сердцевина детей
24 декабря 2023 г., 14:37
Словно алый снег на белом снегу.
Словно болезнетворно обнажённая мысль.
Словно сновидение.
Он был точно ягнёнок, потерявшийся среди заклятий. С пушистым красным шарфом, обмотанным вокруг шеи так, будто горло его было вскрыто до кости. Трёхцветная куртка – белый, синий, нежно-голубой – и славная шапочка с помпоном и колокольчиками. Он звенел. Позвякивал, как елочная игрушка. Сверкал. Щёки его, казалось, измазали малиновым вареньем, а крохотные косточки, каждая размером с игольное ушко, приклеились к коже. Да так давно, что вросли в неё. Стали пятнами: потемнели, порыжели. А снежно-белые волосы торчали из-под шапки.
Хёнджин застыл, совершенно поражённый, и палка, которую он держал в руке, примёрзла к пальцам.
Мальчик казался не вещественнее зимнего духа. И таким же острым в чертах: порезаться о него – плёвое дело. Влететь взглядом и рассечь роговицу. Его ресницы были хрустальными иглами. А рот – брусничной мякотью. Алой и влажной. Снег мерцал, но мальчик мерцал ярче. Его ладонь лежала на тонком стволе молодого деревца, овитого плющом. И выглядела мертвецки белой.
Хёнджин оцепенел. Его позвоночник перебило гильотиной, рассекло на детали, как конструктор, и он промёрз. Хрустел снег. Хрустело хрупкое Хёнджиново сердце.
Мальчик опустил руку. Изморозь посыпалась с дерева, точно стеклянная пыль.
— Ты выглядишь замёрзшим, — произнёс он.
...какое ужасающее у него было лицо! Ангельское. Прелестное. Ему было на вид лет пятнадцать, а глядел он так, будто успел повидать много страшного. Чью-то кровь на руках. Чей-то язык в проклятиях. Сердце, загнившее от жестокости.
Хёнджина.
А на Хёнджине была только лёгкая осенняя куртка нараспашку и невыносимая ответственность, от которой трещали кости. Скелет не выдерживал. Хёнджин делал вид, что всё в порядке, и у него получалось. До поры до времени. Когда переставало – он убегал в лес, совсем один, и дрался с деревьями. Ломал ветки. Ломал руки. Раздирал ладони до мяса. Так, что кожа шла лоскутами. Так, что пахло солью. Так, что становилось хорошо.
И, должно быть, он действительно выглядел замёрзшим.
— Зачем ты бьёшь ель? — спросил мальчик. Предпринял очередную попытку. Он по лодыжки проваливался в сугробы, а снег возле него хрустел, как воробьиное рёбрышко.
Хёнджин сглотнул, и смятение прокатилось по горлу. Стало горько. Кадык вжался в трахею.
— Я не знал, что тут кто-то есть.
В лес редко ходили. Особенно зимой. В нём можно было сгинуть, как в проклятом лабиринте. Чаща днём оставалась светлой, но совершенно бессмысленной. Похожей на ворох пряжи. Концов было не отыскать.
Хёнджин ходил сюда, потому что здесь обычно никого не было. Потому что здесь его не вышло бы найти. Потому что, случись что, здесь его не вышло бы найти.
— Тебе не холодно?
Они будто и не друг с другом говорили. Хёнджин стряхнул с волос снежную муку.
— Холодно, — подтвердил он. — Но мне так нравится.
Мальчик сделал шаг. Оглушительно-красный шарф свисал до колен, а колокольчики на шапке позванивали от любого движения. Хёнджин наблюдал за ним, как за лезвием ножа, приближающимся к собственной глотке.
— Как тебя зовут?
— Хёнджин, — ответил Хёнджин. Еловые лапки помахивали, когда мальчик проходил мимо, и иголки обнажались из-под снега.
— Как ты здесь оказался, Хёнджин?
До чего странное создание! Капилляры взрывались на щеках, и на носу скопились веснушки. Волшебство трещало на его шарфе, когда пряжа щёлкала, электризуясь. И правда – ягнёнок.
— Пришёл, — просто признался. — Я живу на окраине. Отсюда полчаса пешком.
Мальчик удивился:
— Пришёл?
Хёнджин пожал плечами. Мальчик обернулся на дерево в плюще, хлюпнул сопливым от мороза носом. Из-под шапки казались серёжки. Керамическая клюква на хрупкой застёжке почти сливалась по цвету с шарфом.
— Дела... — протянул он.
Палку пришлось бросить в сугроб, потому что пальцы окоченели. Карманы были глубокие, но не согревали. Ладонь расслаивало от холода.
Лес, погружённый в стеклянную зиму, многогранно сиял.
Их лес был почти как коробка со сладостями. Сладкий на вид, с нежностью ножа, от которой холодел язык. О белизну снега легко вышло бы порезаться. Запах коры, хвои и колдовства препарировал неустойчивый разум. Эндотрахеальный наркоз: хватало получаса дыхания носом, чтобы от сознания осталась ледяная шелуха. Замерзало всё, моментально, и сразу насмерть.
— Что ж, деваться некуда, — важно вздохнул мальчик. — Чаю хочешь?
Хёнджин остолбенел.
— Чего?
— Чаю, — терпеливо повторили в ответ. — С вареньем. Ещё есть сырные крекеры и имбирное печенье. Может, ты больше любишь какао?
Больше всего Хёнджин любил, когда его оставляли в покое. Но мальчик смотрел на него искоса, даже будто немного лукаво, и рот-раскраска ослепительно алел на бледном лице. Скрыться от его взгляда было невозможно.
— Ты хочешь... пригласить меня на чай?
Тот замотал головой, и колокольчики синхронно пропели.
— Не хочу. Приглашаю.
Он подождал немного, затем добавил:
— Или ты предпочтёшь колотить ель в одиночестве?
Руки в засечках и хрустальные глаза в трещинах. Хёнджин состоял из сколов и повреждений. У него был сбит правый клык, и имелась трещина в лучевой кости. Когда ему было семь, он налетел на столб электропередач, не совладав с велосипедом, и рассёк себе бровь. За день до одиннадцатого дня рождения проехался по пальцам ножом, так что пришлось вызывать скорую. В тринадцать разбил нос на катке.
Ушибы не были для него чем-то новым, но чужой взгляд бил прямо в центр лба, и Хёнджин растерялся.
— Зачем?
От него веяло каким-то странным лесным волшебством, от этого мальчика. Будто он вылез из лисьей норы. В их местах водились полярные лисы, а ещё, как выяснилось, полярные дети. Дети с клюквой в ушах, умеющие делать странные, пугающие предложения.
— Так принято. Если я кого-то встречаю в лесу – обязательно нужно пригласить на чай. Это что-то вроде кодекса чести. Так делают в моём народе. Тебя никогда не звали на чай?
— Меня вообще никогда никуда не звали, — признался Хёнджин. — Только если не прогоняли.
Девчачья изящность в лице как фирменный почерк. Хёнджин унаследовал от матери кошачий разрер глаз и ужасающую длину волос. Стричь его было бесполезно. Всё отрастало в считанные дни. Поэтому Хёнджин был весь в заколках, резинках, ободках и синяках. Красота дорого стоила. За неё приходилось платить.
Мальчик ужаснулся:
— Что, ни разу? — брови аж пропали под шапкой. — Это необходимо срочно исправлять. Мой дом в десяти минутах отсюда. И я прошу тебя составить мне компанию за чаем с облепихой. Отказ не принимается. Договорились?
— Но до города ведь километра два.
— Я разве сказал, что живу в городе? — мальчик махнул полупрозрачной ладонью в сторону. — Нам туда. Если согласишься пойти, я достану из запасов замечательное хвойное варенье из шишек. Ты когда-нибудь пробовал варенье из шишек?
— Никогда.
— Тогда тем более надо!
Он убийственно улыбнулся. То, что прикидывалось веснушками, превратилось в снежинки. Ресницы покрылись инеем, и каждый раз, когда мальчик моргал, на щёки осыпáлся крохотный ледяной песок. Он прелестно щурился, нос дрожал, будто пуговка, и звон от шапки задорно катился по лесу.
А кончик шарфа, сползший до земли, намок от снега, и влажная пряжа красила сугроб в красный. Словно правда пропитывала кровью. Словно алый снег на белом снегу.
