ID работы: 14216139

Предельно

Гет
NC-17
Завершён
27
Горячая работа! 15
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
45 страниц, 5 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
27 Нравится 15 Отзывы 8 В сборник Скачать

5. Исцели

Настройки текста
Примечания:
Про любовь — это ведь взаимно. Да, Томас? Поэтому несёшь чушь? Попытка прикрыться? Перевести в шутку? По серьёзному не умеешь разговаривать, да? Или совесть урыла твою обиженную натуру? Сибилла не может сдержать улыбки, значит, прокатило. У него отлегает от сердца, но разрастается гнилью осознание: до неё теперь — пропасть. Думал, уже присмирил зверя, а он по-новой поднимает голову, щерит зубы. Пыль осела, но завалы ведь разгребать. Кожу срывать об острые камни. Раны штопать. Шрамы видеть. Всю оставшуюся жизнь. Картина мира как разорвалась, так и не сшилась по новой, а дыра только расползается дальше и дальше. Пусть Сибилла впустила в смертельную тьму бесконечный свет, но нельзя же взять и стереть из памяти, как с флэшки. Выкорчевать из сердца. Пусть вырвешь из книги страницу с херовой картинкой, пусть скомкаешь, выбросишь, пусть даже сожжёшь, но в памяти-то останется! Свойственно ей — не свойственно. Отрезала — не отрезала. Если раз было, значит — прецедент. Томас проходится языком по зубам, с внутренней стороны щеки, успокаивается, трогает на губе рану — горечь антисептика отрезвляет. Он дёргает головой — из-за нервов ли или пытается выбить иную горечь, которая не даёт шага ступить и скручивает ноги мокрыми тряпками. Ребристый край срыва измозолит ведь все глаза. Будет напоминать каждый раз. Так вообще можно — не помнить? Простить-то можно. А отпустить? Руки, ноги не слушаются. Мозг не посылает сигнал: вставай! иди! Томас рявкает на себя: Оторви свою задницу от матраса и подойди, придурок! Она о любви сказала, разве признание не достойно ответа? И другие орут наперебой, а толка нет, только за головой дёргается мизинец, словно спеленало и руки по самые плечи, стянуло узлом. Хорошо. Как там говорится? Не можешь идти — ползи, не можешь ползти, ляг и лежи в её направлении? Но, кажется, там совет не о примирении с девушкой. Хотя не всё ли равно? Голова дёргается снова. Томас всеми силами сопротивляется навозным, вонючим мухам-мыслям, отгоняет и делает шаг. Встаёт со скрипом собственного тела — не кровати. Потирает ладони, рассматривая в линиях зашифрованный ребус, который не поддаётся разгадке, и скрипеть начинает мозг. Ладно, и что теперь? Не успевает ничего сказать, потому что сквозь непроходимые заросли сомнений доносится: — Скажи, много бы изменилось для тебя, если бы рассказала раньше? — Не знаю, — бросает Томас колко и закусывает нервно губу; она опять начинает кровить. — Возможно. — Если бы это был не он, изменилось бы что-то? Не знаю, твою мать! — Не знаю я… — он вытирает ссадину костяшкой пальца, готовый свернуть весь разговор к чертям. Блин, ну почему так сложно просто разговаривать? — Да! Наверное! — Если тебе неприятно… — Мне нормально уже! Говори! Хуже всё равно не будет! — Мне страшно, Томас… Голос распарывает воздух, прочерчивая пространство полыхающими буквами, как в самом крутом фэнтези-фильме. И в голове на повторе заедает: страшно-страшно. Ещё один ребус — непосильная задача. Шестерёнки вертятся, разгоняют болотистую жижу: в смысле, страшно? отчего? почему? Может, подсказка во взгляде, направленном не на него? Может, в горько сведённых бровях? Нервозности, из-за которой всё ещё подрагивают её руки? Сибилла тоже смотрит на ладони, как и он на свои с минуту назад, и Томас включается. Где? Где причина? В чём? В груди вопреки всему разрастается стремление уберечь. Защитить. Победить огнедышащего дракона. Прикончить. Вспороть брюхо, выпустить кишки, покопаться в грудной клетке, вырвать сердце. Томас сам не знает, что больше злит: что оставался в неведении или что этим «неведомым» оказался