ID работы: 14234845

Символ

Слэш
R
Завершён
17
автор
Размер:
14 страниц, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
17 Нравится 5 Отзывы 3 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Руппи было жаль Гудрун, ему было до слез жаль Гудрун и при этом хотелось отхлестать ее по щекам. Чтобы не унижала ни себя, ни Дриксен, ни корабли, на которых красовались ее изображения. Чтобы не смела… Не смела ползать на четвереньках перед гадиной в сапогах и глядеть снизу вверх, как глядят только собаки и… жалкие дуры!

Вера Камша «Сердце зверя. Шар судеб»

Если Фридрих с Гудрун не прикроют Бермессера, их приспешники разбегутся, а спасти Бермессера можно, только уничтожив Кальдмеера. И только убив Кальдмеера, можно подбить моряков на мятеж, а мятеж в сердце страны – это отведенные от границ войска и вынужденное перемирие. Ноймаринен это понял. Что регенту Талига чужой адмирал, когда на нем висят собственные беды? Бешеному Олафа жаль, но он будет громить Метхенберг, потому что так надо Талигу. Между боями Вальдес выпьет в память бывшего пленника, если получится, отыграется на Бермессере, только Ледяному будет все равно. Даже если его шпагу повесят в дворцовой церкви рядом с мечом Норберта Пика, а так оно и будет. Новый кесарь восстановит справедливость, бывший адъютант адмирала цур зее на подушке внесет клинок покойного в храм, все прослезятся… Проклятье!

Вера Камша «Сердце зверя. Шар судеб»

Это письмо ничем не выделялось среди прочих, лежавших с ним вместе на серебряном подносе. Но если бы принесший утреннюю корреспонденцию секретарь осмелился поднять взгляд на своего кесаря, то наверняка заметил бы, как на лице у того вспыхнул румянец. Во всяком случае сам Руппи явственно ощутил окатившую его волну жара и легкую дрожь в пальцах, ставшую особенно сильной, когда он разворачивал письмо - отчего буквы какое-то время тряслись, плыли, не желая складываться в слова. Все это было неуместно, неловко – так читают пропитанные духами и чувствами письма от жен и возлюбленных, но никак не сухие донесения от пожилых адмиралов. Тем более, что Руппи, еще до того, как рассмотреть почерк, знал, что написано оно не самим Кальдмеером, а под его диктовку очередным мальчишкой-адъютантом, каким когда-то был он сам. Лишь подпись и печать говорили о том, что этих бумаг касались руки адмирала цур зее. Бывший адъютант и нынешний всесильный кесарь будто наяву увидел, как Кальдмеер берет гусиное перо и аккуратно выводит каждый штрих своего имени. Ведь сколько раз ему доводилось видеть это в реальности. И столько раз послушно записывать на бумаге слова, произнесенные знакомым голосом - низким и глубоким, чьи обертоны чуть ли не сводили с ума таких вот мальчишек и прочих подчиненных адмирала, готовых ради него на всё. Даже умереть. «И многие умерли. Тогда, в Хексберг». И иногда Руппи казалось, что повезло именно им, а не ему.

***

Иногда Руппи чувствовал себя несчастным. Это было глупо, так как для этого не было ни единого повода. Он был все еще молод, здоров, хорош собой и словно вопреки всему этому стал кесарем – ведь это невыносимо скучная должность для обладателя перечисленных качеств. И особенно для того, кто когда-то мечтал о военной стезе и о море. А теперь вот оказался заперт в столице, между рабочим кабинетом и залом для торжественных приемов. Там, куда ветер не в силах донести даже эха морского прибоя. Зато он сумел восстановить Дриксен после всех тех потрясений, которые обрушились на страну в последние годы – и мало кто скажет, что эта цель не была достойной, чтобы пожертвовать ради нее юношескими мечтами. Да, чтобы это сделать, пришлось снять белые перчатки, отчего многие его подданые при первой встрече боялись лишний раз вздохнуть в его присутствии и лишь спустя какое-то время понимали, что великий и ужасный кесарь Руперт I вовсе не так страшен, как про него говорят. И всё же, даже после этого в их уважении к нему было больше страха, чем того обожания, какое умел внушать своим подопечным Кальдмеер, который свои руки всегда старался держать в чистоте. Видимо, чтобы крепче спалось. У Руппи такой проблемы не было – в его сны приходили живые, те, кого он спас, а не мертвые… во всяком случае не те, кого он справедливо покарал, а не погубил своим бездействием. Ублюдки же, по приказу Фридриха и Бермессера покушавшиеся на него и Кальдмеера, убившие дядю Мартина, распускавшие грязные слухи про попавшего в опалу адмирала, лжесвидетели и дезертиры тревожили его совесть не больше, чем в тот миг, когда он всаживал шпагу кому-то из них в брюхо или выносил смертный приговор. Разве что теперь воспоминания об этих отбросах вызывали у него меньше ярости. Все-таки он повзрослел… К тому же они были лишь первыми в довольно изрядном списке тех, кого ему потребовалось отправить в Закат для блага Дриксен. И большинство лиц и имен из этого списка уже изгладилось из памяти кесаря. А вот об этих полностью забыть не получалось. Именно, потому что они были первыми с кем ему довелось схлестнуться всерьез, закуситься намертво. Не по воле старших и не по приказу. А потому что так было правильно. И потому что он сам так решил. Решил назло всему миру спасти одного человека, от которого разом отвернулись все. Который, если кому-то и был нужен, то лишь в ореоле мученика, чья кровь должна была послужить лишь еще одной порцией смазки в вечном двигателе придворных интриг. С этого - со спасения Олафа Кальдмеера - начался путь Руперта фок Фельсенбурга к престолу. И к спасению кесарии Дриксен. Поистине путь в тысячу хорн начинается с первого шага. Он добился успеха и в том, и в другом. Даже более того – спасти Дриксен без Олафа и спасти Олафа без Дриксен было невозможно. Так почему иногда его охватывала эта нелепая, какая-то детская даже обида? Почему, вырвав у судьбы бриллиант, он чувствовал себя так, словно ему подсунули стекляшку?