И, словно ягнёнок, мальчик переступил с ноги на ногу.
— Меня дома ждёт мама, — с сомнением протянул Хёнджин.
Полуправда-недоложь. Мамы дома не было. Домой она не возвращалась уже второй месяц. За Хёнджином приглядывала тётка, которой не было до Хёнджина никакого дела до тех пор, пока он не создавал проблем. Отсутствие ребёнка в спектр проблем не входило.
— И когда тебе нужно вернуться?
— К восьми.
Мальчик задумчиво надул щёки. Прищурил один глаз, посмотрел на небо. Точно прицелился. Язык несколько раз щёлкнул о зубы, пока он что-то себе рассуждал.
— Что ж. Сейчас около четырёх, — озвучил он. — Если отсюда тебе идти полчаса, и ещё минут пятнадцать от моего... Ну, скажем, час. Разве нам не хватит трёх часов?
Разве им не хватит трёх часов: на чай, на дорогу по лесу, на мистическое знакомство в центре елового столпотворения? За три часа можно переделать целую кучу всего. Научиться читать ноты. Съесть килограмм ирисок. Сорок пять раз прослушать «From Western Woods to Beaversdam» в исполнении Global Stage Orchestra. Сломать три пары дешёвых наушников. Сточить десяток карандашей. Вырезать сто снежинок из бумаги. Влюбиться. Ненароком. Нечаянно. Насмерть.
Всё – теоретически, разумеется.
— Теоретически...
А шапка колдовски звенела. Колокольчики пели на манер ледяных осколков. Лёд врезался в сердце. Застревал. Царапал аорту. Хёнджин испуганно прижал ладонь к груди, когда мальчик подскочил к нему.
— Я покажу тебе свою коллекцию цветных фломастеров. У меня есть металлические. И перламутровые. И с блёстками. И фигурные. С цветами и звёздочками, — он радостно затарахтел. — Меня зовут Феликс.
Тот, кого звали Феликс, бесстрашно поймал покрасневшую Хёнджинову ладонь и щёлкнул улыбкой. Как будто сфотографировал. Хёнджину померещилась вспышка; но это были всего лишь веснушки, искрами осыпавшиеся со щёк.
— А где твои родители, Феликс?
За ним приходилось поспевать, потому что шёл он резво. Не скакал, но снег перед ним расступался. Потом собирался вновь. Хёнджин проваливался в сугробы по колено, и снег таял в ботинках, пропитывая носки; а Феликс вещал на ходу:
— Далеко. Они живут очень да-ле-ко. Мы не виделись с ними много лет, но иногда папа присылает мне подарки к Рождеству. Это немного... сложно. Получается не всегда.
— Там, где они живут, нет почты?
— Скорее, почтальонов, — осторожно рассудил Феликс. — Есть только один, но работает он лишь месяц в году и не всегда успевает разнести все посылки. А многие предпочитают ничего и не отправлять, чтобы не отнимать возможность у тех, кому действительно нужно.
У них в городе тоже были проблемы с почтой: центральное отделение не работало по выходным, а по будням был сплошной технологический перерыв. Когда он заканчивался, начинался перерыв на обед. Хёнджин мог представить.
— Ты, наверное, скучаешь по ним?
— Временами. Но я знаю, что они ждут меня, так что, когда бы я ни вернулся, мне будут рады. А ещё у меня есть замечательный сборник Норвежских сказок. По вечерам всегда есть, чем заняться.
— Ты читаешь одну и ту же книжку каждый вечер?
Феликс лукаво улыбнулся, стукнувшись взглядом о взгляд, и прозвенел колокольчиками.
— Вовсе нет. Каждый вечер я читаю новую книжку, потому что одного дня вполне достаточно, чтобы стать кем-то другим. И тот, кем я становлюсь к вечеру, глядит на историю уже совсем не так, как тот, кто читал её вечером минувшим. Он видит в ней новые смыслы и иначе смотрит на сюжет. Выходит, каждый раз я читаю другую сказку.
— Неужели тебе не надоедает?
— Разумеется нет. Представь только, как это чудесно – один и тот же сборник можно открывать бесконечное количество раз, и он никогда не заканчивается.
О, он был совершенно невероятным! Диковинным. Этот ребёнок с глазами из огнива и серьгами-клюквами. Причудливый разум катался по черепушке, будто фаянсовый, врезался в височные кости изнутри и разлетался на изморозь. И звенел. Как колокольчики на шапке. Или как сердце.
А зрачки отражали свет, потому что хрусталик действительно состоял из хрусталя.
И из хрусталя, казалось, состоял дом. Снег клеился к нему праздничной мишурой. Здесь всё было в снежных завалах, и небо отражалось в сверкающей стекловате. Электрогирлянд не было, но они мерещились. Развоплощались из мысли и чувства. Дерево виднелось среди сугробов, срубы прятались под стеклом льда. Снаружи была только крыша, торчащая из земли, но крыша эта была чудесна.
Дверь, ведущая в дом, на самом деле была чердачным окном.
Феликс торопливо отряхнул брусок, служащий замком. Поднял, и отпер дверь. Хёнджин наблюдал за ним, совершенно растерянный, пока изнутри не ударило запахом шерстяной пряжи, травяных сборов и углей. Почти разбило нос. Почти до кровотечения.
С усилием отодвинув дверную створку, Феликс загнал в дом ворох снега. Вздохнул. Упер ладони в бока трёхцветной куртки. Покачал головой и снова зазвенел.
— Опять лестница промокнет, — констатировал он. — Скоро начнёт гнить. Непорядок. Но мне всегда так лень разгребать крыльцо... Ты любишь чистить снег, Джинни?
Хёнджин, которого впервые в жизни назвали «Джинни», на мгновение растерялся. Будто бы даже смутился. Очаровательно потёр раскрасневшийся от холода нос.
— Не очень. Без перчаток мёрзнут пальцы. А в перчатках потеют ладони. Неудобно.
Феликс обрадовался:
— Вот и я о чём! Но в хороших перчатках ничего не потеет. Ты не аллергик?
Мысль его скакала, как резиновый мячик из автомата. Хёнджин не успевал закидывать монетки, а оттуда уже с грохотом выпадало что-то, и принималось прыгать по полу. Уследить было невозможно. Поймать – тем более.
— Нет. С чего ты взял?
— Ты не носишь ни варежек, ни шарфа, — задумчиво покосился Феликс. — Я подумал: вдруг у тебя аллергия? Но раз нет, так нет. Славно! Тогда заходи.
И они зашли. Так казалось.
Как выяснилось – провалились.
Дом Феликса действительно выглядел, как нора. Или был норой. Его хозяин – полярная лисица с разноцветными осколками на щеках, ягнёнок со вскрытым горлом – проворно стянул с пушистой макушки шапку. Задрожали колокольчики. С шерсти посыпался снег и звон. Помпон задорно распух.
Хёнджин споткнулся о восхитительное чувство уюта.
Комната раскрылась перед ним, как картинка из детской книжки с иллюстрациями. Деревянная лестница вела к ковру и ластилась под руку поручнем. В круглом помещении были заточены́: тканые гобелены по стенам, набор забавных гравюр в рамках и под стеклом, крохотный диван, проваливающийся под тяжестью пледов, два кресла (одно мягкое, другое – качалка), небольшой чайный столик с ножками-копытцами, чайный сервиз и молочное печенье в вазочке, журналы, устилавшие пол, ручки с фигурными колпачками, декоративные скотчи, цветные карандаши, краски (медовая акварель, гуашь, темпера), свечи из натурального воска, поставленные в рюмочку для яиц. Полки торчали из стен, как рёбра. На них сгрудились книги в тканевых обложках, самодельные куколки из ваты, мешочки с травами. Ароматическими палочками была набита глиняная ваза. Около дивана ютились фантики от конфет: глянцевые, шелестящие, липкие от карамели. И сухоцветы разлагались на странице альбома для рисования. Оттуда поглядывал красно-синий котёнок о семи лап.
И камин. Справа из углубления вырастал камин, облачённый в камень. Единственный источник света и тепла; но зато какой!
Феликс на ходу размотал оглушительно-красный шарф и обнажил горло – на удивление целое. Резво подтолкнул Хёнджина. Щёлкнул собачкой молнии.
— Можешь кинуть одежду на вешалку. И сними обувь, пожалуйста. У меня тёплый пол, не замёрзнешь.