брат? Или злится, что не может справится с гневом, но жаждет быть великодушным, потому что не по хер, и захлёбывается эмоциями, где одна краше другой. Может, и надо было увидеть именно брата, чтобы триггернуло до нервного расстройства, долбануло о самое дно. Хуже реально уже не будет. Любое разногласие на этом фоне теперь покажется лёгким бризом, когда сидишь под пальмой, и самое трудное — дотянутся до трубочки в коктейле, чтобы попить. Сибилла сгорает, плавится. Ещё немного и ничего не останется. Нужно подхватить раньше, чем снова возродится её ледяная сила, которой Томас не умеет противостоять. Иначе развернётся и выйдет за дверь, раз тебе не нужно. В её глазах хрустальные капли — бриллианты чистой воды — всё сильнее разъедают чёрный кокон каждой реснички, слепляют между собой, и глаза-океаны зарастают непроходимым бурьяном-частоколом, где обреченность и страх сочится через все щели. От такого хочешь не хочешь, а проглотишь и обиду, и собственное достоинство, и всё на свете. Так, наверное, люди защищают близких — из-за непреодолимого желания в сердце (или где-то около). Так, наверное, боятся потерять тех, кто дорог, даже если они причиняют боль. «Мне страшно, Томас…» — Из-за чего? А потом всё вертится, мелькает разноцветностью. И в сорвавшихся дрожью словах Томас не сразу распознаёт смысл. Хнык-хнык… — У меня нет сомнений. Но… Просто… Понимаешь… — Сибилла удерживает всхлип ладонью, но видно, что подбородок сотрясает от неконтролируемых рыданий. — Когда удар ожидаем — ты готов. Даже когда не ожидаем, пусть с уроном, но можно реабилитироваться, но когда тебя обезоруживает тот, кто должен быть на твоей стороне… Словно оборвалось что-то, когда увидела. Так защемило жутко. И память будто отшибло обо всём ином напрочь. Я о-о-очень тобой дорожу! И никогда не испытывала на себе такое. Не представляла, что собственное тело может стать предателем… Меж бровей у Томаса концентрируется сгусток напряжения, словно под кожу влили свинца. В грудине колет и режет, и рвётся, и давит. И всё одновременно. Зачем? Зачем уточнять? Хнык-хнык… — Хватало в моей жизни алкоголиков, безразличия из-за алкоголизма, больного самокопания… А мне — что? Просто обходить кругом? Так зачем ты мне тогда нужен, смотреть на твою печаль? — Сибилла вскидывает ладонь в пустоту, и Томас не сразу соображает, что речь не про него. — Если ты ничего не пытаешься с этим сделать? Меня это разъедает. Не думаешь о себе, подумай обо мне! Мы рядом бок о бок, мы живём друг другом, чувствами друг друга. Почему мне должно быть плохо всегда, раз плохо тебе? Я пытаюсь тебя поддержать, помогаю, вытаскиваю, спасаю! Ты что делаешь в свою очередь? Винишь себя и стараешься меня не беспокоить? Я беспокоюсь! И не могу видеть, как ты закапываешь себя на ровном месте. Я люблю и хочу помочь. Но до какого момента? Где попытки вылезти? Где они? Их нет. Если мы вместе, то должны жить вместе, а не порознь, в разных комнатах — каждый сам за себя. Чтобы не слышать на свои предложения лишь «не хочу», «не в настроении», «давай в другой раз», видеть результат. Сколько это будет длиться? Сколько я должна терпеть и спасать? Кто после этого спасёт меня? Чего-о-о-о? Не понял ни хрена! Но чувствует, что подсказка прямо здесь — ухватиться бы только, не распороть ладонями сгусток эфемерного тумана да так и остаться в неведении, а поймать призрачное, только-только показавшее очертания. Но жидкий свинец в складке меж бровей не рассасывается — тяжелеет и тяжелеет, растекаясь по всей голове. — В смысле, он бухает? — Не знаю сейчас. Раньше — да. Почему ты узнаешь об этом от третьего лица? — Я не ответила ни на одно сообщение. Удаляла не читая. И трубку взяла только потому что было затишье. Потому что прекратил настаивать. Понял. Принял. Посчитала: вдруг что-то важное… А он: «обернись», говорит. Поворачиваюсь — расцвел радугой! И мне больно, Томас, потому что любила до