***

Сегодня как раз был такой день. Хотя, казалось бы, все должно было быть строго наоборот. Руппи в кои-то веки смог вырваться из духоты Эйнрехта к столь любимому им морю, под ногами мерно покачивалась палуба только что спущенного на воду корабля, которому надлежало стать флагманом воссозданного Западного флота. Финальной точкой на перевёрнутой странице истории и последней символической горстью земли на могилу погибших в битве при Хексберг. Знаком того, что теперь все это уже точно осталось в прошлом. Быть может для остальных, стоящих вокруг и усыпавших причал, так оно и было. Если судить по радостным крикам толпы и по затуманившемуся легкой печалью, но уже не душевной мукой, взгляду Кальдмеера. Но для кесаря церемония имянаречения новой «Ноордкроне» стала чем-то другим, чем-то взбаламутившим ил на дне его памяти. Заставляя вспомнить не только о потерянных друзьях и благородной скорби, но и о том, что последовало после того ужасного разгрома. О том, что Руппи, в плену невольно сблизившись с адмиралом куда сильнее, чем предписывал любой устав, впервые тогда понял о самом себе. И что старательно упрятал в такие тайники, что в них не проникла даже сопровождавшая его по просьбе Вальдеса кэцхен. Ведь в своих игривых перевоплощениях ведьма ни разу не обратилась Олафом. Хотя, учитывая, как много Руппи тогда думал о нем, буквально бредил мыслью о его спасении, возможно она просто не рассмотрела в этой одержимости любовного привкуса. Наверное, дело было в том, что последний раз он видел Кальдмеера и даже сообщения от него получал слишком давно – недаром у него тряслись руки, когда тот написал о завершении работ и предложил возможную дату для церемонии. И хотя теперь адмирал стоял совсем рядом – только руку протяни и коснешься ткани парадного мундира или посеребренной кирасы, - но тысячи и тысячи глаз вокруг делали невозможным даже этот невинный жест. И сам Кальдмеер встретил его, как обычно – безукоризненно вежливо и почтительно, как и должно подданному приветствовать кесаря. И ничего сверх этого. Ни взгляда, ни слова, ни прикосновения сверх протокола. А потому тоска вытекала из души Руппи, как кровь из раненного зверя и как у раненного же зверя боль постоянно перемежалась с гневом. Он так долго ждал этой встречи, надеялся, что хоть в этот раз это незримое стекло между ними расколется… и вот снова обманут. Он ненавидел теперь и море, и корабли, и серо-стальное небо Дриксен, и саму кесарию, выпившую его жизнь и судьбу, как кэцхен – неосторожных моряков. И даже этого – всегда близкого и всегда бесконечно далекого - высокого худого человека, чьи волосы теперь уже совсем побелели от времени и даже начали редеть под шлемом с орлиными перьями, а лицо раскололи сеточки морщин. Но до сих пор имеющего над Руппи власть не меньшую, чем в те дни, когда он был всего лишь его адъютантом. Должно быть, лицо Руперта стало сейчас страшно – пылающий ненавистью взгляд, кривящиеся в сардонической усмешке губы. Было бы чего испугаться и толпе, и команде, и корабельным мастерам, если бы все эти тысячи и тысячи глаз, как и его собственные, не были сейчас устремлены на адмирала. Тому было сразу несколько причин. Первой из них было то что, хоть Кальдмеер и не был столь красив как прежний кумир дриксенцев – Гудрун, они видели, они желали видеть в нем то же, что видели когда-то в ней: символ флота Дриксен, символ самой души страны, ее лучших качеств. Тех, которые они, после пережитых потрясений, теперь жаждали более всего – благородства души, а не крови, верности и милосердия. Восстановления достоинства страны и защиты от справедливой, но часто слишком уж тяжелой руки нового кесаря. Ведь только адмиралу – пусть и не всегда – удавалось убедить того пересмотреть приговор. Ну а второй причиной было то, что прямо сейчас адмирал как раз совершал одно из основных действ церемонии - наполнял вином золотой, в россыпи драгоценных камней кубок. Самый дорогой и лучший из тех, которые были пожертвованы морю в честь освящения новых кораблей. Потому и Кальдмеер - единственный человек в Дриксен, кто до сих пор не боялся смотреть на кесаря прямо, - тоже не заметил, как исказилось его лицо. И тем более адмирал не мог знать, что мысленно тот бросает ему слова столь же острые и ядовитые, какими они обменивались только во время своего второго пребывания в Хексберг. Когда Руппи только начал ломать свою жизнь, рискнул всем для спасения своего кумира… лишь для того, чтобы тот отгородился от него Эсператией и холодными речами о «чистоте рук». «Я сделал это для тебя! Когда все тебя предали, все отвернулись – одни из страха, другие из зависти, третьи, потому что мертвый ты был им нужнее живого, я один не отрекся, не испугался, не искал выгоды! Я спас тебя от казни и спас потом снова! Когда дал шанс вернуться на родину! Вновь стать тем, кем ты был! И что же я получил взамен?!» Титул кесаря, место в истории, уважение, пусть и отравленное страхом, и самого верного из подданных. Немало. Но ничто для того, кто годами изнывает от тлеющей под спудом страсти или от желания хотя бы принятия. Принятия не как поставленного Создателем государя, а хотя бы в форме той близости, что была между ними до возвращения из плена. «И если ты думаешь, что что-то изменилось – то ошибаешься. Если я хоть сейчас прикажу тебя арестовать или вдернуть на рее этого же корабля, то… ничего не случится. Тогда, в прошлом, еще мог быть бунт, могла быть обида за твою судьбу, сейчас мне простят даже твою смерть. Вся эта чернь, что сейчас готова на тебя молиться и мозолить тебя взглядом, Олле, вся она промолчит и отвернется. Как промолчат и штатные интриганы. В подаваемых мне кубках с вином яда будет не больше, чем в том, что сейчас наполняешь ты. Слишком сильно они все устали. От Излома, войны, бунтов и разрухи, чтобы позволить себе даже подумать о них. Даже ради тебя, ради символа Дриксен, ради единственного, кто осмеливается спорить со мной и просить меня за них. Они пожалеют о тебе, они оплачут тебя, но промолчат, ведь ты не дороже той мирной жизни, которая только-только к ним вернулась. Так кто или что остановит меня?»