Вешалка укрывалась под лестницей и услужливо выскочила, когда Феликс подошёл. Хёнджин робко стянул куртку, едва не запутавшись в рукаве. Заледеневшие суставы в пальцах похрустывали.
— Я сейчас зажгу свечи, чтобы было посветлее, и поставлю на огонь воду. Ты любишь облепиху, Джинни?
Хёнджин был готов поклясться, что влюблён в то, как прелестно жужжал Феликс на первой согласной. Как заводной моторчик. Чудесная электрическая игрушка с нестабильным напряжением.
— Люблю. А ты... прямо так воду кипятишь? В камине?
Феликс обнажил свитер, прятавшийся под курткой. Лохматый и мягкий на вид, прямо как Феликсов затылок. На рукавах были рассыпаны звёзды, а по груди полз огромный зелёный лев. Хёнджин залюбовался.
— У меня нет розеток, — скромно признался Феликс. — Вообще. И я не советую давать мне в руки электроприборы, если ты не готов с ними расстаться. Плохо заканчивается. Техника приживается у меня крайне редко, в виде исключения. И только та, что на батарейках.
Чудное место для чудного ребёнка. Хёнджин запутался в ударениях.
Пока он расшнуровывал ботинки затвердевшими пальцами, которые болели от тепла, Феликс забрался с головой в ящик, задвинутый за кресло. Оттуда прогремело. Послышался звон, и как будто бы что-то треснуло. Не кость, кажется, и на том спасибо.
Феликс вывалился обратно, победоносно хвастаясь кастрюлей.
— Навесной чайник сломался, — пояснил. — Ручка оторвалась. Надо приделать. Но заварочный в порядке! Дать тебе сухие носки?
Хёнджин вылез из обуви и поморщился. Снег, набившийся в пятки, таял и приклеивал ткань к ступням. Пол действительно был тёплым (почему-то), но от следов это не спасало.
— У тебя будут лишние?
— Спрашиваешь!
Под круглым ковром у лестницы пряталась дверь. Прямо в полу. Открывалась она карабином, вкрученным в половицу. Феликс на секунду исчез в подвале, а потом также резво возник, отряхиваясь от пыли. Расчихался.
— Держи, это гостевые. Они чистые. Их сто лет никто не надевал.
И он выдал Хёнджину пару носков: вязаных, катастрофически жёлтых. Это ничуть не удивляло.
Вода в кастрюле бурлила, а восковые свечи пахли мёдом. Феликс пах лугом. Ромашкой, зверобоем, клевером. В него хотелось уткнуться носом и уснуть, слушая, как постукивает в груди игрушечное сердце-молоточек. Феликс проворно заливал воду в керамический чайник, из которого разило облепихой, а щёки его расцветали. Веснушки превращались в ягоды. Снежно-белые волосы пушились и завивались от тепла, словно баранье брюшко.
Хёнджин приземлился в кресло-качалку, и на него мигом накинули плед.
— У камина же тепло, — удивился Хёнджин. Феликс наморщил нос-пуговицу.
— Ничего ты не понимаешь: это для атмосферы.
Хёнджин действительно ничего не понимал. Всё казалось ему нарисованным. Возле кресла-качалки валялись журналы, и Хёнджин поднял один: чёрно-белые страницы просвечивали насквозь от спиртовых фломастеров и засохшего малинового варенья. Раскраску заполняли всем, чем можно было – карандашами, красками, ручками, – и немного тем, чем нельзя: цветным воском, едой.
— Я очень люблю рисовать, — по секрету признался Феликс, когда заметил. — Но у меня неважно получается. Поэтому я предпочитаю раскрашивать.
Хёнджин ляпнул, не подумав:
— Да ты и сам как раскраска.
Смущённый Феликс потёр мокрый нос. Улыбнулся, но как-то осторожно. Разлил чай по чашкам, чуть не обжёгшись.
— Потому что я бледный?
Он и правда был каким-то бесцветным. На первый взгляд. Белые волосы и белая кожа. Глаза со светлым отливом – точно глазурованные креманки. На щеках ютились веснушки, с непривычки похожие на хлебные крошки.
А рот был ал. Словно кровил. Словно язык Феликса был разрезан до мякоти, и каждый раз, когда он облизывался, на коже оставались разводы.
— Наоборот, — Хёнджин принял чашку из рук, и она оказалась горячей. — Потому что у тебя всё яркое. Губы и щёки. Серёжки.
«Особенно взгляд».
Феликс рассмеялся. Смех у него тоже оказался ярким. Тихим, но оглушительным. Как будто разрывался заряд для игры в пейнтбол. И Феликс попал.
— А у тебя тихие мысли.
Хёнджин покачнулся в кресле. В камине трещали угли, и треск разлагался в черепной кости. Хруст был нежным, почти чувственным. Огонь плясал фигурами.
— А мысли бывают громкие? — осторожно уточнил. Феликс торопливо закивал.
— О, разумеется! Многие люди очень громко думают. Иногда так громко, что невозможно разговаривать. Это не плохо – просто так бывает. А ты думаешь очень... тихо.
Ожог от чая остался на сердце вместо языка. Почему-то. Аромат облепихи и трав прокатился по рту, и дёсны сладко защипало. Хёнджин зажмурился, втирая языком тепло в щёки.
— Может, я просто ни о чём не думаю?
— Все о чём-то думают.
Феликс растянул выдох. Подцепил пальцами катышек, налипший на луч звезды, и стряхнул пыль с дракона. Клюква очаровательно затряслась, оттягивая проколотые мочки; Феликс поглядел в камин и хлюпнул чаем.
— У меня очень много времени, чтобы думать. Я ведь живу один, — к его щекам клеились отблески пламени, так что кожа порыжела. — Но при этом никогда не прихожу ни к чему конкретному. Мыслеблуждание без цели. Вчера я думал, что было бы здорово, если бы снегом можно было набить подушку, вместо ваты. Сегодня – что зимой очень трудно отдирать наклейки, потому что от холода они примерзают к альбому. Но у всего этого нет никаких выводов, — он стукнулся взглядом о Хёнджина и уточнил. — А о чём думаешь ты?
Хёнджин выдал как на духу, даже не промедлив:
— Что ягнята особенно красивы, если вскрыть им горло.
Феликс захлопал глазами. Пар от чашки оседал на кончике его носа, а звёзды прыгали по рукавам, точно живые. Белое лицо наливалось неестественной жизнью, и зимний дух в Феликсе распух до размера галактики. Практически дышал Хёнджину в лоб.
Смех был бисером. Смех рассыпался. Смех оставлял отметины на мясе, и Хёнджин почувствовал, как ему забивает аорту.
— Ты странный, Хёнджин, — признался Феликс; его улыбка распарывала по шву. — Но мне нравится. Что это значит?
В комнате, напоминающей нору, гостили двое: Хван Хёнджин и его непрекращающаяся растерянность. Феликс выводил из равновесия ловко, умело – хватало блеска керамических зубов и искр в глазах. Хёнджина прожигало насквозь. Даже сопротивляться не получалось.
— Твой шарф похож на кровотечение из горла, — ответил он осторожно. Больше ничего добавлять не стал.
Но Феликс снова улыбнулся; по его щекам ползали веснушки, по рукам – звёзды, а весь он состоят из стекла и снега. Восхитительная комбинация. Один раз влюбиться и умереть.
— У меня есть си-ди-плеер на батарейках, — таинственно прошептал он. — И диски. Дэвид Боуи, альбом Lodger семьдесят девятого года, Hot Space от Queen восемьдесят второго. Заглавная – Under Pressure.
— Совсем свежее. Люблю британский рок.
— Но наушники только одни.
Хёнджин изобразил тяжкий вздох.
— Что ж, придётся делиться.
И они поделились. Феликс снова пропал в ящике за креслом, и снова появился из него, обмотанный длинной веной прорезиненного провода. В одной руке была стопка тонких пластиковых коробок (диски), в другой – круглая болванка плеера (в наклейках). Феликс шлёпнулся на пол прямо возле Хёнджина, спиной к огню, и махнул рукой:
— Слезай.
— А как же варенье?
— Успеем ещё.
Чашки были отставлены, всё внимание оккупировал плеер. Феликс торжественно поместил внутрь диск, прокрутил для верности, щёлкнул крышкой. Расшатанное гнездо проглотило сверкающий коннектер. На пыльно-серой поверхности плеера танцевали крохотные глянцевые феи и единороги с голографическим эффектом. Хёнджин оценил. Благодарно принял один наушник и вставил.
