Прямой силуэт

Горячая работа
R
Завершён
45
2
Selestial бета
Ghost__ бета
Размер:
156 страниц, 74 650 слов, 17 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Вторая глава. О встрече в ресторане

Настройки
      Как любой юноша двадцати одного года, желающий жить отдельно от семьи и вынужденный летом приехать в родительский дом, я страдал. Мои родственники были прекрасными людьми, и у меня нет права говорить про них дурно. Однако я, всей душой искавший свободу и желавший целыми днями оставаться в одиночестве, тяжело переносил каждый совместный завтрак и любой сколько-то осмысленный разговор.       Мой дед был вторым сыном барона среднего достатка. Ему досталось небольшое поместье близ Нортгемптона, но усадьбы он сам так и не приобрёл, из-за чего летом мы жили в съёмном доме.       Нас было немного: дед, бабушка, мама и я. Иногда в дом заскакивала тётя с мужем, ещё реже — дядя с женой, ибо они предпочитали жить в своём поместье подальше от крупных городов.       Домой после вечеринки я вернулся только к двум часам и благополучно сумел проскользнуть к себе в комнату, никем не замеченный. Где-то на час я задремал.       Проснулся я в особенно паршивом состоянии. У меня болели почки и ломило спину; мозг в голове едва ли успел превратиться из размягчённого пудинга во что-то более оформленное.       Прислуга уже начинала готовиться к обеду, который у нас всегда начинался довольно рано. Старая служанка, которую дед везде с собой возил, и две молоденьких девушки из прислуги хозяина дома, сдавшего его, накрывали на стол в столовой.       За дверью, пока я лежал, не в силах встать, иногда пробегали молодые служанки и весело о чём-то переговаривались. Их громкие голоса слышались даже тогда, когда они начинали спускаться с лестницы.       Ко мне зашла мать и попросила пройти к столу. Отказывать ей было больно и неприятно, так что ничего, кроме как послушаться, мне не оставалось. Горло саднило от выпитого. Я не представлял, как в таком состоянии буду есть.       Дед, бабушка и мать уже сидели на своих местах. От вида яичницы с шампиньонами на корне языка посолонело, и я тяжело сглотнул.       Мать взяла меня за руку и ободряюще улыбнулась. Бабушка проговорила долгую молитву, после чего мы принялись за еду. Болью в голове отдавался каждый звук: стук вилки о тарелку, новости, которые рассказывала бабушка, и хмыканья деда. От запаха воротило не только на физическом, но и на каком-то более высоком, духовном уровне.       Кое-как я смог сжевать свою порцию — каждая попытка проглотить еду сопровождалась рвотными позывами. Так отвратительно я чувствовал себя, кажется, только пару раз в жизни, когда мне откровенно грозила смерть.       Дед положил вилку на стол и принялся за тост. Он начал кидать на меня строгие взгляды, пока намазывал джем на хлеб. От них становилось в несколько раз хуже, и я молился Богу о том, чтобы дед не начал разговор.       Отношения с дедом у меня были напряжёнными по многим причинам: иногда более справедливым, иногда менее. Самой главной среди прочих являлся мой уже давно мёртвый отец, на которого я, к несчастью, походил и характером, и чертами лица. Его дед терпеть не мог. К ним примешивались и другие. Моя праздность его очень раздражала, мой выбор поступить в Оксфорд на факультет классической литературы он презирал и так далее.       Однако я не имею права говорить, что дед меня совсем уж ненавидел. Почти без ссор он согласился оплачивать обучение при условии, что я, несмотря ни на что, его закончу (иначе мне грозило полное лишение поддержки). Также он платил за квартиру, в которой я жил весь учебный год.       За обедом дед так и не заговорил. На самом деле он практически всегда предпочитал молчать рядом со мной и обходиться одними взглядами. Нервное напряжение из-за этого росло постоянно, и измотанность я мог ощущать в самом начале дня, даже если спал вполне хорошо.       На лестнице, когда я стремительно поднимался к себе, меня поймала мама и крепко обняла. Я уткнулся ей в шею. От неё сильно пахло лавандовыми духами. Мы стояли так не больше пяти секунд, а затем она отстранилась.       