***

Руппи и впрямь не раз представлял, как похищает или открыто присваивает Олафа себе, прячет это свое сокровище от всех иных глаз, запирая его в одном из принадлежащих ему поместий, оберегая от всех бед и самой, как оказалось худшей из них для Кальдмеера – от свободы. И раз за разом отказывал себе в исполнении этого желания. Впервые эта мысль пришла к тогда еще графу Фельсенбургу после предложения Гудрун о «мировой» между придворными партиями, которая спасла бы жизни и Кальдмеера, и Бермессера, но стоила бы им обоим отставки. Конечно, с ответом он тогда тянул и по другим соображениям, но паскудная эта мыслишка – спасти Олафа столь дешево, а заодно превратить его в списанного в утиль беспомощного изгоя, который во всем зависел бы от доброй воли своих влиятельных друзей (и в первую очередь от него) – все же просочилась с ними вместе. К счастью, безобразная сцена в библиотеке, нарочно или просто от скуки и голода устроенная кэцхен, избавила его от этого искушения. А дальнейшие события показали, что подобная смерть – смерть общественная - может быть столь же беспощадной, как настоящая. И сотворить подобное с Олафом мог бы только враг, желающий как можно дольше затянуть его агонию. Пусть в полной мере Руперт осознал это гораздо позже, чем впервые увидел Кальдмеера полностью лишенным цели и смысла существования. А это было поистине чудовищное зрелище, едва не убившее в его сердце не только любовь, но и малейшее уважение к своему адмиралу. Но уже тогда стало ясно, что для подлинного спасения Кальдмеера нужно сделать нечто гораздо большее, чем просто уберечь от петли. Но это казалось тогда таким немыслимым, таким далеким, что Руппи и сам не особо верил в то, что это возможно, а значит возможно и возрождение Олафа. Но невозможное случилось. А всего через год после того, как Руппи назначил Кальдмеера на прежнюю должность (не особо на что-то надеясь, но после гражданской войны ставить было уже больше некого), случилось и второе чудо: вернулся и прежний Олаф. И молодой кесарь – уже куда более опытный, потертый жизнью, обзаведшийся новыми, порой самыми причудливыми связями – снова рухнул в него, как в омут. Как будто не было всех этих лет, проведенных в обиде и отчуждении. И теперь он до безумия боялся вновь сломать своего адмирала, вновь превратить его в ту безжизненную куклу, какую когда-то оставил в доме Вальдеса. Кальдмеер не мыслил себя без служения Дриксен, без дела своей жизни, без уважения моряков. Лишь исполняя свой долг и испытывая уважение к самому себе, он мог ощущать себя живым. Эта черта его характера была одной из тех, что и составляли обаяние Ледяного, внушая уважение даже врагам. Но она же его чуть не уничтожила, сломав и превратив в тень человека, каким он когда-то был. Когда они попали к Вальдесу второй раз, Олаф еще не был выходцем, но определенно уже не был и живым. Перспектива получить в постель живого мертвеца не грела совершенно. А ровно его Руппи бы получил, если бы решился пойти на поводу у своих желаний. «Лучше бы он возненавидел меня, проклинал, сопротивлялся!» Признавший в себе за прошедшие годы лёгкую тягу к садизму Руперт эти открытые ненависть и презрение встретил бы легче, лишь все ярче распыляя свою страсть от этих искр. Но он отлично понимал, что все пойдет по иному пути. Возможно, останься он по-прежнему лишь родичем кесаря, Кальдмеер не поскупился бы на открытый протест. Но теперь он был кесарем, а Олаф – добрым эсператистом. А значит фаталистично считал, что власть Руперту дарована свыше, и потому явное сопротивление ему недопустимо. Но столь же недопустимо и потакать всем прихотям кесаря, так как тот и без того несет тяжкую ношу грехов, вынужденный поступать в интересах государства не так, как надлежит доброму человеку. Будь Кальдмеер аристократом по происхождению, он бы подобные моральные дилеммы щелкал как орешки. Но он оставался простым оружейником, и потому – как теперь отлично понимал Руппи – попадая в них, или впадал в кататонию, судорожно вцепляясь в Эсператию, или делал совершенно причудливые выводы. Вроде желания уменьшить число его, Руперта, прегрешений. «Сегодня, когда будет давать мне подробный, а не церемониальный отчет, опять притащит целый список судебных дел, которые следовало бы пересмотреть, и покаянных душ, которые следует помиловать». И они опять будут долго и упорно – и предельно вежливо и дружественно - обсуждать каждую деталь, обмениваясь доводами, словно фехтовальными выпадами. Словно пытаясь доспорить, доказать друг другу то, что не успели закончить на «Верной звезде». Несмотря на всю свою слабость к Олафу, Руппи уступал крайне неохотно, адмиралу приходилось изыскивать аргументы, действительно способные его убедить. За эти годы они из кесаря и адмирала стали еще по совместительству вполне неплохими законниками, вскрыв в своих спорах ряд допущенных судом ошибок, злоупотреблений и неудачных процедур. Довольно нелепое занятие для любовного свидания – ну, того, что Руппи за него считал за неимением лучшего. Но голодающему и черствый хлеб кажется пирожными.