— Звук дерьмо, — честно предупредил Феликс. — Но крутизна не в этом.
Крутизна действительно была не в этом. Хёнджину была выдана наполовину заполненная раскраска и набор фломастеров. Как Феликс и обещал, коллекция впечатляла: золотые фломастеры, бронзовые, неоновые, с блёстками, специальные аэрографические, в которые нужно было дуть со всей силы, чтобы появилось пятно; и ещё набор фигурных – зайцы, звёзды, радуга, с сердечками и зигзагами, всех возможных цветов, с белым растворителем на обратном конце...
Они развалились на полу, Феликс придвинул к себе уже начатую птицу, у которой была ярко-зелёная голова. Хёнджин болтал ногами в сумасшедше-жёлтых носках, раскрашивая пегаса. Плеер лежал между ними, словно иконка, и артерии богоматери тянулись прямиком к ушам – левому с одной, и правому с другой стороны, – чтобы петь в них священным голосом Дэвида Боуи.
Басы скрипели, как будто пытались процарапать им барабанные перепонки. Звук был фантастически плохим._ А Хёнджин шкрябал подсыхающим рыжим фломастером лошадиную морду и думал, что не чувствовал себя так хорошо приблизительно лет сто.
Думал очень тихо – чтобы не мешать Феликсу.
Кладбище маркеров и цветных карандашей разверзлось. Феликс рассмеялся и проехался фигурным фломастером Хёнджину по ладони. На ребре отпечаталась полоска со звёздочками. Роликовая лента щекотала кожу, а в нос набивался запах углей и свечного воска. Зайцы из ниток поглядывали с гобеленов. Хёнджин выловил из вороха неоново-синий маркер и проехался по носу Феликса. Тот ослепительно захохотал.
— Нарисуй спираль! — попросил он, глотая смех. — Как будто ракушку. Нарисуй!
Пришлось поймать бумажное лицо в ладони. И крепко держать, потому что Феликс то и дело морщился, хохотал и фыркал от щекотки. Норовил расчихаться. Хёнджин проворно держал его за срез челюсти и выводил узоры на лице. На правой щеке расцвели головки цикория, а по левой ползли коты с непропорционально большими ушами. Под глазом каталась клубника. Феликс дребезжал от восторга, пока Дэвид Боуи в его левом ухе завывал что-то о том, каково быть мальчишкой.
Быть мальчишкой оказалось очень просто. Примерно как лепить сверкающие наклейки к полу. Или как перебирать деревянные бусы из маленькой шкатулки с украшениями. Как щёлкать наэлектризованными от колдовства волосами. Как гадать по венам – проводя вдоль них острием тёмно-фиолетового фломастера. Расслаивать горло на нитки от смеха. Ловить искры ртом, когда огонь в камне трещал. Гонять сердце из рук в руки – очень ловко и небрежно. Невероятно трепетно.
Феликс распятием рухнул на пол, стукнувшись шерстяным затылком о деревянные половицы. Рукава свитера были закатаны до локтя и обнажали разрисованные запястья. Хёнджин видел много разных следов на чужих венах; но таких красивых – никогда. Птицы и насекомые. Вьюнки. У косточки возле ладони моргал глаз. По шее Феликса полз неестественно-красный зигзаг – вместо шарфа.
— Ты и правда весь как раскраска, — соткровенничал Хёнджин. Свет от камина поджигал Феликсу макушку, точно спичечную головку. Ещё секунда – и вспыхнет так, что никакой снег не поможет.
Феликс зажмурил один глаз и покосился. Прицелился. Веснушки прыгали вдоль переносицы.
— Тебе нравятся раскраски?
«Мне нравишься ты».
Хёнджин испугался сам себя. Сглотнул горькое откровение, таблеткой прокатившееся до желудка. Они были знакомы немногим больше пары часов, а Хёнджин уже был насмерть очарован.
Вместо этого он заметил:
— У тебя звёзды на руках, — он кивнул на закатанные рукава свитера. — И у меня теперь тоже. Гляди.
Он продемонстрировал Млечный Путь, который остался на предплечье от фломастера-ленты. Феликс перекатился на живот и с восторгом приблизился. Присмотрелся. Вздохнул – почти влюблённо.
— Выходит, мы оба отмечены космосом, — рассудил он; рассмеялся. — Майор Том! Земля вызывает майора Тома!
Хёнджин чуть было не подавился от удивления. Феликс – чудный стеклокерамический мальчик с разноцветными щеками – забирался к нему в голову и доставал оттуда вещи, про которые сам Хёнджин давно не помнил. Сдирал корки с ран. В душе кровило. С восторгом.
— Это майор Том, — отозвался он, рухнув виском на пол рядом с Феликсом. — Я выхожу через дверь. И как-то странно лечу. А звёзды сегодня совершенно другие.
Феликс перекатился на бок. У него был сумасшедше-красный рот и спираль-ракушка на носу. И грудная клетка, проламывающаяся от количества мыслей. Своих и чужих. Тихих и чуть погромче. Синхронных. Почти сливающихся.
— Какой год? — спросил он, в предвкушении улыбаясь. Хёнджин на секунду задумался.
— Шестьдесят девятый. Я тогда ещё не родился.
— А я уже был очень старым, — Феликс таинственно прищурился.
— Мне кажется, ты не повзрослеешь, даже когда тебе стукнет девяносто.
Шерстяные нитки волос распались по полу белоснежным одеялом. Феликс задумчиво надул щёки. К его уху тянулся провод, соединявший его с плеером. И с Хёнджином – что важнее.
— Почему ты уверен, что мне меньше девяноста?
Пришлось сделать вид, что он тяжело задумался. Феликс наблюдал – славно жмуря один глаз. Цветы на правой щеке подрагивали от сквозняка. Лепестки цеплялись за ресницы.
— Если бы тебе было больше девяноста, ты бы не умел пользоваться плеером.
— Твоя правда! — Феликс рассмеялся. — У меня нет диска шестьдесят девятого.
— Зато у меня есть. Должен быть. Моя мама очень любила... любит Боуи. У нас целый ящик стола заполнен его альбомами. Не все официальные. У нас есть знакомый в одном магазинчике, он записывает на диски всё на свете. За полцены.
— Ты принесёшь?
— Обязательно, — пообещал Хёнджин. Феликса чуть было не разнесло от восторга.
Они лежали на полу, и огонь трещал в камне. Точно язык пощёлкивал о нёбо. Нора, состоящая из вышивки на стенах, вышивки на полу и вышивки в волосах, тихо гудела. Запах облепихи клеился к дёснам. На щеке у Феликса разлагался цикорий, а на запястье Хёнджина умирали сверхновые. От этого немного пекло кожу. Хёнджин протянул жгучую руку и снял лепесток, приклеившийся к Феликсовому веку.
— Я нарисовал его, — он растянул мысль, как жевательную конфету. Лепесток оказался мягким на ощупь и красящим – от него на пальцах оставались нежно-голубые пятна. Как от маркера.
— Да, — не стал спорить Феликс.
— Но он настоящий.
— Да, — снова подтвердил Феликс.
— Как так вышло?
Когда Феликс улыбался, у него дрожал кончик носа. И что-то внутри, сердце, кажется; так отчётливо, что Хёнджин каждый раз готовился ловить, если выскочит. Растрёпанные волосы электризовались. Рукава свитера выставляли напоказ разукрашенные вены, а кровь в них была разноцветной.
Феликс подсказал:
— Неправильный вопрос.
Пришлось подумать. Недолго. Секунды три.
Хёнджин поправился:
— Кто ты такой?
Радостный Феликс перекатился обратно на спину. На потолке тоже были звёзды. Гаушевые. Они облуплялись. Они были неправильные. Какие-то совершенно другие.
Очень красивые.
Прямо как тот, кто их нарисовал.
— Ты не поверишь, если скажу.
Хёнджин предложил в робком нетерпении:
— Тогда давай я сначала скажу что-то, во что не поверишь ты. Тогда у меня не останется выбора.
— Выкладывай, — разрешили в ответ.
