько маленьким, что помещается в одной комнате, в которой привычно разбиваешься и собираешься по несколько раз за ночь — скоро придётся ночевать на работе, лишь бы больше не повторялось. Потому что оставаться один на один с собой — тошно. И совсем чуть-чуть — ну, потому что ни за что не хочется признаваться в том, что не получается выдержать нападки своего же сознания, — страшно. Тошно и страшно обдумывать, передумывать, перекручивать многочисленные воспоминания, планы, мысли. Потому что этот несвязный комок плотно тянется по пятам жалящим роем и нарочито пытается вывести на несуразные громкие истерики; а истерикам, кажется, всегда нужен зритель, которого обычно рядом даже совсем случайно не оказывается — только если специально не позвать кого-нибудь на ночь. Когда в сотый раз переворачиваешься на бок, становится понятно: обречённый на крах мир давно сошёл с ума и нагло пытается потащить за собой. Это же правда безумие. Всё подгоняется под идеалы. Настолько, что все, кажется, готовы полировать до блеска совсем не притягательный бетон. Да и в принципе люди ведут себя примерно так же, как этот несуразный камень, об который бесконечно разбиваются и раскалываются сотни бесполезных тыкв отчаявшихся ячеек общества, не вписывающихся в идеалы. Бесполезных, потому что каждый, видимо, не дослужился до чего-то большего. Максимум — крохотный процент в какой-нибудь статистике. Это же видно: некоторые, правда, плачут — далеко не все, — а после всё-таки мирно забывают и продолжают делать вид, будто никто не умирал. Пугает безразличие. Пугает, потому что от него никуда не деться. Никуда не деться, потому что время старательно пытается залатать — хотя бы тонким слоем струпа. Но это только если думать совсем честно и откровенно, потому что признаваться в том, что что-либо пугает — тем более настолько неважное, как какая-то там смерть, с которой все рано или поздно столкнутся, — равно слишком глупой детской слабости. А слабых система не любит — что-то из разряда дважды два, только полезнее. А ещё многоэтажки напоминают принтер: из них постоянно вываливаются однотипные серые рожи. А люди напоминают копии бесконечных копий, сделанных с других копий. Напоминают, потому что идеалы, введённые в абсолют, давно нагло вытесняют индивидуальность. Ну или всё-таки можно сравнить серые копии, которые спокойно возможно перепечатать бесконечное количество раз, с зажигалками. Но ни в коем случае не со спичками, которые горят и тухнут. Потому что спичка — одноразовая. А человек, вроде бы, может загореться сотни тысяч раз, если придётся. Столько же раз и потухнуть-перегореть — тухнут и перегорают намного чаще. Но только пока не закончился жизненно необходимый газ — потому что после того, как в организм перестаёт поступать кислород, ты оказываешься в футляре, подобранном исключительно под тебя — кажется, единственное, до чего пока не добрались идеалы. И это пугает. Пугает, потому что неизбежно — хотя постоянно вырываются бесконечные, чересчур уверенные вопли о том, что мёртвые лучше живых. По задумке правда лучше: молчат, не ноют, не клюют мозги, не травят, больше не могут сделать больно. Но оказаться в их числе слишком резко — страшно. Страшно не успеть. Не успеть что-то сделать, доделать, переделать; страшно не успеть что-то кому-то сказать, пересказать, договорить; страшно, потому что футляр не бывает вовремя. Как думаешь, кто-нибудь придёт на твои похороны? Интересно, кто-нибудь будет плакать, когда твои номера резко станут недоступны? Ноги затекли. У тебя есть любимые цветы? А близкие помнят, какие? А помнят, что это посредственные ромашки? Завтра нужно не забыть про поставку. И заехать к Сабине. А помнят, что ты, на самом деле, цветы терпеть не