***

И все же полностью примириться с этим вынужденным «постом» кесарю мешала одна досадная слабость. Увы, не из тех, от которых легко отмахнуться в его возрасте. Руппи надеялся, что со временем, если не его собственный, то возраст Олафа, заставит угаснуть телесное влечение, превратив неуместную страсть в нежность и дружбу. Но пока не помогало даже то, что в отличие от прочих, видевших Олафа или издали, или как модель для его парадного портрета, Руппи помнил его и совсем другим. До судьбоносной битвы при Хексберг - несколько расхристанным и не особо соблюдавшим все мелочи положенного ему по званию гардероба. Залитым кровью и покрытым пороховой копотью на палубе разгромленной, уже погружавшейся в воду «Ноордкроне» – даже сейчас сердце Руппи на миг пропускало удар при одном лишь воспоминании о пережитом им тогда отчаянии и ужасе. Еще менее романтичные мысли вызывали воспоминания о том, как адмиралу оказывали помощь, снимая и срезая с него одежду, чтобы добраться до раны. Или о первых днях в плену, когда тот был настолько слаб, что не мог подняться с постели, чтобы даже справить нужду, а от контузии и потери крови его регулярно рвало даже тем немногим, что Руппи удавалось помочь ему съесть. Кожа Олафа то горела злым румянцем лихорадки, то белела до синевы снятого молока, и постоянно покрывалась липким ледяным потом, от которого быстро пропитывались насквозь и рубашки, и постель. Отчего Руппи несколько раз на дню приходилось ее перестилать, а самого Олафа переодевать, обтирать водой и уксусом. Не самые легкие и приятные процедуры, которые к тому же сначала еще и давались Руперту с трудом – он был адьютантом, а не слугой, и многих мелочей попросту не знал. Гипотетически он мог воспользоваться помощью или советом слуг Вальдеса, конечно. И в самые тяжелые моменты, опасаясь как-то навредить адмиралу, или просто не зная, как поступить, он и впрямь к ним обращался. Но те не особо скрывали своего отношения к несостоявшимся захватчикам родного города, пусть, помня приказ своего господина, и не решались проявлять свое недовольство в полную силу. Слуги почему-то всегда более придирчивы в соблюдении внешних правил приличий и «чести», чем их господа. Поэтому Руппи предпочитал получать от них только пищу и свежее белье, но к самому адмиралу допускать старался как можно реже. Одним словом, он видел Олафа в том виде, какой обычно вернее всего отбивает у молодых людей любовные чувства. Подурневшим, изможденным, с выпирающими от худобы ребрами и острыми коленками, всклокоченным и немытым. В комнате, которую постоянно приходилось проветривать от запаха пота, рвоты, уксуса и экскрементов. Но в тот момент Руперта волновало только одно – страх что-то недосмотреть, где-то ошибиться, причинить боль или вред. Наверное, не проходило часа без того, чтобы он не проклинал себя за почти полную безграмотность во врачебном деле. Зато потом все пережитое стало отличным подспорьем в его изучении – ведь Руппи уже познал все его неприглядные стороны, и они его не пугали. А занятие медициной в свою очередь привело его к простой мысли – чтобы вылечить больной организм, не стоит бояться ни причинить больному боль, ни замарать руки. Вспоминая об этом позднее, он по-прежнему не мог найти в том неромантичном опыте того, что могло бы его оттолкнуть от Олафа. И уж тем более - того, что могло задеть его достоинство кесаря. Напротив, Руппи видел в случившемся основание для несколько мрачноватого юмора и иронии – словно они с Олафом сыграли в одну из тех эсператистских историй, в которых короли омывают ноги святым и нищим. Хотя именно тогда, когда Кальдмеер по-настоящему ударился в «святость», то едва не разорвал ту связь, которой намертво привязал к себе своего адъютанта. Душевная слабость внушала Руппи отвращение куда большее, чем любой телесный изъян. Возможно, что как раз та полная телесная беспомощность Кальдмеера после ранения и сделала любовь к нему необратимой. Ведь те первые недели плена они проводили вдвоем, надежно отгороженные от всего мира болезнью и положением чужаков. И все это время Ледяной Олаф был вынужден позволять Руппи прикасаться