Хёнджин закусил изнутри щёку. От запаха трав морило. В голове, потяжелевшей от чувств и мыслей, катались слова. Никак не могли собраться. А Феликс разглядывал звёзды, осыпáвшиеся (и сыпавшиеся) с потолка и ждал.
— Мне кажется, я влюбился. В человека, которого почти не знаю, но знаю очень хорошо. Который делает самый вкусный на свете облепиховый чай и не дружит с электропроводкой. У которого сердце на батарейках. Нет, я почти уверен, что влюбился. Слёту. Минут за пять. Как в книжках. Веришь?
Звезда рухнула Феликсу прямо в глаз, попав в зрачок, и Феликс зажмурился. Хёнджин загадал желание.
Снежно-белая голова каталась туда-сюда, как игрушечная. Феликс снова стукнулся взглядом о лицо.
— Ошибаешься, — прошептал он. Сверхъестественно улыбнулся. Уничтожил.
Почти сразу добавил:
— Потому что я не человек. Веришь?
— Я бы не поверил, если бы ты сказал, что человек, — признался Хёнджин. — У тебя... волосы как у ягнёнка.
— Козлёнка.
— Что?
— Козлёнка, — повторил Феликс; закрутил прядку в спираль. — Они немного жестковаты, на самом деле. Но зато почти не мокнут. Хочешь потрогать?
Пальцы закопались в белую-белую макушку. Волосы действительно оказались над вид мягче, чем на ощупь; но Хёнджин всё никак не мог перестать перебирать пряжу. Хотелось заплести ту в косички. Раскрасить заколками и резинками. Посадить туда пластиковую стрекозу на прищепке. И цветы. Живые.
— Ты фавн, — неторопливо догадался он. Феликс позволил накрутить прядь на фалангу.
— А ты в меня влюблён.
Обмен откровениями. Не так удивительно, как меняться наклейками или показывать фокусы с исчезающей гелевой пастой; но тоже сойдёт.
— Поэтому ты живёшь в лесу?
Феликс задумался. Его волосы электризовались и липли к пальцам. Резво приклеивались. Как будто были измазаны чем-то.
— Я не живу в лесу. Я здесь скорее... зимую.
Звёзды на потолке и звёзды в глазах. Их здесь было столько, что можно было бы столочь в муку и испечь космического печенья. К чаю с облепихой. Хёнджин и раньше ел звёзды: мешал с тёплым молоком преступным образом – сначала молоко, потом сухой завтрак. Мама прикладывала руку к сердцу, когда наблюдала. Молоко всегда было тёплое, и завтрак быстро превращался в кашу. Но было сладко. Во рту и под рёбрами. Особенно когда мама гладила по затылку.
— А где твой дом?
— Там, где остались мои родители. Да-ле-ко, — Феликс рассмеялся, сверкнув россыпью драгоценных зубов. — Мы из Восточной юдоли, это в нескольких днях пути от океана. Весной там всегда прохладно, а осенью жарко до ноября. И луга всё лето в кузнечиках. Их даже больше, чем цветов. Настоящее нашествие – каждый год.
Хёнджин растерялся:
— Какого океана?
От города до ближайшей открытой воды были сотни и сотни километров. Когда-то мама рассказывала, как в молодости летала к морю на самолёте: она отучилась на историка, и каждую практику ходила с грязными от земли щеками. Под ногтями всегда оставался культурный слой. Археологические экспедиции оставили на её ногах пару восхитительных шрамов от инструментов и десятки чарующих историй. Хёнджин слушал их перед сном каждый вечер, пока мама была здорова, а они всё никак не заканчивались.
— Великого Западного океана, — цветы всё лезли со щёк Феликса, и лепестки падали на пол, на страницы альбома с картинками, и впитывались в бумагу пятнами. — Вода без конца... Тысячи лет назад Император приплыл оттуда и создал нашу страну. Говорят, мой народ прибыл вместе с ним.
— Откуда?
Он пожал плечами.
— Не знаю. Туда, где мы жили раньше, мы уже не вернёмся. У нас новый дом, много веков, и его мы не оставим.
По груди карабкалось чувство. Крохотное, но очень решительное. Оно норовило забраться под рёбра, и Хёнджин чувствовал, что кровь у него тоже становится цветной: жёлтой, голубой, перламутровой, серо-металлической, с блёстками. Веснушки Феликса плодоносили малиной.
— А что ты делаешь здесь?
Феликс выронил откровение:
— Приглядываю за фонарём.
— Каким фонарём? — растерялся Хёнджин. Снова. Что бы Феликс ни сказал – всё обезоруживало. Делало скорлупу мягким пледом, настороженность – любопытством. Очаровывало. Без шансов.
— Тем, что в плюще. Я чистил его, когда мы встретились.
— Я думал, это дерево.
— О! — Феликс довольно закивал головой. — Он действительно выглядит как дерево, если не приглядываться. Безразличие, знаешь, путает не хуже магии. Но это фонарь! Он очень важен, и зимой за ним нужно следить особенно тщательно. Чтобы не погас.
Хёнджин припомнил:
— Зима такая длинная... Как будто сто лет длится.
— Всего три, — поправил Феликс. — Три года. Ты не заметил?
Растерянность забилась Хёнджину в нос. Вместе с запахом из камина и звёздной пылью, осыпающейся с потолка. Пришлось чихнуть.
— Три человеческих года. Совсем недолго, если не уходить дальше фонаря. В моей книжке есть сказка про это. Хочешь, покажу?
— Покажи, — попросил Хёнджин.
Разноцветный Феликс встал, уронив со щёк несколько ягод малины. Они закатились в трещину между половиц. Туда, где ютились фломастеры и ручки с фигурными колпачками. Феликс воздушно пробрался к книжной полке, выудил оттуда – из вороха журналов, брошюр, пособий и блокнотов – толстый сборник. Книга в тканевой обложке с позолоченным названием приземлилась возле Хёнджина, а следом приземлился Феликс.
— Вот, — продемонстрировал он. — Моё сокровище. Изучай.
Страницы были жёлтыми, потрескавшимися у краёв от старости и пахли. Хёнджин листал их осторожно, разглядывая чёрные отметины иллюстраций, отпечатанные на листах. Корешок восхитительно хрустел. Буквы, расползшиеся по строчкам, были обманчиво знакомы, но прочесть ничего не удавалось. Только очаровываться картинками со зверьём и волшебными созданиями, спрятанными между абзацев.
Другое волшебное создание – в свитере и с клюквенными серьгами – спустило на пол чашки и незнамо откуда достало баночку с самодельной наклейкой. Как по волшебству. Крышка задорно щёлкнула, когда Феликс открутил.
— Открой пятьдесят седьмую страницу, — потребовал он. — У меня только большие ложки. Придётся есть ими. Пойдёт?
В варенье действительно оказались шишки. Еловые. Хёнджин вытащил одну суповой ложкой, хотя она едва пролезала в стеклянное горлышко. Феликс орудовал ловчее. Успел натренироваться, наверное. Чай снова был тёплым, потому что в него мимоходом успели долить кипятка, и Феликс важно указывал на страницу, держа ложку за щекой.
— Эо Им-уй-етр... Тьфу ты! — он вытащил изо рта засахаренную шишку. — Фимбульветр. Сказка о зиме великанов. Слышал её?
Хёнджин замотал головой. Варенье отдавало хвоей и древесной корой. Сахар разлагался на языке, впитывался в дёсны, щекотал нёбо. Хёнджин облизывал клейкие щёки изнутри и водил липкой от варенья ложкой по губам, пока Феликс щёлкал зубами шишки.
— В ней рассказывается о долгой зиме, начавшейся после смерти бога Бальдра. Это легенда древних скандинавов. Я плохо перевожу на ходу, но могу попробовать пересказать...
Пледы, утащенные с крохотного дивана, расслоились вокруг детей. Плеер крутил диск вхолостую. На раскрытой странице журнала розово-зелёная птица, которую раскрашивал Феликс, барахталась среди зигзагов и облаков, оставшихся от фигурной ленты фломастера. Хёнджин умостил гулкий висок на шерстяном клубке пледа, прямо возле Феликсова бедра, и попросил:
— Перескажи. Пожалуйста.
Рот был сладким. Облепиха казалась оглушительно-кислой после варенья, и Хёнджин довольно морщился, лопая на зубах пухлые шарики ягод. Сок стекал по горлу. А горло превратилось в росток, оно пускало корни в животе, и желудок распух от клубней, от ягодной мякоти, от сахарных шишек, истёртых челюстью, от облепихового чая, от нежности.