дрожи. И жалела. И боялась. И оставила, чтобы, потеряв, вылез из болота. Мне нужна была отдушина. И я нашла тебя. Поэтому не собираюсь, нет! — Сибилла категорично подтверждает жестом и замолкает. Пойди пойми, что это значит? Не собирается, блин, ЧТО? Она склоняет голову и кажется такой одинокой, брошенной. А ещё это белое платье с вырезом до самой ложбинки меж грудей, струящийся подол до середины бедра, который при неловком движении оголяет мыслимые и немыслимые изгибы. Платье то самое, в котором она пришла впервые, и всё возвращается к началу, как возможность переиграть. Не тупи, дебил! Понял уже всё, но изнутри рвётся и подначивает спросить то ли клыкастый зверь, то ли беззащитный котёнок, которого едва не лишили крова: — Чего ты не собираешься? — звучит почти замогильно. Сибилла поднимает аккуратный взгляд, как будто проверяет сознательность. — Я планировала разговор до тебя, — в словах и голоса-то не звучит — движение губ — последняя проверка: услышишь ты наконец или нет? — Так сложилось, что у него была очередная «смерть». Поэтому не вышло. А потом — дело времени. Но фактически — да, мы ещё были вместе. Устроит тебя такое оправдание? Осознание, как ржавчина, начинает разъедать всю нерушимую логику о разгребании завалов, о сбитой коже, шрамах, вырванных из книги страниц с хреновыми картинками. Не то там изображено было, Томас. Не то совсем. Он едва сдерживается, чтобы не простонать в голос. — Мы все поломанные, Томас, если бы здоровые были, разве вели бы себя так? И даже если косячим, нам нужны поблажки, скидки на нашу «болезнь». Это я не о себе… А так, — Сибилла неопределённо ведёт рукой, — в общем… Ты ещё о других успеваешь подумать? — Хотела бы ничего не чувствовать. Со всеми этими больными привязанностями, когда не понимаешь, что скоро сам умрёшь, вместо человека, хотела бы выставить ладонь и не дать подойти, но, знаешь: то, что внутри не спрашивает. Просто от неожиданности потеряла ориентир. Слишком долго не видела его счастливым… Но я не собираюсь… ворошить пройденное. Так не делается, когда есть настоящее. Томас прикладывает ладонь ко лбу, загребает волосы. — Не делается, или ты не хочешь? — как не пытается, всё равно звучат полутоны то ли пренебрежительности, то ли горькой насмешки, правда не над Сибиллой, а над самим собой. Тело обдаёт холодом, следом бросает в жар. От груди вниз и в стороны разбегаются мурашки лошадиных размеров. Мокнут ладони. По венам растекается жуткий стыд, закупоривает сосуды, в голове, пытаясь прорваться, долбит набатом пульс — возвещает, что Томас собственноручно едва не похоронил себя заживо. А ещё и её заодно. Вопрос ведь риторический. И потому она не отвечает. — Если бы здоровые были, тебя бы здесь не было, — добавляет он обречённо. Ни первый раз, ни сейчас. Чтобы что-то услышать, надо хотя бы дать возможность сказать. Круто, да, чувак? — Серьёзно! — он качает головой; истеричная усмешка вырывается из глотки. — Ты бы так и не… — взгляд его чернеет, в интонацию прокрадывается бешенство обманутого детской иллюзией именитого фокусника. Томас ловит ртом ускользающий кислород, сбивает дыхание — голова на шее делает полный оборот. — Так бы и не сказала? Если бы я не… Сибилла поджимает губы. Её эмоции не читабельны для него сейчас: грусть? тоска? боль? разочарование? Не-не-не! Только не разочарование! Грусть можно покрыть радостью, тоску — заботой, боль — залечить раскаянием, любовью, а разочарование — это конечный пункт. Дно. Безысходность. Поэтому расшибись, Томас, но сотри это с её лица. Вынь из сердца. Надо же было так слошиться! Оргий посреди улицы никто не устраивал, Томас! Глаза и впрямь надо было вынуть и протереть. Видел вообще что-нибудь здраво? Мог ли видеть? Или засыпало пылью разросшегося урагана? Замело пургой, покрыло льдистой коркой, залепило ошмётками грязи, заволокло туманом? Где уже там были руки не руки, губы не губы разве