можешь? Сердце опять колет. Ну сколько можно? А кто-нибудь вообще помнит хоть что-нибудь? Кроме мамы. Хотя, возможно, даже она давно смирились с тем, что просто неудавшийся эксперимент, и забыла от греха подальше. Жуть. Странно и непонятно. Потому что все, кажется, привыкли забывать о ненужных воспоминаниях. А если ненужным воспоминанием окажешься ты? Обидно, согласись. Выдох. Невыносимо и раздражает. Руки тянутся к телефону — самый настоящий спаситель. Пальцы скользят по слепящему экрану, взгляд бегает по мелкому шрифту в поисках нужного контакта — потому что жизненно необходимо хоть с кем-нибудь поговорить о чём-то неважном для крохи успокоения. Взгляд цепляется за «Мишель» — очень банально и посредственно. Несколько слишком громких гудков — громких в сравнении с гробовой тишиной, конечно же, — и Лиза, криво улыбнувшись, бурчит: — Мой ангел сейчас и не ответит. Потому что Мишель умеет нормально спать. Да и перегорает, кажется, намного реже всех знакомых. И копию с копии напоминает намного меньше. И в ряду с посредственными зажигалками не стоит. Кажется, именно это всегда нравилось. Нравится и до сих пор — хотя в этом, если честно, уверенности уже нет; да и признаваться тоже, на самом деле, не хочется. И, если ещё чуть честнее, становится совсем чуть-чуть завидно — ну, потому что утром Мишель точно не будет походить на труп с огромными мешками под глазами, для которого просто не нашлось футляра.* * *
— Привет, — слышится из-за спины после тихого щелчка двери. Выдох и нервозный глоток воздуха. Потому что отсутствие банальной субординации неожиданно оказывается чересчур раздражительным и отзывается покалывающим комком в районе горла. Прям как язва — совместимо с жизнью, но до невозможности мешает. — Здрас… — и, обернувшись, обрывается на полуслове. Мишель беззлобно тихо усмехается и заканчивает чужую мысль фамильярным: — Те. А после, скинув куртку на стул возле входа и за несколько шагов оказавшись совсем рядом, чуть наклоняется, ставит локотки на стойку, щекой упирается в ладонь, смотрит снизу вверх прямо в глаза — как всегда, чересчур очаровательно, — пару раз совсем невинно хлопает ресницами и интересуется: — У тебя же через часа два конец смены? Лиза непонимающе щурится, тупит взгляд несколько секунд и, чуть собравшись с мыслями, медленно кивает — ну, потому что она, как обычно, ворвалась слишком резко и спонтанно, совсем ничего не понятно! — Тогда мне капуч… Ну и тебя, конечно, но это потом. Выдох, ещё большая путаница в голове, и Лиза наконец-то шипит показательно-недовольное: — Помолчи уже, — но губы всё равно растекаются в слабой улыбке. — Чё случилось? — А должно? — Ты, вроде бы, просто так не приходишь обычно, — жмёт плечами. Мишель чуть наклоняет голову в бок, до сих пор смотрит вдумчиво прямо в глаза — её карие, как обычно, горят, совсем не выцветшие под сносящим напором апатичной зимы. А после тянется рукой к карману, достаёт телефон, жмёт на что-то пару раз и поворачивает экран, где красуется пропущенный от «Лизок» — когда проговариваешь в голове, понимаешь, что звучит ещё более отвратно, чем кажется. — Снова уснуть не могла, — уверенно заявляет Мишель. — Угадала? Кажется, уже привыкла. И, видимо, даже смирилась. Так ещё, вроде бы, совсем не против — только если она не спит, конечно же. Лиза поджимает губы, кивает и добавляет стыдливое: — Я просто хотела поговорить хоть с кем-нибудь. — Хоть с кем-нибудь, — повторяет после разочарованного хмыканья. И, если честно, становится стыдно. Но не слишком. Сил нет настолько, что глаза, кажется, вот-вот непроизвольно закроются. Потому что не получается постоянно гореть так же, как Мишель: ярче любых созвездий, лампочек, слепящих экранов — и снова становится чуть