Мама перестала носить косметику после того, как прекратила выходы в свет, из-за чего её кожа, и так довольно бледная, казалась бескровной. Контраста добавляли чёрные платья, которые она носила последние одиннадцать лет. Если бы какое-то сказочное существо, вроде джинна, предложило мне исполнить три желания, одно из них я бы точно потратил на то, чтобы матери стало лучше.       Холодной ладонью она потрогала мой лоб.       — Как твоя голова, дорогой?       — Всё замечательно.       — Вот и славно. Иди, дорогой. Отдохни хорошенько.       В ещё более расстроенных чувствах, чем раньше, я наконец добрался до спальни и заперся.       Лучшим решением для себя я нашёл праздное лежание на кровати и просмотр своих карандашных набросков, сделанных в первом году обучения. Рисовал я не шибко красиво, весьма любительски, но сносно, и сильного стыда за работы не испытывал.       Начинался альбом с лёгких пейзажей, профилей преподавателей, женщины, у которой я снимал квартиру; но вот, спустя десятки скучных зарисовок, я нашёл первое изображение Генри. Он лежал на кровати и сосредоточенно читал книгу. Рисунок вышел очень неаккуратным — он получился, кажется, минут за пять — и слегка смазанным.       Помню, как я нарисовал его.       Мы сидели в доме, который снимал Генри, в его спальне. Мы часто вместе собирались то у него, то у меня и делали учебные задания. Я подходил к ним основательно, сидел за столом и, сгорбившись, читал научную литературу или записывал информацию из неё в тетрадь. Генри же предпочитал относиться к учёбе с лёгкостью — как и ко всему в своей жизни. Он лежал на постели и сперва читал что-то действительно касающееся наших занятий, но это ему приедалось, так что учебник быстро сменялся новыми бульварными романами или сборниками сказок.       Стоит отметить, что Генри вовсе не был глупым, напротив, его ум, пожалуй, в сотни раз превосходил мой. Он обладал способностью быстро читать, быстро запоминать и быстро реагировать, что неоднократно его спасало.              Воздух вокруг был густым, моя ручка скрипела по бумаге из-за заканчивающихся чернил, листы книги Генри активно шуршали. С улицы доносились разговоры студентов, которые не могли заглушить закрытые окна. Спина болела, и я явственно чувствовал, как с каждой секундой, проведённой в такой позе, приближаю себя к проблемам со здоровьем.       — Филипп, дорогой, знаешь, что я отметил?       Я кивнул, но не повернулся, ибо надеялся не потерять мысль, о которой писал литератор в учебнике.       — Мне кажется, два персонажа из «Тысяча и одной ночи» очень на нас похожи.       — Кто же?       — Харун ар-Рашид и Джафар.       Я мало представлял, о ком он говорил. В последний раз арабские сказки мне читали лет в десять, а после того, как прекратили, я не стремился изучить их самостоятельно. Безусловно, как и любого англичанина, меня привлекал Восток, однако влечение моё не выходило дальше простых мечтаний, в то время как Генри дышал их культурой.       — И кто же они?       — Халиф и его визирь.       Смешок вылетел из моего рта.       — И кто же из нас кто?       Наконец я оторвался от текста и посмотрел на Генри. Он крутил прядь волос между двух пальцев и не поднимал глаз от чтения.       — Зависит от обстоятельств, хороший мой.       Я закатил глаза. Страсть Генри к размытым, абстрактным речам была известна всем. Он будто сам предлагал людям додумать его слова, решить, что они хотят слышать, а что — пропустить, и порой уточнения из Генри не выходило выдернуть даже Энн. Это его свойство было так непривычно для меня — и Беатрис, и дед, и Дафна, и мать, и все в моём окружении всегда говорили прямо то, что думали, не давая возможности поразмышлять над их словами, — и оно сильно покоряло, порой кружило голову. Окончательно забыв про чтение, я не мог не попытаться.       — Я полон желания узнать подробности.       Генри посмотрел на меня затуманенным взглядом. Прядь не выходила из его пальцев, а только быстрее крутилась в них.       — Если придёт время, то ты узнаешь.       После его слов я почувствовал ужасную боль в животе, словно он не сказал мне одну фразу, а пырнул ножом. Все внутренности скрутило. Спёртый воздух, усиливающий запах бумаги, пота и духов, теперь казался невыносимым.       Я встал и попытался открыть створку окна. Рама не поддавалась, дерево скользило в руках, ручку словно намертво приклеили к одному месту. В этой мучительной духоте и бесконечных попытках её разбавить стало казаться, что меня настигает смерть.       Наконец ручка поддалась, и в лицо брызнул свежий воздух. Я смог посмотреть на Генри — он уткнулся в книгу и отпустил прядь. Жгутированная и лохматая, она болталась как инородное существо среди гладких волос.       Боль ушла. Придя в себя, я тут же запер окно и вернулся к учебнику.       Мы вели себя так, словно ничего не произошло. Тайно я быстро набросал Генри на бумаге.       Меня отвлёк стук в дверь. В спальню вошла мама и сказала, что Энн зовёт к телефону. Я тут же воспрял духом и ладонями пригладил волосы, — словно шёл на личную встречу, а не к телефонной трубке.       — Здравствуй, Филипп. Мы с Генри собираемся в Alhambra. Пойдёшь с нами?       — С великим удовольствием. Как обычно?       — Да, конечно. — Энн немного помолчала, но я чувствовал, как она хотела сказать что-то ещё. — Да, Генри также пригласил Джона Россетти.       Я обмер и нахмурился. Свободная ладонь сама собой сжалась в кулак. Думаю, в тот момент я ощутил что-то вроде укола ревности.       — Того итальянца? Для чего?       — Понятия не имею. Но Генри очень настаивал. Мне кажется, он хороший парень. Тебе он не понравился?       — Мне он показался… Как бы сказать верно…       — Глуповатым?       — Нет! Не то… Скорее недальновидным. Наш разговор не задался.       Энн хмыкнула.       — Пожалуй, тогда это самое время исправить первое впечатление. До вечера.       — До вечера.       Времени оставалось достаточно, около трёх часов, так что очень размеренно, не торопясь, я принялся искать себе наряд. Мой гардероб не отличался большими размерами, как у Генри или Энн, и к тому же в съёмный дом я привёз далеко не всё, но выбирать было из чего.       Я достал любимую рубашку рубинового цвета и решил подобрать остальную одежду, опираясь на неё. Вскоре её отлично дополнили чёрные брюки клёш, которые к низу были отделаны мехом, клетчатые перчатки, пиджак из блестящей ткани цвета холодного махагона, рубиновые замшевые ботинки на низких каблуках и всякие мелочи, вроде порк-пая и очков с красными стёклами.       Такой внешний вид, без сомнения, вызвал бы много насмешек и осуждений, но я остался им совершенно доволен. На самом деле я привык к скептической реакции людей на мой внешний вид и со временем научился полностью закрывать на неё глаза.       В распоряжении оставалось ещё несколько часов. Я велел прислуге отгладить вещи, сел за чтение «Орландо» и так провёл время до выхода.       На такси я быстро доехал до ресторана. Генри и Энн уже сидели на своём обычном месте, а рядом с ними, ко мне спиной, — крупная плечистая фигура, в которой узнавался Джон.       — Прошу прощения, если опоздал! — сказал я как можно веселее, садясь на стул рядом с Джоном. — Все машины пытались усложнить путь до вас.       Я снял порк-пай, повесил на крючок для одежды и поднял очки на затылок.       Генри оделся просто: в белую рубашку, тёмно-зелёную жилетку и в фланелевые брюки цвета слоновой кости. Энн выбрала кремовое платье простого кроя, не подчеркивающее фигуру, но надела к нему большое количество украшений: колье-ривьера, в котором камни заменяли разноцветные стёкла, ожерелье из мелких бус и несколько колец.       Я сел рядом с Джоном, и первым, что поразило меня, оказался не слишком простой внешний вид, а полное отсутствие запаха. Я привык отмечать, какими парфюмами или одеколонами пользуются люди, чтобы примерно понимать их вкусы и характер, но от Джона не доносилось даже аромата эссенции.       — Не говорите, что заказывали что-то без меня. Я этого не переживу, — продолжил я.       — Ты не опоздал, дорогой, — ответил Генри. — Мы как раз советовали Джону блюда.       — Я отговариваю его от креветок, но Генри считает, что Джон обязан их попробовать, — отозвалась Энн.       — Филипп, правильно я помню? — резко спросил Джон, но, не дожидаясь ответа, продолжил: — Выглядишь просто великолепно.       — Премного благодарен. — Я осмотрел в ответ Джона и повёл плечами. — Ты тоже выглядишь… хорошо.       Он улыбнулся и повернулся к Энн. После комплимента стало немного легче.       — Мне кажется, теней стоило использовать побольше, милый, — сказал Генри, тщательно осматривая моё лицо.       Я закатил глаза.       — Ты хоть представляешь, как вульгарно я бы тогда выглядел?       — Ты хочешь назвать меня вульгарным?! — искусственно воскликнул Генри. Ему было весело, он откровенно в шутку дразнился и смеялся, и его настроение передалось мне.       — Ни в коем случае… Возможно.       — Ну, вообще-то да, так и есть. — Генри улыбнулся и подмигнул.       Энн, нахмурившись и прикусив губу, просматривала меню. Как бы часто мы ни приходили в Alhambra, Энн не изменяла себе и всегда со всей тщательностью и строгостью изучала блюда. Она, наверное, находила в них что-то сокровенное и высокое, что было скрыто от нас с Генри. Для Энн еда и её поглощение были целым таинством, которого ни я, ни Генри — который, к слову, вообще ел крайне мало, оправдываясь диетой — не понимали.       — Если я правильно понимаю, ты никогда не жил в Италии, верно? — спросил Генри, видимо чтобы скрасить ожидание.       — Всё так и есть, — кивнул Джон. — Как ты понял?       Но ответить Генри не дал официант, который подошёл к нашему столику. Я заказал креветок в кляре, треску и херес, Генри — бульон из моллюсков и бутылку шампанского, Энн — ризотто с тартаром из говядины, фруктовое мороженое и красное вино, Джон же — грибное орзо, пару профитролей и, что ужаснуло меня, капучино. Официант кивнул нам, кинул на меня странный взгляд и ушёл.       — Я не жил в Италии, но посещал её пару раз, — продолжил говорить Джон так, словно паузы не было. — Я родился в Лестере.       В голове невольно пронеслась мысль, что разницы, в сущности, почти и нет. Наверное, родителям Джона тяжело было покидать родную землю, но ещё тяжелее — на ней остаться, из-за чего они и решили переехать в Лестер.       — Мой отец пишет картины и переводит книги. Он эмигрировал в Англию один и уже здесь познакомился с мамой.       — Что же вы делаете в Лондоне? — скучающе спросила Энн.       — Мы снимаем здесь квартиру каждое лето.       Энн после его ответа окончательно уплыла в свои мысли, сделав быстрые выводы и не желая слушать больше необходимого. При этом вид она сохраняла замороженный и, если смотреть невооружённым глазом, заинтересованный. Однако я провёл с ней достаточно времени, чтобы сразу отличать её настоящий интерес от поддельного. Скорее всего, Джон ей, как и мне, казался обычным сыном простых эмигрантов, который из-за близкого знакомства с Дафной оказался принятым в наши ряды.       Генри же искрился и горел. Это не было чем-то удивительным: хотя его настроение часто переходило из гнева в глубокую подавленность в считанные секунды из-за мимолётных факторов, которые других едва ли бы взволновали, в большинстве случаев он оставался весьма озорным, громким и весёлым человеком. Генри безостановочно задавал Джону вопросы и с большим интересом слушал ответы. Я краем уха ловил информацию. Так удалось узнать, что у Джона были две сестры и брат, что мать — тоже эмигрантка и работает актрисой, что он хочет поступить в Йель, что Америка привлекает его больше Англии, что, хоть и вырос здесь, в нашей стране он чувствует себя душно.       После последней его фразы я невольно закатил глаза: если бы каждый раз, когда я слышал о том, что кто-то из моих ровесников хочет уехать из «консервативной» и, конечно же, «душной» Англии — формулировки, к слову, всегды были совершенно одинаковыми, — мне давали слиток золота, то я сумел бы построить из них небольшой дом.       