к себе где угодно, невольно открыв для него все тайны своего тела. Большую власть, чем Руперт имел над ним тогда, имеет разве что мать над младенцем. И то, ей хотя бы не приходится его брить. А Руппи достаточно закрыть глаза… Запрокинутая голова, с доверчиво подставленной шеей. Тихий хруст срезаемых ножницами волос. Или щелчки более мелких их собратьев, подстригающих ногти на руках и ногах. Потому что, разумеется, несмотря на все неудобства, Руппи постоянно поддерживал Олафа и себя в максимально пристойном виде. В их и без того невеселом положении не хватало еще насмешливых взглядов в адрес адмирала и одного из членов знатнейшей фамилии Дриксен и разговоров, что те настолько морально сломлены, что позволили себе так опуститься. Потому что, хотя основную часть времени их никто не беспокоил, но к ним постоянно, пусть и ненадолго, заглядывали то слуги, то Луиджи и прочие фрошерские офицеры – даже не с целью убедиться, что они на месте, а просто из любопытства, поглазеть. Дольше всех задерживался хозяин дома – но и это «дольше» в первые недели не превышало четверти часа в сутки. Осенью вице-адмиралу есть чем заняться, к тому же в городе совсем недавно подвергшемуся нападению. Это потом, когда берег и город окутало снегом, а пленник перестал напоминать выходца и мучиться головной болью после десяти минут разговора – Вальдес начал задерживаться все дольше и дольше, порой отнимая у Руппи целые вечера, которые раньше он мог проводить с Олафом. Несмотря на явно поверхностное образование и дурные манеры Вальдес обладал живым умом, богатейшим жизненным опытом и прекрасно подвешенным языком. А природное обаяние окончательно делало из него человека того сорта, которого можно или только любить, или только ненавидеть. Руперт честно пытался его возненавидеть, но у него не получилось. Ни позднее, ни тогда, когда Вальдес с неутомимой методичностью начал занимать в их жизни – точнее, жизни адмирала – все больше времени и места, неизбежно заставляя Руппи потесниться и разрушая то болезненное – во всех смыслах – единение, которое возникло между адмиралом и адъютантом. Немилосердно разваливая маленький мирок, в котором раньше жили только они одни. Где каждый день походил на другой – Олаф почти все время спал, иногда бредил, недолгое время бодрствования проводя или в беседах с Руппи о наличии новостей и о возможном будущем, или слушая, как тот читает ему вслух одну из позаимствованных в библиотеке Вальдеса книг. Конечно же, Олаф уже и тогда молился – как положено, утром и вечером, а также в память о погибших. Глядя тогда на изможденное, бледное лицо с прикрытыми глазами и шевелящимися в молитве губами, Руперт вспоминал как его несколько раз приглашали на опознание выброшенных на берег тел в темных офицерских мундирах. И молчал. Составленный им список имен он отдал адмиралу уже перед самым выездом в Придду. Иными словами, как ни крути, жизнь эта была довольно унылая и безрадостная, и все же, когда ее устоявшееся течение нарушил Вальдес, Руппи испытал даже не гнев – злиться на Ротгера бесполезно по любому вопросу, - а досаду и тоску. Тем более, что теперь у него было время, чтобы о них думать. А еще зависть – Кальдмееру с Вальдесом общаться было явно легче и интереснее, чем с ним. Сказывалась и меньшая разница в возрасте, и примерно равные чины, и долгая общая - пусть и по разную сторону пушечных портов – история. И куда меньшая искушенность, и зацикленность на этикете. Но только подлинная ревность могла стать той последней каплей в вареве, которое клокотало в душе Руппи последние месяцы - восхищение своим адмиралом, предвкушение победы, ненависть к предателям, тяжесть поражения, гибель всех остальных, кто был им дорог, одиночество среди чужаков, страх за жизнь адмирала, забота о нем, близость, которая стерла между ними все границы…. Она была последним из чувств, которого недоставало, чтобы произошла алхимическая реакция и все это, сплавившись воедино, породило «философский камень». То, от чего Руппи не мог избавиться уже второй десяток лет. И одной зимней ночью ему предстояло увидеть свою ревность лицом к лицу и узнать ее.