завидно. Лиза всё-таки кивает, и Мишель, вроде бы, решив что-то, бурчит: — Пошли ко мне потом… Скучно пиздец одной дома сидеть, — звучит, если честно, чересчур по-детски обиженно. — Или ты занята? Получается только криво усмехнуться. Но отказывать, кажется, не стоит. Ну, просто не стоит, это же Мишель, встретиться с ней удаётся только в полнолуние двадцать девятого февраля во время ретроградного Меркурия — сегодня, видимо, исключение. Взяв телефон с полки, Лиза быстро находит нужный чат, конечно же, очень честно и искренне оправдывается завалом на работе, извиняется, как обычно, отменяет-перекручивает все планы. Вроде бы, это неправильно с моральной точки зрения, но всё ещё намного лучше, чем устройство «поехавшего» мира — следовательно, беспокоиться не о чем. В отличие от Мишель, Сабина отвечает намного быстрее — или просто дело в том, что сейчас не четыре утра: без лишних вопросов желает удачи и предлагает перенести на завтра. Лиза порывается что-то ответить, но с мысли и сути сбивает тихий смешок и странный текст приглушённой песни — что-то ужасно некрасивое, напоминающее какие-то матерные частушки про какие-то ландыши. И за долю секунды становится стыдно — хотя перед Мишель, кажется, стыдиться уже давно нечего. — Алиса, дальше, — шипит. — Это типа намёк? Или согласие? — уточняет Мишель. Блондинистые пряди отражают яркий свет белых лампочек. Действительно напоминает какого-то ангела. Правда, вроде бы, по задумке они не должны постоянно становиться причиной ряда грехов — хоть и до ужаса приятных. — Типа будешь сидеть под дверью два часа. И в ответ холодная рука Мишель приземляется прямо на запястье, лежащее на стойке — пробирает на отвратные колющие мурашки. Невозможно. Мишель, видимо, в числе ангелов, которых создал сам дьявол. Ну, если где-то там, наверху, такая система вообще возможна. А если невозможна, то вопросов появляется очень и очень много.* * *
— Ёлка? — интересуется Лиза, когда замечает в проходе мерцающее под светом лампочки дерево. Мишель только щурится, вешает куртку и бурчит язвительное: — Берёза. Стянув ботинки, Лиза скрещивает руки на груди, упирается плечом в стену и наблюдает за чужой неловкой борьбой со шнурками на кроссовках — потому что Мишель, кажется, клала огромный болт не только на зимнюю хандру, но и на погоду, слякоть, морозный ветер, нелепые неожиданные снежинки, бьющие в глаза именно сегодня. — Рано же ещё для «берёзы». — Двадцать первое декабря, снег, Новый год скоро, — бурчит под нос. А после, всё-таки сняв надоедливые кроссовки, выпрямляется и спрашивает: — Или праздники для слабаков? — Хуйня этот ваш Новый год. Не люблю. — Ну и зря, — фыркает. — А как же атмосфера, подарки, запах ёлки дома, шампанское, новогоднее чудо, то, сё? Если честно, совсем не понятна прелесть и массовый восторг. Потому что бегать с глазами по пять копеек в поисках «тех самых» подарков, ничего не успевая, вечно наступать на бесконечные колючки — несуразные ёлки чересчур быстро осыпаются — и выслушивать вопли пьяных соседей несколько ночей подряд — отвратительные, раздражающие ежегодные традиции. — Ага, сливать кучу бабок на подарки. И бегать выбирать всё это по… — Душнила, помолчи, а, — шипит. Но Мишель, кажется, по-детски искренне всю эту несуразицу любит. Ей даже это подходит. Сочетается с вечно сияющими искренними глазами. Видимо, правда чересчур многогранная личность. И речь сейчас даже не про привычку проявлять свою гиперактивность в бесконечном верчении на замученном стуле — это, кстати, тоже очень подходит.* * *