Я любил Англию, несмотря на все её недостатки — в ней действительно присутствовала и чопорность, и тот самый консерватизм. Она целиком меня устраивала, и приятные моменты с лихвой перекрывали её проблемы. В голове царило полное понимание, что едва ли в иной стране я бы чувствовал себя лучше: точно так же — скорее всего, немного хуже — возможно.       Но Генри и Энн моей точки зрения не разделяли. Генри всегда открыто говорил о желании уехать жить в Индию, ко всем этим раджам, рынкам и «уникальной культуре». Останавливал его только жаркий климат, которого он не переносил.       Энн не говорила горячо о мечте уехать из Англии. Лишь однажды, когда мы смогли упросить её поделиться своим мнением на этот счёт, она сказала:       — Швейцария. Швейцария, Скандинавия, и, прошу, только не делайте то самое недовольное выражение лица, когда я это скажу. Америка.       В ответ мы с Генри, конечно, сделали «то самое недовольное выражение лица», на что она, как обычно, слегка ударила Генри кулаком по плечу.       Услышав, что Джон хочет в Америку, Энн сразу очнулась, и её поддельная заинтересованность тут же перешла в настоящую. Она выпрямила спину, в упор начала смотреть на Джона и тереть подушечку мизинца ногтем большого пальца — так, как обычно это делала, когда тема её сильно волновала.       Я не мог поддержать разговор, из-за чего мне оставалось только внимательно слушать и наблюдать.       — Почему же ты не хочешь вернуться в Италию? — спросила Энн.       — Я бы очень хотел там жить в старости, — начал Джон. — Я люблю культуру Италии, она мне всяко ближе всех других стран. Пожалуй, рядом с ней находится только Греция, но не превосходит её. — Он щёлкнул указательным пальцем. — Но она совершенно не подходит для получения образования и устройства жизни. Если быть до конца честным, я бы даже сказал, что сейчас Италия, как и вся Европа, переживает сильнейший упадок.       Генри заливисто засмеялся, поставил локти на стол и, положив подбородок на ладони, наклонился ближе к Джону. На лице расцвела сардоническая усмешка.       — Почему же ты так считаешь?       — То, что происходит в мире, говорит о разрушениях, которые придут после следующей войны. — Генри на этих словах весь вздрогнул и переменился в лице, но постарался как можно быстрее вернуться к беззаботному виду. — Наследие прошлых веков люди разрушают собственными руками, но у всех них не хватит таланта создать что-то, что заменило бы уничтоженное.       — Неужели ты любитель высокого искусства?       — Вовсе нет. Моё мнение таково, что эпоху и истинную жизнь передают только посредственные вещи, про которые забудет следующее поколение. Посредственность живее, чем гениальность. Но уничтожать гениальные вещи и заменять их посредственностью — худший выбор, который может сделать человечество.       — Есть ли, по-твоему, гениальные люди в современной Англии? — не сумев сдержать раздражения, спросил я.       Джон глубоко задумался.       — Вирджиния Вулф, пожалуй. — Он помолчал. — И барон Адольф де Мейер. Вот и всё.       — Маловато, — сказал Генри.       — К сожалению, да. Я бы мог назвать куда больше американцев, несколько русских и парочку европейцев. Но если мы говорим про Англию, то картина весьма печальна.       На этой минуте, к счастью, официант принёс наши блюда. Разговор сразу скомкался, стих, и каждый из нас остался в собственных размышлениях.       Слова Джона сильно задели меня, и душа яро противостояла им. Я-то мог назвать куда больше англичан, которые останутся в истории, но больше во мне говорили, пожалуй, оскорблённая гордость и патриотизм. Дед с отцом служили Англии, они верили в неё всем сердцем и передали свои убеждения мне. И постепенно каждый, кто резко негативно говорил об Англии, кто смешивал её с грязью, при этом будучи англичанином, вызывал недовольство. Такие люди для меня оставались вечными подростками, искренне верящими, что везде им будет лучше, чем на родной земле, и вызывали только раздражение.       