***

Самое нелепое – то, что Руппи до сих пор не знал точно – произошло ли увиденное им на самом деле? Или это была шутка вальдесовских ведьм? А быть может ему это просто все приснилось? На деле все это было неважно. Важно, что вечером Руппи ложился еще влюблённым в своего адмирала не сильнее, чем влюбляются новобранцы в своего полководца, а утро встретил уже проклятый своей любовью. Даже если это был сон – он лишь осветил то, что уже было в его сердце и уме. Руперту доводилось читать о таких внезапных озарениях. Надо сказать, что всё время, которое они провели в первом плену, Руппи спал с Кальдмеером в одной комнате. Днем дремал в кресле или на подоконнике, ночью устраивался на полу – на циновке и перине, которые расстилал между постелью и входом в комнату. Так он обеспечивал и какое-то подобие безопасности, и всегда был у адмирала под рукой. В первые дни, когда из-за лихорадки смешались дни и ночь, это было особенно ценно. Когда Кальдмеер стал способен обходиться с большинством потребностей своими силами и Вальдес начал задерживаться у него все дольше, «любезный хозяин» попытался сплавить Руппи вон, предложив занять соседнюю комнату. - Достаточно отлеживать бока на полу. В будущем они тебе этого не забудут и не простят. - Я уже несколько лет служу во флоте и привык спать в платяном шкафу, который к тому же разбирают при каждом бое. Я не ребенок, и не изнеженная девица, - Вальдес на эти слова усмехается широко, блестя зубами. Олаф приподнимает уголки губ, смотрит в сторону. Но не пытается прогнать от себя, ни тогда, ни позже. - Ну смотри, зимы у нас здесь холодные. Передумаешь – весь дом в твоем распоряжении. Позже Руппи не раз крутил в уме этот короткий разговор, затерявшийся в череде прочих прибауток того вечера. Была ли то просто забота о «госте», или желание выпроводить Руппи вон, чтобы заняться с другим пленником кое-чем поинтереснее беседы? Вскоре после этого разговора Вальдес уехал на несколько дней. И вернуться должен был только наутро той приснопамятной ночи. Посреди которой Руппи резко проснулся от стука собственного сердца, как бывает с людьми, которым приснился кошмар. Какое-то время он просто лежал, не шевелясь и пытаясь понять, где находится. Потом услышал за спиной тихий шепот: - … у меня не дом, а проходной двор. Нельзя остаться наедине и на пять минут. А по городу даже сейчас шастают ваши соглядатаи. Приходится играть в такие вот школярские шутки. Олаф тихо рассмеялся и что-то ответил. Но он говорил куда тише Вальдеса и Руппи его слов не разобрал. - Твой грозный дракон спит у дверей, а я в городе буду только завтра. Это знают все, а сложно спорить с тем, что знают все. Очень удобно быть сразу в нескольких местах. Прежде чем «дракон» успел прорычать или как-то еще показать, что не спит, до него донесся явственный звук поцелуя, и приподнявшийся и перевернувшийся на другой бок Руппи вместо того, чтобы заговорить, рухнул обратно на свое импровизированное ложе, чуть не откусив язык. Любовники, хотя скорее их тени – большего не разобрать – замерли на постели, выжидая. Стараясь дышать ровнее, Руппи затаился, одновременно пытаясь собрать воедино рухнувшую картину мира. Да, он давно уже не был невинным агнцем, лишившись девственности еще до перехода на Западный флот. И как все юноши его и более младшего возраста был небезразличен к разного рода пикантным историям. Но… Но… Олаф – сторонник гаийфского греха?! И явно добровольно предается ему с фрошерским ублюдком! «Когда… если это станет известно в Дриксен – Кальдмееру конец. Особенно после поражения и плена». Если станет известно… Еще одна грязная простынь адмирала, которую Руппи придется увидеть, а потом от нее избавиться. -… спит… мог приказать… такие сложности? - Олле, Олле… Твоя контузия дает о себе знать в самые неожиданные моменты. Если бы я любил тебя хотя бы на толику меньше, или ненавидел как врага хоть на толику больше, то конечно… Мы бы сломали тут всю мебель. Но сломали бы и твою репутацию. А от нее и так немного осталось. Твои славные