По характерному звуку из кухни слышно, что Мишель во всю орудует чайником и кружками. А громкое: «Чёрный же?» — подтверждает на все сто десять процентов. Конечно чёрный. Лиза только его и пьёт. А Мишель, оказывается, даже помнит. Удивительно, если честно. Удивительно, что кто-то что-то действительно запоминает — правда, непонятно, зачем. Взгляд с интересом бегает по комнате, будто ни разу не приходилось тут появляться — хотя и появляться приходилось, на самом деле, неприлично давно. Всё как обычно: бардак, яркие цветные носки, валяющиеся повсюду, пара кружек у кровати, бесконечные бумажки-коробки-скотч, которые, кажется, валяются тут несколько недель. А ещё слишком сильно привлекает какая-то коробка в самом углу, из которой, кажется, видны «конверты» каких-то пластинок — откуда у неё такое старьё вообще? Когда бесцеремонно садишься на пол и осторожно берёшь в руки несколько конвертов с какой-то «классикой» — «Питер Габриел», «Divine Comedy», «Стинг» и дальше по списку — становится понятно, что на самом дне стоит «древний» проигрыватель с толстенным слоем пыли, на котором видны редкие отпечатки чьих-то пальцев. Но больше привлекает лежащая сбоку потёртая белая бумага с кучей маленьких цветочков и броским «Земфира» прямо в центре, которая, кажется, попала в эту странную «дискотеку» совсем случайно. Становится, правда, слишком интересно. Половица тихо-тихо скрипит, когда Лиза выпрямляется и плетётся в сторону кухни, в которой грохот наконец-то унялся — наконец-то перестала воевать с посудой. Мишель спокойно разливает кипяток. Ничего нового: себе половину — непонятно, как вообще можно пить чай, разбавленный холодной водой, — а Лизе до самых краёв — ну, потому что кое-кто привык прожигать язык. Это тоже, на удивление, помнит. Тоже непонятно, зачем. Неловко упёршись плечом в косяк, Лиза складывает руки на груди и начинает бурчать что-то неловко-нелепое — потому что возле Мишель всё кажется неловким, нелепым, так ещё и очень глупым. — Там в комнате коробка какая-то есть… — Отец какой-то хлам припёр, — перебивает. И, поставив чайник на место, всё-таки поворачивается, спрашивая: — А что, там чё-то важное есть? — Ну, там проигрыватель и пластинки лежат, — а после, чуть опустив голову, потому что в чужих вещах рыться, кажется, стыдно и неприлично, добавляет: — Земфиры есть. Интересно, какой звук. — Шурши там сама, — выдох и напоминание: — Только осторожно, не моё же. И Лиза, конечно же, привычно кивает.* * *
С горем напополам всё-таки получается понять, как это безобразие работает. Лиза, сидя прямо на холодном полу, аккуратно ставит старый проигрыватель на тумбу, пытается сдуть с него слой пыли, вставляет в розетку потёртый временем шнур — в некоторых местах настолько, что виднеются медные проводки, — и, осторожно достав пластинку, кладёт её на мягкую подкладку. — Думаешь, рабочий? — слышится из-за спины после тихого скрипа двери. — Не знаю, — жмёт плечами, не оборачиваясь. — Надеюсь, что да. Мишель садится совсем рядом, ставит кружки чуть поодаль и укладывает голову на плечо, с интересом наблюдая за тонкой-тонкой иголкой, которую боязливо ставят на пластинку — мало ли что-то случайно сломается. После нажатия каких-то кнопок слышится эхо приглушённой мелодии. Лиза сразу же довольно улыбается — потому что «Почему» заучена ещё с детства и вызывает приятный трепет где-то внутри, — слабо покачивает головой в такт и бурчит под нос знакомый текст, старательно игнорируя чужие тихие смешки — кажется, смеётся с толики честной глупой искренности. Невозможно уже. Постоянно надоедливые хиханьки да хаханьки, будто ни одной великой — ну или просто здравой — мысли в голове нет. Ну или просто ни одно действие всерьёз не воспринимает. Сколько можно уже? — Ладно, работает, — через несколько секунд констатирует Мишель. А после чувствуется быстрый смазанный поцелуй где-то на линии челюсти — видимо, стоит принять неуместно резкую