мог понять без искажения? Без призмы того, что, если появляется брат, то, значит, там всегда какая-то херня будет? Ясно же: у людей, которые делят вместе жизнь, общие не только поцелуи и объятья при встрече. Или ты совсем в пестиках и тычинках не разбираешься? Тут уж — извини, или принимаешь, или, видимо, покатишься прямиком в бездну. И её потащишь вместе с собой, потому что, сам видишь: успела прикипеть, прилепиться. Уже изучены все её полувздохи и многозначительные паузы. И так вылила раскаяние выше крыши. Чтобы не ранить твою изнеженную натуру. Чтобы (не дай бог!) ты не подумал, что здравомыслия в тебе ноль без палочки. Потому и ревёт, что перепугалась до умопомрачения. Зачем? Зачем тебе это знать? Потому что тоже нуждается в поддержке! Делится больным. Доверяет. Верит, что не осёл последний, что отнесёшься с чуткостью. Что поймёшь. Это в твоём болоте такие правила — рубить и резать, поэтому даже за открытой правдой видишь злой умысел. В её болоте такого нет. Да и нет у неё болота вовсе — зеленая лужайка и небо голубое с бабочками. И врать она не умеет. Как чувствует, так и говорит. Хрена с два иначе сказала бы, что они ещё вместе были. — Вот как? Вот как можно было так вывернуть, а? Почему?! Просто ответь: почему? Да пофиг почему. Как же ты меня затрахала своей правильностью! До смерти задолбала! Дай мне сохранить хоть каплю достоинства. Хоть каплю, блин! Почему я такой лошара, а? — Томас выдыхает, руки оживают, взметаются в агонии, казалось — задеревенел, а тут гнётся как податливая глина, разводит ладони в бессильном смирении и обречённо понижает голос до шёпота: — Задрала. Задрала!.. Это гениальное умение, чтобы мужик всегда оставался виноватым, даже если усирается в своей правоте. Даже если, мать твою, право имеет усираться! У вас это в программу заложено? Вы все так умеете? Томасу кажется, что на её лице мелькает тень улыбки. Он неожиданно чувствует, что ноги больше не скованы — движутся сами, и с такой скоростью, что позавидует молодой олень. И руки — сами — стискивают её тело со спины с остервенелостью безумца. Впредь буду слушать, клянусь. Томас не реагирует на попытки Сибиллы обернуться, когда она касается предплечий, чтобы отпустил, — зажимает крепче, жмётся в волосы за ухом. — Не надо, — умоляет. — Что? — Мало того, что Сибилла умудряется дышать, так ещё и интересуется вдруг так спокойно, будто вовсе не истерила. — Не смотри на меня сейчас. И так провалиться хочу. Не вынесу, если посмотришь. — Томас сглатывает ком вместе с речью. Жмурится. И выдыхает: — Прости!.. — вынимает из недр собственный голос, который наждаком скребётся по горлу, прижигает язык раскалённым железом. Слышишь? Слышишь меня? Прости! «Бесишься потому что не по хер». — Мне вообще не по хер. — Томас облизывает губы с жадным вздохом. От напряжения или потому задевает в порыве, из раны на губе снова кровь выступает. И это почти ритуал: его кровь, её слёзы — нужно смешать, чтобы увидеть свет исцеления. — Смертельно. Смертельно не по хер. Боюсь потерять. До смерти. Отвечаю. И ответ укутывает мягким пледом, позволяет задышать спокойно: — Не надо смертельно, мой хороший…

***

О чём ты просишь, женщина?! — Повышение уровня. — Я ещё не адаптировался! — Не мне теперь с ним разговаривать. — Знаю я! Но не собираюсь с ним разговаривать тоже! — внутри кипит и выбулькивает в разные стороны. — Как ты вообще можешь об этом просить? — Отключаю предвзятость. И смотрю со стороны. — Это жесть. То что ты сейчас просишь — полная жесть! — Просто смирись. И прекрати прикидываться, что ненавидишь до потери сознания. — А что если ненавижу? — Будто мы все белые овечки. Ему ведь тоже надо было в себя приходить. Потеря отца. Матери. Как умел, так и делал, кто его научил бы? Сам же там был и всё знаешь. — Ни хрена я не знаю, — сокрушается Томас. — Как выясняется. Чтобы что-то узнать, надо дать возможность сказать. Так ведь?