соотечественники и без этого набросятся на тебя с дружелюбием акул. - … опять повод убедить…остаться? Руппи вновь вздрогнул всем телом – оттого, что фрошер смеет так прямо говорить о том, что опасается произвести вслух он сам. Можно сколько угодно утешать себя тем, что ведутся переговоры и их скорее всего обменяют и выкупят, и дома лучше, чем на чужбине, но…. Но. -… преподнести им еще и такой сладкий кусок, как адмирал, в плену ублажающий врага гаийфским способом – слишком жирно для них, и слишком тяжело для тебя. Олаф торопливо ответил, но Вальдес прервав это коротким: - Не спорь. Ты еще болен и кажешься самому себе сильнее, чем ты есть. И я несу ответственность за тебя и твоего дракончика. У тебя остались только доброе имя и честь. Я не настолько мерзавец, чтобы ради телесного удовольствия лишить тебя того, потеря чего тебя убьёт. Поэтому только сегодня. И только потому, что меня здесь нет. Теперь, когда глаза несколько привыкли к полумраку, Руппи смог разглядеть их лучше. Вальдес полулежал поверх светлого одеяла – сгусток перемежающихся белых и черных пятен: темные волосы, белая нижняя рубашка, темные штаны и чулки. Темное пятно куртки растеклось по полу. Одной рукой он обнимал Олафа, казавшегося из-за своей светлости - белые волосы, ночная сорочка, одеяло, которым он до сих пор был чинно прикрыт - призраком. Чувство приличия требовало дать о себе знать и вмешаться, но… но кто знает, что из этого выйдет? Не перебудят ли они тогда в начавшемся скандале весь дом – а он, скандал, точно будет, во всяком случае с его, Руперта, стороны, если сейчас, прямо сейчас он сумеет разжать стиснутые до хруста зубы… О том, что будет завтра, как он сможет по-прежнему обслуживать адмирала, как сможет вообще взглянуть на него, зная теперь, что он вовсе не столь безупречен, как ему казалось… Руппи старался не думать. Старался не думать вообще ни о чем. Кроме как не раскрывать глаза полностью, чтобы не был заметен их блеск, и дышать ровнее. На его счастье любовная сцена не была ни изощренной, ни бурной, ни шумной. Что, впрочем, его не удивило – любовники таились, а полноценная близость между мужчинами требовала некоторой подготовки и ухищрений. Вальдес как был – по-прежнему одетый – скользнул к Олафу под одеяло, и они принялись целоваться и, по-видимому, ласкать друг друга руками. Тихие стоны, звуки поцелуев, шелест одежды, колыхание покрывала, порой даже смешки. Всё как у всех. Руперт честно пытался смотреть в сторону, как тогда, когда еще в самом начале лечения помогал Олафу справить нужду или обтирал его тело. Но этой ночью в нем что-то сломалось. И прежней скромности, и дистанции, которой полагалось быть между адмиралом и его адъютантом, больше не осталось. В Руперте разгоралась ревность. И тащила за собой любовь. Олаф не был ему возлюбленным, а Вальдеса не вызовешь на дуэль. Ведь они в плену, и у него оружия-то никакого нет. Как нет никаких прав – ни на любовь, ни на ревность. Вот если бы Олаф хоть самую малость дать понять, что его принудили, что ему неприятно – то Руперту было бы плевать и на отсутствие оружия, и на невозможность соблюсти все приличия дуэли. Это, конечно же, обернулось бы катастрофой – и для него, и для адмирала. Их могли разлучить, запереть в крепости, но пусть лучше уж было бы так… чем знать, что Олаф предаётся этому по своей воле и желанию. Забыв и о чести мундира, и о вражде. И даже о нем… Потому, несмотря на все уговоры самого себя отвернуться, заснуть, забыть, Руппи не сомкнул глаз до утра. Не пропустив ни того, как любовники потом долго лежали в постели, о чем-то разговаривая, ни как Вальдес, набросив куртку, легкой тенью выпорхнул в окно, ни как в него же скользнули первые лучи восходящего солнца. Олаф после ухода Вальдеса быстро заснул и Руппи смотрел на его лицо – спокойное и ясное, как тогда, когда тот, будучи без сознания, умирал от ранения, - и чувствовал, что он, Руппи, тоже умирает. Гибнет, проваливаясь в омут, в бесконечную серую морскую бездну. Серую как траур и как глаза Олле…