Феликс держал книгу на колене, перелистывая страницы одной рукой, чтобы припомнить детали, а пальцы другой гладили Хёнджина по щеке и уху, щёлкавшему от фавньего колдовства.
— В начале один волк проглотил солнце: его звали Сколль, он родился от Фенрира и великанши, и всю жизнь только и делал, что гонялся за Сунной...
Мысли гонялись друг за другом в голове, слепленной из папье-маше и газетных вырезок; никак не могли догнать. Щёку кололо пряжей. Хёнджин разглядывал свои руки, испещрённые разноцветием рисунков: фиолетовые сердца, ярко-оранжевые полумесяцы, неоново-жёлтые бутоны, тёмно-синие листья. Черепашки умостились возле шарика локтевой кости, а по пальцам ползли бабочки. Феликс шелестел сказкой. Огонь в камине сложился в волка, и тот носился по углям, вонзая когти в дрова и хлеща пламенным хвостом. Хёнджин наблюдал. Волк перескочил в его зрачки, сузившиеся до зёрнышка, и отсветом заползáл под веки. Наверное, рассчитывал найти там солнце.
Он заснул совершенно незаметно и проспал приблизительно десять минут или десять дней. Голова стала травяным мешочком, набитым сухоцветами. В ней катались воспоминания и сновидения – яркие, шумные, чужие. Хёнджин плавал по сну Феликса, разглядывал деревья, машущие ему тонкими предплечьями веток, ловил на нос кузнечиков, заполонивших летнее поле, мочил ладони в жидких лучах тёплого солнца. Феликс скучал по дому и по июню, и лихо делился своей тоской с Хёнджином.
Он тихонько ворочался, греясь бровью о чашку, когда Хёнджин очнулся. Поскрёб веки, чтобы распутать ресницы, и разбился взглядом о прелестное зрелище. Феликс: ягнёнок-сказитель свернулся рядом на полу, разбросал по полу ладони и мысли. В волосах путались видения. Они ползали, и снежная пряжа пощёлкивала, взрываясь картинками. Здесь были бесконечно-безначальные поля, причудливые птицы с кошачьими телами и четырьмя орлиными лапами, полудети-жеребята, скачущие по лесным дорогам и размахивающие палками, как мечами, драгоценные камни бронзовок, заколки-ромашки, венки из одуванчиков, говорящие рыбки в ручьях, дудочники с двойными флейтами. Всё – без конца и края. Волшебная голова исторгала образы, как подарки. Их было не сосчитать.
Хёнджин протянул руку и коснулся вьющейся чёлки. По его руке прокатились водомерки, сбежавшие с озера из Феликсова сна, и сразу рассыпались. Сверкающая пыль усеяла пол. Феликс заёрзал и неторопливо зевнул.
В камине тлели угли, но всё ещё было тепло. На дне опустошённых чашек плескались сцеженные с вены чувства. Звёзды продолжали ползать по потолку, а сборник Норвежских сказок угрожающе изогнулся в корешке, умостившись на предплечье Феликса. Вытянутая рука, очень похожая на руку человека, и совсем не похожая на руку козлёнка, служила подушкой для веснушчатой щеки.
Многослойный Феликс, собиравшийся из всех своих грёз, как из деталей мозаики, блеснул камушком радужки в тонкой полоске приоткрывшегося глаза.
— Мне снился твой дом, — прошептал Хёнджин, поймав драгоценность в ладони. — Кентавры и грифоны. Говорящие рыбы.
— А мне – твоя мама, — сипло отозвался Феликс. — Мне очень жаль.
Хёнджин зажмурился.
— Всё в порядке. Давай послушаем диск?
Плеер раскрылся, как шкатулка. Феликс без конца зевал, тёр веки и перебирал пластиковые коробки, выбирая альбом. Пряжа на его голове спуталась. Хёнджин валялся на боку и слушал, как гудит в правом ухе кровяное давление. Угли переливались, крышка от варенья приклеилась к полу, резиновый колпачок с пингвинёнком умостился в заломе раскраски.
Наконец, плеер щёлкнул и загудел. Феликс промотал почти до половины.
— Lily of the Valley. Альбом Sheer Heart Attack семьдесят четвёртого года, — припомнил Хёнджин, поймав голос из наушника.
Феликс восхитился:
— Ты все их наизусть помнишь?
Они пристроились на полу у дивана, плечом к плечу, и макушка Феликса щекотала Хёнджину шею. Провод запутался в ногах. Хёнджин запутался в чувствах. Смутился, кажется.
— Когда-то у нас был большой магнитофон. Для дисков и кассет. Ещё он ловил радио, но радио мы не слушали. А диски – всё время. Я его продал в начале осени.
А начало осени было так давно. Целых три года назад...
Феликс мазнул носом по плечу. Снова расчихался. Кончик носа сверкал, как тлеющая шишка, и оставлял пятна-ожоги на коже.
— Хочешь, я дам тебе плеер с собой? А ты завтра вернёшь.
— Завтра?
— И послезавтра тоже. Придёшь? Я соберу калину и сделаю взвар. Очень вкусный.
— Мне нужно в больницу утром, — робко выдохнул Хёнджин.
— А ты приходи вечером. Я подожду.
— Я принесу диск шестьдесят девятого.
— Я достану коробки с пазлами. У меня лежит внизу: есть с животными, с подводным миром, десять великих картин, ещё с пейзажами Африки и динозаврами. Ты придёшь? Приходи, пожалуйста.
Губы порезались о нитки волос. Нос рассекло макушкой, от Феликса пахло всё так же – лугом. Хёнджин набил полные лёгкие зверобоя.
— Приду, конечно.
Феликс улыбнулся. Хёнджин не видел его лица, но почувствовал безошибочно.
— Тогда я буду ждать.
Они просидели так ещё несколько часов. Пару раз промотали диск до начала. Болтали о чём-то, перекатывая мысль из одной головы в другую. Феликс стянул с дивана один из множества пледов и укрыл их. Его волосы взвились, сошли с ума от статического электричества и распушились. Хёнджин рассмеялся, глядя. Попытался пригладить, но вышло только хуже – после этого и к его рукам липло всё, что только могло: ткани, глянцевые обложки журналов, нитки, Феликс. Последний – особенно сильно. Хёнджин был не против. Даже планировал заново взбить наэлектризованную макушку, если понадобится.
Варенье было доедено, чай выпит, раскраски – окончательно и с энтузиазмом загублены. Когда Хёнджин понял, что ему давно пора идти домой, угли совсем догорели, и Феликс включил лампы на батарейках и зажёг свечи, чтобы осветить комнату.
Они оделись из последних сил, Феликс заново обмотался шарфом, превращающим его шею в восхитительное алое месиво, и голова снова зазвенела колокольчиками. Хёнджин поймал один пальцами и оказалось, что на ощупь он совсем как ягодка.
— Зачарованный, — пояснил Феликс, предугадав вопрос. — Только не ешь! Он вкусно пахнет, если прислушаться, но это металл. На вкус так себе.
Пришлось поверить на слово. Чердачная дверь, ведущая наружу, распахнулась, и Хёнджин вывалился в вечереющий лес. Сумерки подтекали у края неба, кровоточа сизым. Феликс выбрался следом, из его рта вырвалось облако пара, похожее на стадо кудрявых овец.
— Как будто бы совсем не стемнело... — удивился Хёнджин. Феликс прикрыл дверь и вернул на место дощечку. Его шарф волокся по снегу.
— Это потому, что мы с этой стороны фонаря. Сейчас вернёмся, и увидишь, что на той стороне ещё почти светло. Я же говорил: трёх часов нам ещё как хватит.
Они снова ползли по снегу, хрустящему и проламывающемуся под ногами. Шапка Феликса очаровательно съехала на одно ухо. Хёнджин спрятал ладони со стеклянными суставами в карманы, чтобы не хрустели. Когда дерево, овитое плющом, показалось из-за елей, Хёнджин заметил, что в самой глубине веток, заваленных снегом, что-то слабо светилось.
— Этой действительно... фонарь.
— А ты думал! — Феликс довольно подмигнул. На его щеках всё ещё оставались цветные пятна, хотя они пытались отмыть их водой с хозяйственным мылом, и снегом. Руки Хёнджина были все в следах от фломастера. Он смывать вообще отказался.