Генри быстро съел бульон, не притронувшись к крекерам, которые к нему шли, и, пока все ели, пил шампанское маленькими глотками. Энн взяла оставшиеся крекеры, когда доела ризотто, и стала чайной ложкой складывать на них немного мороженого. Каждый она запивала глотком красного вина. На Джона, который своими словами вызвал во мне стойкое негодование, я старался не смотреть.       Вдруг Генри резко вскочил со стула — из-за чего я от неожиданности подавился хересом — и, уперев ладони в столешницу, сказал:       — Пойдёмте скорей. Я хочу вам кое-что показать.       Глаза Генри горели больным, немного лихорадочным огнём, словно от того, покажет ли он нам то, что хочет, зависела его жизнь. Я, почти не прожевав, съел последнюю креветку, одним глотком допил херес и сразу же встал, показывая, что готов идти за ним куда угодно. Энн, уже доевшая мороженое, немного устало и лениво посмотрела на Генри, но всё же поднялась быстро. Джон не совсем понял, что происходит, — я видел это по его растерянному лицу. Но он поддался общему порыву и оставил капучино недопитым.       На улице нас ждала машина с водителем Генри. Его звали Милтон, это был молодой мужчина лишь немногим старше меня. Мы хорошо с ним общались, но не особо близко, и часто наши разговоры ограничивались простыми беседами о планах на день, так что знал я о нём крайне мало.       Мы сели в машину: Генри — на переднем сидении, а все остальные — на заднем.       — Здравствуй, Милтон, — сказал я.       — И тебе привет, — ответил он. — Что-то вы рано, сэр.       Последняя фраза относилась только к Генри.       — Планы немного изменились, дорогой. Место то же. Поехали.       — Прошу прощения, — Энн наклонилась вперёд, чтобы Генри лучше её слышал, — а куда мы едем?       — Счастье моё, почему ты мне не доверяешь?       — Всецело доверяю. — Энн погладила его по волосам. — Ну так куда?       — У меня сегодня после встречи была назначена фотосессия у Харди. Мы договорились с ним вчера. Планировалось, что я буду там один, но мне ужасно захотелось взять вас с собой.       — Харди?! — воскликнул я. — Он с ума сойдёт, если вместо одного человека к нему придёт четыре.       — Поволнуется немного и перестанет. Вы красивые — он любит красивых, поэтому что-нибудь придумает.       — Прошу прощения, — резко вставил Джон. — Вы говорите про Харди, который был вчера с нами на вечеринке?       — Дорогой, конечно, мы про него.       Джон покачал головой.       — Нет, он правда с ума сойдёт, — повторил он мою мысль.       Генри цыкнул, ничего нам не ответил и старательно начал смотреть в окно. По пути мы узнали от Джона, что пару лет назад Харди фотографировал его родителей для малоизвестного модного журнала и что он, судя по всему, не узнал Джона на вечеринке.       Через несколько минут после окончания разговора мы уже оказались на месте. Харди жил в двухэтажном доме, который одновременно использовал и как место жительства, и как студию. Он находился не в самом фешенебельном районе, но вполне благополучном, жителями которого в основном были богатые старики на пенсии и мужчины разных возрастов со своими семьями.       Генри позвонил в дверь, и почти сразу нам открыла крупная молодая женщина — Кристина, эмигрантка из России. Она сперва попала к Харди помощницей, позже — чудом, упорством, страстью к моде и, пожалуй, благодаря некоторым способностям к дизайну — стала его ученицей. Со второго этажа громко играло радио, и до моих ушей доносился тенор Оливера Смита.       Кристина улыбнулась и, отвернувшись от нас, мощным голосом прокричала вглубь дома:       — Генри приехал! С друзьями!       Она отошла от двери, пропуская нас внутрь. Радио немного затихло.       — Повтори! Я ничего не услышал!       — Приехал Генри! С друзьями!       И после небольшой тишины Харди крикнул:       — Генри что?!       Кристина не стала отвечать: все мы ясно поняли, что вопрос был связан не с плохим слухом Харди. Весёлое настроение, однако, не покинуло Генри. Он улыбался и слегка покачивался вперёд и назад. Энн и Джон начали о чём-то переговариваться, но я пропустил их разговор мимо ушей, полностью сосредоточившись на Генри.       