***

Наутро Олаф вел себя как обычно. Руперт мог бы восхититься его артистизмом или ужаснуться его двуличию… если бы ни на теле адмирала, ни на его постели не осталось ни малейших следов ночного приключения. Сам он после бессонной ночи встал совершенно разбитым, а предположительно почти столь же долго лишенный сна пожилой адмирал был свеж и полон сил. Ни синяков под глазами, ни покрасневших глаз, ни распухших от поцелуев губ. Ни единого пятна на теле – ни синяка, ни корочки семени. Утреннее умывание, при котором Руппи уже привычно ему помогал, ничем не отличалось от других. От постели и сорочки слегка тянуло потом и запахом мазей, но тоже ничего, что говорило бы о том, что эта ночь чем-то отличалась от любой другой. «Если хочешь узнать о ком-то всё самое интересное – поговори с его кухаркой, кучером и прачкой». Золотое правило, которое ему когда-то озвучила бабушка и которое не подводило Руперта, точнее созданную им сеть шпионов, и сейчас, в его бытность кесарем. Но в то утро грязное белье – и впрямь часто весьма красноречивый свидетель – не сказало ему ничего. Руппи показалось, что он сходит с ума. Неужели он, привыкший к неприхотливому быту младшего морского офицера, все же умудрился заснуть прямо с открытыми глазами и этого даже не заметить? Позволив Кальдмееру привести себя в порядок после свидания? Или сном было вообще всё? Или всё им виденное было игрой местных духов? Но если так – и он видел не Олафа, а кэцхен, - то, где тот провел эту ночь? - У тебя нехороший румянец, Руппи. – Прохладная ладонь легла ему на лоб. – Да ты весь горишь! Вальдес был прав – хватит тебе уже спать на полу. Он дал прогнать себя в ту самую соседнюю комнату, но только на этот день – чтобы выспаться. И заодно провести опыт – можно ли излиться в носовой платок так, чтобы не оставить следов ни на одежде, ни на постели. Как Руппи и думал - нельзя.

***

Тем днем, за опущенными шторами и в соседней от Олафа комнате он впервые грезил о нем как о любовнике. Изливаясь в злосчастный платок, Руппи представлял, как изливается на лицо адмирала – такое ясное, спокойное, безупречное в своей бесстрастности. Как тягучие капли стекают по его светлой коже, а тот лишь чуть досадливо моргает, когда те попадают на ресницы, или когда пара капель падает на мундир. И без брезгливости, но быстро и ловко стирает их все тем же платком. Быть может, если бы не этот… случай? сон? видение? Руппи так до конца и не осознал своих чувств, пребывая во все том же наивном юношеском томлении. Но теперь они престали перед ним, и как там сказал Вальдес «яйца разбиты, молоко пролито, и выбора больше нет». Но выбор все же был и Руппи его сделал. Сделал тогда и продолжает выбирать снова и снова. Сам порой удивляясь, откуда у него берется если не благородство, то силы, раз за разом выбирать то, что должно, а не то, чего хочется. Но когда-нибудь и его – теперь уже королевское в прямом смысле слова – терпение иссякнет, и тогда слов все того же Вальдеса или его собственной совести «У тебя остались только доброе имя и честь. Я не настолько мерзавец, чтобы ради телесного удовольствия лишить того, потеря чего тебя убьёт», будет недостаточно. «Быть может, это произойдет уже сегодня. Быть может, даже прямо сейчас. Когда все эти мерзавцы, ради Олафа палец о палец не ударившие, смотрят на него, тогда как он мой, только мой!» Но прежде, чем Руперт успел произнести или сделать какую-то чудовищную глупость, налетевший порыв ветра обдал его мелкими брызгами и качнул корабль, заставляя прийти в себя, чтобы удержаться на ногах. Его взгляд, который наконец удалось оторвать от Кальдмеера, скользнул по сторонам – понять есть ли какая-то опасность, и зацепился за носовую фигуру стоящего рядом корабля. Женскую, крупную и статную. И в памяти Руперта всплыла еще одна случайно увиденная им когда-то сцена – смешная и трагичная сразу. Любой ценой метивший в кесари красивый мерзавец, одетый только в берет и сапоги, и ползающая перед ним на коленях нагая женщина. Женщина, на образ которой тоже когда-то готова молиться была вся страна, с которой создавались все эти горделивые девы на носах кораблей, а она позволила себе раскиснуть, как обычная влюбленная баба и положить к его ногам и себя саму, и страну. Нет более жалкого зрелища, чем униженный или унизивший себя символ. И добра это не предвещает никому. Это помогло. По крайней мере сегодня. По крайней мере сейчас. Поэтому церемония не прерывается никаким внезапным скандалом, а идет своим чередом. Кесарь принял от адмирала цур зее кубок, сделал из него глоток и вернул обратно, заставив того на миг смутиться. Но потом Кальдмеер видимо вспомнил, что церемония имянаречения корабля дозволяет тому иметь более одного покровителя, что это – лишь еще одно проявление монаршей милости, а не какое-то недоразумение. И тоже приложился губами к кубку, как новобрачная после супруга, разделяя с ним так и поцелуй, и одну на двоих судьбу. После этого половина вина была пролита на палубные доски, а оставшееся Руперт вместе с кубком бросил за борт, отдавая морю. Золотая искра ярко вспыхнула в солнечном свете и исчезла под непроницаемой серой гладью холодной воды.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.