приторную и по ощущениям чересчур откровенную нежность в качестве недоизвинений. И начинает казаться, что прищуренный мир сейчас становится чуточку шире. Ровно настолько, что может вместить в себя не только одну комнату и сотни тысяч странных вопросов-мыслей-сомнений, но и Мишель, кружки чая, которые страшно ненароком развернуть, одну потрёпанную пластинку и проигрыватель с толстенным слоем пыли. Но, скорее всего, это только до момента, пока комнату освещает тусклая лампочка, а в углу гудит отдалённый звук песни, записанной на старый винил. Потому что каждый раз всё начинается заново. Даже у них. Хотя никогда не было полноценного, стоящего «мы». Только постоянные ночные звонки. И постоянные недоотношения, недобытовуха, недопопытки пытаться построить что-то стоящее; а ещё — постоянные недопонимания, которые, кажется, уже стали некой визитной карточкой. Потому что Мишель даже сейчас полностью понять не получается.* * *
Мишель нагло разлеглась на всю кровать, так ещё и уложила ноги прямо на чужие колени без спроса — хамство самое настоящее. Но ей, кажется, можно почти всё — ну, кроме того, что нельзя. — О, вот эту знаю! — с видом настоящего победителя заявляет Мишель, кладя открытую книгу на живот.Эти сутки-промежутки
для меня же невозможны
Уголки губ тянутся чуть выше, и сразу же сходит на нет глупое разочарование. Ну, потому что пока Лиза подпевала под заученные с детства «Снег», «Маечки», «Спид» и дальше по списку, Мишель только глупо улыбалась, отрицательно мотала головой — как эти песни вообще не знать можно? — и продолжала бегать взглядом по строчкам «Мастера и Маргариты», периодически переворачивая страницы.Ради шутки поцелуй меня
в висок, но осторожно
Интересно, Мишель просто так резко привлекла русская классика, или тяга к чему-то великому случилась после пары-тройки непонятных во время их разговоров цитат? Но спрашивать точно никто не будет — от греха подальше.Угадай меня, но знай,
что на дорогах будет скользко
Телефон, в который пришлось уткнуться, когда темы для разговоров просто закончились, наконец-то выключается и откладывается куда-то в сторону. И становится понятно, что на улице уже слишком темно, а за густым туманом — прямо как в фильме «Сайлент Хилл» — даже соседний дом не видно. Выходить в такую погоду на улицу — что-то из разряда пыток.Беда с тобою, со мною,
С дорогами, с небом
А после взгляд упирается в чересчур улыбчивую рожицу. И эта песня моментально врезается в голову, как странная незамысловатая ассоциация. Будто к ней только что нахально приклеили бумажку с написанным перманентным маркером «Мишель». Потому что такой Мишель — спокойной, вдумчивой, с растрёпанными блондинистыми прядями в растянутой футболке — она подходит. Хотя ей, кажется, всё и всегда подходит. Как вообще можно быть настолько очаровательной, дурацкой и при этом, кажется, до чёртиков хитроумной?Румба, румба, румба
голяком и сплошняком
— Кстати, а чё такое румба? — резко интересуется Мишель, когда миноры доходят до припева. Кажется, выводы о хитроумности были слишком рано. Просто хитрая. Хитрая до чёртиков, вечно пляшущих на остатках нервных клеток.Да по венам я пустила
своё чувство, обнаглела
— Ты серьёзно? — ну правда не укладывается. — Ну да.Пожалела бы себя,
Как любила же тебя
А ещё, кажется, Мишель настолько непонятная, что её никто и никогда не сможет правильно запечатлеть. Ни на потёртые винилы, ни на фотографии, ни на картины. Правильно получится только перманентным отпечатком в памяти.* * *