***

Откуда мандраж? Томас пятый раз оправляет на груди куртку и пятый раз начинает барабанить пальцами по краю круглой столешницы. Не самый лучший выбор места для разговора. Кантри долбасит по мозгам. Но выбирать не пришлось. Потому что выбрал Леон. В голове кишат мысли, ворочаются, тужатся и, кажется, вытекут через уши — так наплодились, что череп скоро начнёт выпускать дым со всех щелей. — Можно тише музыку? Звук убавляют, но, кажется, ничего не меняется. Леон усаживается на стул напротив. Минутная пауза сопровождается взаимными изучающими взглядами. Жив, здоров, вот и хорошо. Удачи. Томас уже почти подпрыгивает, но сверху на его сжавшийся кулак припечатывается ладонь брата. Хотел бы уйти, вырвал бы не раздумывая. Но напоминает себе безмолвным криком: Чтобы сказали, надо услышать! Сядь и сиди! Блин, почему это так сложно? — Она моя! — кидает снаряд, чтобы не пытаться настроить башню кирпичик к кирпичику, а потом взрывать — разоряет сразу до самого земного ядра, чтобы построить после, если не напугают масштабы ядерной катастрофы, которая разрастается у Томаса под кожей. И после вопроса: «У вас серьёзно? Я не знал», Томас ставит жирную точку: — Серьёзней, блин, некуда! — и вдогонку посылает свинцовую очередь: — И чтобы ты знал! Мне нравилась та девчонка!.. Но у Леона находится удивительный аргумент: её имела половина школы! Томас оседает на стуле глубже, прекращает метать иглы и бессильно опускает плечи. Его окатывает помоями воспоминаний: он ведь знал. В мозгу проносятся перемежающиеся картинки, что видел. Сам. Своими глазами. Понимал. Но не придавал значимости. Не осознавал контекста. А стоило Леону озвучить, и вывернуло вдруг так, что Томас, выходит, опять облажался на пустом месте. После этого хоть одна обида поистине достойна твоей ненависти? Может, когда Леон первый раз прижал в пол носом? Тогда, кажется, Томас украл у него, подаренный матерью первый гаджет, потому что «мне тоже надо!» и радовался, что смог безнаказанно умыкнуть, пока не встретил грозный взгляд Леона, спрятав вещь под подушку и справедливо считая, что тот не догадается. Память такая удивительная. Спроси Томаса — он бы не вспомнил, но стоило порыться неподалёку, и за нитью вытянулся весь сгусток. Внутренний смертник убирает палец с красной кнопки, вытирает со лба пот рукавом, радуется, что не дрогнул в истерике, не нажал ненароком. Он прячет кнопку куда подальше, искренне надеясь, что никогда её больше не увидит. Как же глупо злиться за глаза, а, видя перед собой, понимать, как сильно скучаешь. Сколько бы не убегал, он не может скрыться от матери, которая проявляется в нём. Не может оградиться от отца-неотца, потому что, как бы ни было, видел поступки, нарисовал шаблоны. И от Леона не сбежит тоже! Ведь и в нём есть частичка матери. И не потерять его, значит, иметь к ней доступ. Хранить память. Позволить себе его любить. Прекратить отрицать и чего хуже — запрещать. Запрещать себе любить брата. Два года разницы — что за разбег? И не заметишь, когда перекинется за совершеннолетие. А с момента рождения до твоего появления? Тебя эти два года ещё даже не существует! А человек живёт, познает мир. Тебе — четыре. Ему — шесть. Уже читать учится. Почти взрослый, таскается за тобой везде, следит, чтобы не свалился со стула. И — после: он в школе уже два года, социально адаптируется, общается