Когда Хёнджин обнаружил палку, брошенную им несколько минут (или часов, или дней) назад, Феликс возник под боком тихим зимним духом. Уточнил, робко царапая взглядом сугробы:
— А ты точно... придёшь завтра? Обещаешь?
— Вечером, — подтвердил Хёнджин. — Сразу, как навещу маму в больнице. И потом ветром к тебе. Обещаю.
Феликс просиял. Поправил шапку и зазвенел.
— Я буду скучать.
— Это всего один день, — попытался успокоить Хёнджин. Феликс поправил:
— Это всего один человеческий день. Вспомни, сколько всего мы успели сделать, пока здесь прошёл час? Мне придётся ждать тебя много дней, прежде чем ты вернёшься.
Под курткой, укрытое кофтой и доспехами из костей, трепыхалось что-то. Совсем тихое и испуганное. Кажется – растерянное даже больше, чем Феликс. Оно скреблось о рёбра и норовило просочиться наружу, чтобы остаться в руках того, кто носил клюкву в ушах и умел превращать рисунки в цветы.
— Но ты дождёшься?
Феликс сверкнул ослепительной улыбкой. Хёнджину выжгло сетчатку на одно мгновение.
— Разумеется. Ты же обещал принести диск шестьдесят девятого.
— А ещё я ушёл в твоих носках, — вспомнил Хёнджин. — Случайно. Забыл снять.
Тяжкий наигранный вздох был подарком. Одним из сотни, на которые Феликс не скупился.
— Что ж. Тогда, видимо, действительно придётся дождаться.
И он дождался. Следующим вечером Хёнджин пришёл с рюкзаком, полным подношений лесному божку: стеклянные леденцы в прозрачных фантиках, шоколадные конфеты со сливочным центром, нуга в глазури, кислый мармелад, вафли-рулетики, разноцветное драже, белый шоколад в кокосовой стружке. И диск шестьдесят девятого года, разумеется. Феликс так впечатлился, что почти расплакался.
Его пришлось успокаивать: школьными рассказами, обещаниями принести в следующий раз втрое больше дисков, разрешением повиснуть на шее. Феликс рассёк Хёнджину веко, когда попал в него ярко-красным ртом, и глазница зачесалась. Хрустальный ягнёнок чуть было не рухнул в снег, не удержавшись, и Хёнджин подхватил его за куртку. По пути к норе они десяток раз рухнули в сугробы и набили полные карманы снега. Затем час сушились у камина, раздевшись до футболок и носков. Слушали Under pressure, склеивали зубы нугой, выкладывали мозаику из фантиков. Делились историями.
Время за фонарём шло в шесть или восемь раз быстрее, чем в городе. Феликс прождал Хёнджина почти неделю. Успел насобирать ягод, довязать новый свитер, посадить царапину на брови, когда лез в подвал за спицами. Оттуда же были выужены пазл и десяток радужных пружинок, которые вышло бы растянуть от одного конца норы до другого.
Они слушали диск, с жужжанием крутящийся в плеере, рисовали медовой акварелью (которая на вкус оказалась ничуть не похожа на мёд), пили чай – с засушенной малиной, – и складывали картинки из деталей. Точно собирали самих себя из кусочков. Снежинок. Мыслей. Воспоминаний.
Хёнджин угощал конфетами, Феликс – ужасающей влюблённостью. Он позволил поцеловать себя во вмятину на подбородке и рассмеялся, когда Хёнджин застеснялся собственного порыва. В камине опять скакали звери, но в этот раз – другие. Еноты и лисы. Норе не было покоя от собак.
Они промаялись так до вечера. До самого вечера, который здесь никогда не наступал. Выпили целое море чая, распустили свитер на нитки, потому что Феликс нашёл пропущенную петлю, собрали «Ирисы» Ван Гога, засахарили желудки сладким. Хёнджин разлагался от счастья, скользящего сквозь артерии. Валялся на полу, разглядывал звёзды, разглядывал Феликса. Тот старательно выводил на страницах альбома контур очень кривой кошки, вытащив кончик языка. Перламутрово-розовой ручкой. Пальцы у него были в ярких пятнах от гелевой пасты.
— Почему ты не выглядишь, как ягнёнок? — спросил Хёнджин. — Ну, кроме волос. У тебя обычные ноги, нет рогов и странных ушей.
— Козлёнок, — снова поправил Феликс, не отрываясь от рисунка. — Фавны – козлоподобные. Вернее, это вы, люди, так считаете. Мы духи природы, вообще-то, а тело – лишь вместилище. Оно может выглядеть совершенно как угодно в зависимости от того, где мы находимся и кем себя чувствуем.
— И кем ты себя чувствуешь?
Он задумался ненадолго. Закусил кончик ручки, торжественно вздохнул. Лишённая хвоста кошка уже норовила сорваться с листа.
— Мальчиком. Чаще всего я чувствую себя мальчиком. Поэтому и выгляжу так. А кем себя чувствуешь ты?
— Безумцем, — признался Хёнджин. — Влюблённым в ягнёнка.
Феликс рассмеялся. Его кожа была раскраской, а сердце кровоточило разноцветными чувствами. Хёнджин пропитывался ими, как клячка – протёкшими чернилами. Диск, бешено крутящийся в пасти си-ди-плеера, превращался в сплошное пятно цвета, а «Ирисы» насмешливо покачивали головами. Они лезли с глянцевой поверхности пазла. Всё, к чему прикасался Феликс, рано или поздно оживало. Обязательно.
Даже Хёнджин.
На следующий день Хёнджин принёс с собой ещё стопку дисков и пакетик с лакричными конфетами. Те клеились к дёснам и напоминали детский сироп от кашля. Феликс облизывал их, макал в сахарницу и довольно перетирал на зубах. Хёнджин валялся на диване, вертел в пальцах кубик Рубика, напряжённо гремел пластиковыми гранями и размышлениями.
Ещё через день Хёнджин остался на ночь. Он пришёл с большим рюкзаком, до отказу набитым разнообразными дарами: модель Эйфелевой башни из картона, которую следовало собирать без клея, набор сверкающих гелевых ручек, упаковка тонких цветных резиночек для волос, ириски в бумажных фантиках, которые невозможно было отодрать полностью. Собственное засахаренное сердце. Взгляд влюблённого щенка.
Феликс принял всё.
Они пили чай с лесными ягодами, ели крекеры-рыбки из целлофанового пакета, перебирали диски. Феликс продемонстрировал пятно, оставшееся на шарфе от прогулок по лесу. Его глаза отливали золотом, а в воздухе перекатывался звон, хотя шапки на Феликсе не было.
Затем были дни. Дни и дни, бесконечные вечера, гуттаперчевые сумерки, закаты, растягивающиеся как праздничные ленты. Воспоминания полнились запахом морошкового варенья, свечного воска, жжёной электропроводки, когда работающие на батарейках приборы выходили из строя. Хёнджин засыпал в чужих свитерах, а просыпался в объятиях. Собирал гирлянды из мармелада, пока Феликс между делом подъедал заготовки для украшений. По норе протянули швейные нитки, на которые были насажены яблочные кружочки, апельсиновая кожура, дольки мандаринов, виноградные ягоды. Перед сном можно было до сиплости завывать под британский рок, а по утрам рисовать на потолке акрилом, забравшись на стремянку или две табуретки. Хёнджин падал дважды, поэтому они приноровились раскладывать по полу подушки, пледы и всё мягкое, что спасало от гематом и ушибов. Феликс был отменным ловцом. Но ему не хватало сил, чтобы удержать длиннокостного Хёнджина.
Ходить по норе выходило, только перешагивая через кружки, блюдца с печеньем, пеналы, разбросанные альбомы, раскрытые тетради, избегая острых пастей ножниц, перебираясь по одеялам, присматриваясь к спицам для вязания, торчащим между подушек, путаясь лодыжками в пряже для свитеров и шапок, собирая на носки наклейки, что-то ненароком проливая, оставляя за собой дорожки декоративных блёсток и фантиков. Они делали аппликации. Играли в морской бой и шашки. Заваривали чай в кастрюле, чинили чайник, пересказывали друг другу истории. Хёнджин вещал про мультфильмы, которые крутили по телеку перед школой. Феликс – про страну, из которой пришёл. Бумажные снежинки, вырезанные из картона, крутились возле полок. У стеклянного Феликса – ребёнка леса и вечной зимы – в ящике имелась целая коллекция рождественских украшений, так что нередко они просыпались, накрепко связанные мишурой.