Мир снова кажется прищуренным. Бесконечные сомнения, которые снисходительно отпустили на пару часов, снова нагло вломились в голову, стоило положить пластинку на место и выключить все тусклые лампочки, спасающие от бесконечной пугающей ночной глубины. Когда тебе в последний раз приходилось выдавливать из себя банальное и посредственное «люблю»? Только «люблю» не по отношению к бездушным предметам, а к людям. Кто это был? Родственники? Или семья — пожизненный пунктик «мимо»? Друзья? Или они тоже пунктик «мимо»? Руки тянут одеяло, укрывают им голову в попытке наконец-то спрятаться — слишком глупо, согласись. Но не получается — клубок продолжает наматываться. А когда ты в последний раз говорил это тому, кого правда любишь? Искренне и честно, совсем не пошло — хотя, кажется, интим является важной характеристикой тех самых чувств; но уверенности, если честно, уже ноль. А ты готов разбрасываться такими громкими словами? А если обманешь и себя, и кого-то другого? Будет стыдно? Обман — нечестность. А нечестность — плохо. Хочется стать антагонистом в чей-то истории? — Спи уже, — резко шипит Мишель, когда кровать тихо жалостливо скрипит. — Не могу. — Почему? А что, если всё окажется честным? А что, если не успеть об этой искренности сказать? Что, если футляр нагонит слишком рано? — Думаю. Ну или не футляр, а другие обстоятельства. — О чём? — Мишель, как назло, совсем не унимается. Сердце снова колет. Но только на этот раз причина, кажется, лежит на другом краю кровати. — О бренности бытия и смысле жизни. Мишель улетает через пару дней — удалось выяснить в каком-то из путанных диалогов. И сказать, если честно, очень хочется. Но страшно — уверенности уже ни в чём нет. И «им» это, кажется, не свойственно. Просто неуместно. Мишель только хмыкает и бурчит: — Думать о великом иногда вредно. И руки сжимают одеяло ещё сильнее. Кажется, глупая попытка понадёжнее спрятаться — ну, потому что оно всегда ощущалось как «домик», в котором никакие монстры из темноты не достанут. Правда, сейчас монстры под кроватью или где-то в шкафу совсем не пугают. Но Мишель, кажется, прятаться не привыкла. И мириться с чужой привычкой не собирается. — Слушай беззвучие и наслаждайся, — шипит, цепляясь за край одеяла. — Ты меня не… — пытается возражать Лиза, когда у неё нагло хотят стащить «домик». И Мишель — удивительно — сразу же перестаёт прикладывать какие-либо усилия. А после переворачивается на бок, жмётся ближе — кажется, чтобы ненароком не подраться за это несчастное одеяло, — слабо-слабо кусает за шею — видимо, в попытке заткнуть — и шипит тихое: — Люблю. Спи уже. Или всё-таки уместно? И сейчас прищуренный до ничтожности миниатюрный мир снова становится чуть шире, но света хотя бы лампочки в нём всё равно не проглядывается. Видимо, потому что в этот раз их двое. Хотя совсем непонятно, надолго ли. Но Мишель, вроде бы, отпускать в ближайшие пару часов совсем не планирует. И Лиза, пару секунд подумав, всё-таки доверчиво утыкается носом в блондинистую макушку, выдыхая: — Ладно. А после — удивительно! — правда засыпает в течение всего-то двадцати минут. И ещё Лизе, на удивление, за бесконечную ночь совсем ничего не снится. Даже пугающие кошмары про снаряды, летящие прямиком в дом, и мёртвого знакомого, который обычно «приходит» перед чем-то ужасным. Видимо, сегодня важный день, и случилось какое-то предновогоднее чудо: кто-то бросил много думать. Главное, чтобы насовсем, а не до следующей выключенной ночью лампочки — потому что ворочаться каждую ночь, думая о важном, очень утомляет. Хотя, когда в голове слышится эхо знакомой «Румбы», отсылающее на очаровательную улыбку, а под боком тихо сопит самое непонятное инфантильное создание, которое приходится знать, начинает казаться, что всё важное — неважно. Да и тем более думать о великом иногда вредно.Отпускали же сомненья и опять меня ловили
Удиви меня звонками поздней ночью не в квартиру
Я не сплю — я все услышу, даже если не захочешь