со сверстниками, и по-прежнему подхватывает тебя за ворот футболки, потому что выше намного, чтобы ты не свалился в кювет с велика, когда только учишься кататься. Томас и правда не задумывался о чужой боли, своя ближе к телу — сильнее болит, сильнее давит, а за другого не чувствуешь до того момента, пока не попытаешься. Канючить можно всю жизнь: Одобри меня, мам! Люби лишь меня одного! Не смотри ни на кого в радиусе вселенной! Может, это и помогло бы не искать одобрения в бурном потоке женских взглядов, улыбок, комплиментов, которые — всё одно! — не заменяли одного единственного одобрения в мире. Но как бы справедливо не было требование — теперь не вернёшь, не перекроишь. Как было — так было. А построить себя заново — собственная ответственность. Вот и Леон строит. Идёт на контакт и — удивительно! — но разговор клеится сам. И уступает, как старший, вовсе не потому, что Сибилла сама отдала предпочтение Томасу. — Это стрёмно, когда из-за твоих слов какой-то мужик с жизнью кончает. Пусть и конченный, — выкапывает Леон ещё одно давно забытое. — Ты помнишь, что будет, да? — уточняет Леон подозрительно. Томас стоит за шторой у окна, притаившись, его не видят. Услышал шаги отчима и укрылся, чтобы избежать очередного секрета. А Леон такой взрослый — ему двенадцать — умеет разговаривать с отчимом. Позволяет себе при нём ругнуться, нагрубить. А за замечание ответит: «Ты мне не отец, чтобы учить!» Томас себе такого не позволяет. — Я сообщу куда следует. — Тише-тише, дружок. — Я тебе не дружок. — Успокойся, ладно? — Я всё сказал! — режет Леон. — И мать узнает. И соседи, и весь округ. Только подойди к нему ещё раз. Отчим накреняется вбок, придерживаясь за косяк, когда Леона уже нет рядом, и в глухой истерике то ли плачет, то ли смеётся. Неказистый. Неприятный. Гадкий. Томасу становится не страшно выйти из-за шторы. Он смотрит на отчима сверху вниз, как тот тянет умоляюще руку, но не касается, потому что Томас отступает. Томас помнит, как Леон стоял стеной, не давая прохода, потому что там выносили тело. Только потом видел его в гробу, издалека, и не хотел приближаться. — Хрен его знает, может, были уже приводы, и он обосрался, потому и в петлю залез, — комментирует Леон.

***

Интересно насколько разным может ощущаться общее детство. Словно два противоположных мира, непримиримых, а выходит, что даже вкусы и потребности оказались на удивление схожими и сошлись на Сибилле, как на маяке в бурю, и миры эти едва не разлетелись в щепки, пока искали спасения. И всё же, Томас взращивает в себе свой собственный маяк-стержень и надеется, что у Леона, как у сильнейшего, тоже появится свой, чтобы не ждать чужого тепла-спасителя, чтобы уметь спасаться самому. Не злоупотреблять поддержкой, которую дарят по доброй воле. Напоследок ладони пожимаются. Почти равные, схожие. По-своему особенные. — Не теряйся, — говорит Леон и поджимает губы в скупой улыбке, за которую можно полмира отдать — так похожа на улыбку матери. А сверх того — братское одобрение бередит внутренние струны, натягивает, играет забытую мелодию, которая нет-нет да звучала в детстве заботой. Просто за пеленой горьких обид, Томас не смог её тогда распознать. — И ты, — говорит Томас и раздумывает, что в его лице Леон видит что-то своё, наверное, тёплое, мирное и родное.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.