Сплеталось и путалось всё: конечности, пальцы, мысли, сновидения, сердца и артерии. Особенно крепко – чувства. Иногда Хёнджин терялся, разглядывая собственное отражение в маленьком круглом зеркале, спрятанном возле камина, потому что отчётливо чувствовал влюблённость в родинку, расцветшую под глазом. Влюблённость принадлежала не ему, но передавливала вены. Тот, кто беззаветно очаровывался чернотой длинных волос и скрежещущим смехом, в это время, как правило, хлопотал над коробками с сухим завтраком, заменявшим им ужин.
Тот, кто всегда целовал веки, как будто снимал с них сахарную пудру губами, ощущался приведением, застрявшим в хрусталике глаза.
Тот, кто делал вид, что звенит колокольчиками на шапке, хотя на самом деле звенел неукротимым воображением, свернулся в подреберье шариком высококонцентрированной любви.
Тот, кто носил в ушах серьги-клюквы и великолепно кровоточил с горла, стоило обмотаться шарфом, рано или поздно должен был уйти. И Хёнджин знал это.
Предчувствовал. Игнорировал. Поэтому, когда Феликс болезненно вцепился в рот – так, как до этого никогда прежде не целовал, – Хёнджин не испугался. Только разбился. Прогнал нежность микроинфаркта от сердца к сосудам в мозге и поймал край свитера в холодные пальцы.
А был зимний месяц – один из десятка. Десятков. Их было не сосчитать, Хёнджин давно запутался в них, как запутался в хитросплетении разумов. Его сшило с Феликсом так крепко, так плотно, что оставалось только надеяться, что Феликс не отыщет пропущенную петлю. Иначе пришлось бы распускать. Хёнджин бы не пережил.
И они валялись у камина, деревянная расчёска Феликса колола в бок, выскальзывающая из расселины между подушек, тихо гудел плеер, шептались свечи. Феликс то и дело чесал щёки, и под его ногтями оставались крохотные семечки, а кожа оглушительно алела разводами, из которых сочился малиновый сок. Слоёные ушки были разбросаны по полу.
— Я знаю, о чём ты мне не говоришь, — прошептал Хёнджин – без упрёка, без сожаления; только со страхом. Он был настолько плотным, что его хотелось вырезать из тела, бросить в камин, смотреть, как будет гореть.
Если не выйдет так – можно броситься в камин самому. Всё равно без Феликса нет никакого смысла.
— Зачем говорить, если ты и так знаешь?
Феликс уткнулся пёстрым ртом в висок, прикрыл глаза, так что ресницы проехались по коже. Хёнджин чувствовал, как расходится мясо, обнажая черепную кость. Феликс звучал печально. Шелестел. Как рожь перед жатвой.
— Ты много лет не возвращался домой, — ладонь нащупала ладонь, но легче не стало. — Почему сейчас?
Феликс не торопился с ответом. Поймал чужой пульс в пальцы, сковырнув его прямиком с запястья. Хёнджин не мешал. Сердце охотно лезло Феликсу в руки.
— Скоро закончится зима. Осталось всего несколько дней – человеческих. Мне пора назад.
Хёнджин вспомнил: как утром они пробирались через сугробы, а минувшим вечером еле открыли дверь, заваленную снегом. Еловые лапы жались к земле от груза, когда Хёнджин тащил в нору рюкзак, полный старых журналов «Волли». Для этого пришлось вычистить старый книжный шкаф в квартире, пока тётка спала.
Хёнджин миновал десяток разнородных мыслей, и выронил самую главную:
— Я не хочу, чтобы ты уходил.
— Я не хочу уходить, — выдохнул Феликс. Слова прожгли висок.
Он помолчал, затем добавил:
— Один.
И швейные нитки, успевшие заменить Хёнджину кровеносную систему, затянулись. Артериальное давление ударило в затылок, и оттуда посыпались картинки. Сотни и сотни картинок, которые Хёнджин видел, пока спал. Воспоминания о воспоминаниях, мысли из мыслей. Образы, рождённые в сознании Феликса, но проросшие в голове Хёнджина. Луга, реки, кузнечики, странное двойное солнце, катающееся по небу, как шар для боулинга. Дом. Чей-то дом, по которому Хёнджин тосковал. Это была тоска того же рода, что и влюблённость в родинку.
— Ты хочешь сказать...
— Давай уйдём вместе?
Хёнджин не видел, как Феликс зажмурился; но почувствовал. Крохотный ягнёнок скатался в шерстяной клубок и туго сжался. От него разило призраками прошлого и призраками будущего. Между теми и другими затесался Хёнджин.
Затесался и вцепился.
Даже пальцы заболели.
— Вместе, — повторил Хёнджин. Попробовал фразу на языке – и порезался. По глотке потекло.
Вместе – значит прочь отсюда. Значит долой из города, в котором всегда пахнет дымными трубами стеклоперерабывающего завода и грязным асфальтом. Значит подальше от окон в копоти, соли на подошвах ботинок, разлагающегося скоропортящегося неба. Куда-то, где не будет писка прибора ИВЛ в больничной палате, отпечатка трубчатых вен на знакомом предплечье, где не придётся раствором соды вымывать из носа вонь медикаментов.
Вместе – значит взять в руки ножницы, которыми они вырезали фигурки из цветного картона.
И сжать лезвие на пуповине.
И нажать. Чтобы нить разорвалась. До шрамов.
— Я не могу её бросить, — признался Хёнджин. Плечо ныло от веса. Страхи. Ответственность. Ребёнок – фавн, чувствующий себя мальчиком.
Вихрастая макушка пощекотала шею, когда Феликс заёрзал. Он прятал что-то. Хрусталь, стекавший с ресниц. Хёнджин попытался сделать вид, что не видел мокрых век, потому что Феликс не хотел, чтобы он видел.
А пальцы сверкали, когда Феликс тёр ими глаза.
— Я бы никогда не попросил, — выдохнул он едва слышно. Хёнджин не смог разобрать слов, но зато разобрал смысл – когда он перекатился из одной головы в другую. Как по каналу. Вдруг стало предельно и неожиданно очевидно: пуповин две. Какой бы выбор Хёнджин ни сделал, одну придётся резать.
Руки в засечках и хрустальные глаза в трещинах. Хёнджин состоял из сколов и повреждений. Он не боялся разрывов на мясе, но очень боялся разрывов в сердце.
— Я знаю. Можно я останусь сегодня на ночь?
— Сегодня, — Феликс поцеловал мокрыми губами в резную челюсть. — Завтра. Послезавтра. И сколько захочешь.
И сколько же всего хотел Хёнджин!..
Они заснули среди раскрасок, среди мишуры и мандариновых очисток, укрытые запахом горящей хвои – прочно сшитые подростки со вспоротой вдоль шва грудиной. У них была одна на двоих память-мозаика, в которой перемешались капельницы, девочки-деревья, распечатки анализов, плащи, сплетённые из листьев, пищеводы реанимационного отделения, крылатые кошки, лампочки на громоздких приборах, светлячки в полях, выписки из медкарт. Отчётливое чувство отвращения к собственному предательству разворотило Хёнджину рёбра – он больше не хотел возвращаться в город. Феликс в полудрёме сполз головой на Хёнджинов живот, а волосы его сверкали, и пряжа прятала в себе отражения воспоминаний. Как всегда. Под щекой Хёнджина смялся плед, связанный Феликсом несколько дней назад.
Сон оказался поразительно спокойным. Хёнджину снился ягнёнок, завёрнутый в кроваво-красный шарф, и алый снег на белом снегу. Шерсть розовела. И Хёнджин подошёл к нему, сугроб проломился, он лёг рядом, висок нашёл вмятину нежного брюшка. В ухе гудел кровоток. Свой и чужой. Кровь была разноцветная. Хёнджин сжал пальцы на мягкой пушистой шерсти, уткнулся носом во влажную шкуру, пахнущую лугом, и закрыл глаза. Ягнёнок умостился крохотной мордой на плече. Пушистый и восхитительно тёплый.
Хёнджин почувствовал боль в животе, но лёгкость в костях, когда пуповина отошла сама по себе.
Следующим утром мама умерла.