У его волос была небольшая особенность: под определённым углом, часто примерно в полдень, они принимали немного рыжеватый оттенок. Рыжина не перекрывала русый цвет, а делала волосы объёмнее и ярче. И тогда, в холле дома-студии, под лучами полуденного солнца волосы Генри вновь покрыла рыжина, которая переливалась из-за покачиваний.       Генри заметил взгляд на себе и подмигнул. Его улыбка стала шире и радостнее, а вокруг глаз, слегка прищуренных, появились морщины. Мы стояли примерно в двух шагах друг от друга, и я, едва сдерживая порывы подойти ближе, послал ему воздушный поцелуй. Он поймал его и положил в нагрудный карман пиджака.       К нам спустился Харди. Он хмурился. На нём была надета сатиновая рубашка лазурного цвета и вельветовые коричневые шорты до колен. Прилизанные волосы блестели от лосьона. Под глазами лежали глубокие синяки. Он выглядел на удивление бодро, особенно для человека, не спавшего почти всю ночь и закинувшегося кокаином.       Харди недовольно окинул нас взглядом, при этом ненадолго остановившись на мне.       — Мы же решили, что будешь только ты, — сказал он, скрестив руки на груди.       — Дорогой, понимаешь, в последний момент мне нестерпимо сильно захотелось сделать совместные фотографии с друзьями.       — Послушай, съёмка четырёх человек займёт раза в три больше времени.       Генри капризно надул губы и скрестил руки на груди. Он выпятил бедро вбок.       — Не вижу проблемы, хороший мой. У нас полно времени. Я доплачу.       Харди ещё несколько секунд вглядывался в лицо Генри, потом резко перешёл на меня. Несмотря на то, что он был застигнут врасплох, его спина оставалась прямой, хотя в остальном эмоции он скрывал скверно, и каждый сразу мог понять, как Харди нервничает. Он беспокойно постукивал указательным пальцем по плечу правой руки, углы нижней челюсти особенно чётко выражались из-за силы, с которой он сжимал зубы, а в глазах ясно горела растерянность и непонимание, что же с нами делать.       Наконец, Харди зажмурился.       — Хорошо. Мне нравится, как сегодня одет Филипп. Можешь сказать ему спасибо, Генри, только благодаря нему у меня появилась идея, которую я готов на вас попробовать.       — Спасибо, дорогой! — сказал он Харди. — И тебе спасибо!       Гордыня тут же взяла надо мной верх, и я, не скрывая некоторого превосходства, ответил Генри такой улыбкой, какой обычно отвечает герцог на пресмыкания слуги.       — А ещё… Прошу прощения, я помню, что мы с вами разговаривали вчера, но я совсем не помню имени. — Харди посмотрел на Джона.       Тот не растерялся, не застеснялся, но широко улыбнулся и по-дружески, как давно знакомому человеку, протянул руку.       — Джон Россетти.       Харди пожал её и быстро отпустил.       — Мне кажется, я мог видеть вас и раньше. Не напомните?       — Всё верно, два года назад вы фотографировали мою семью для журнала.       Харди нахмурился, но через пару секунд его лицо разгладилось.       — Quel malentendu! Очень прошу прощения! Как поживает синьора Россетти?       Дальше между ними состоялся небольшой и довольно пустой диалог о жизни, здоровье, успехах семьи, к которому я не потрудился прислушаться.       Каждый раз, стоило оказаться в доме у Харди, я поражался его чистоте и упорядоченности. Вещей было немного, но все находились на своём месте. Однажды мне удалось побывать у Харди в спальне, и я удивился тому, какой она оказалась небольшой и стильной. На высоком окне висели тяжёлые зелёные занавески, которые ночью, бесспорно, не позволяли ни свету фонаря, ни фарам машин проникнуть внутрь. Панели были сделаны из прекрасного тёмного дуба, и кровать — ровно из такого же материала. Над ней висела репродукция картины Альфреда Джозефа Вулмера «Интерьер британского института». На прикроватной тумбочке стояла зелёная фарфоровая ваза. Ни одной лишней детали, ни мусора, ни кисти, которая лежала бы где-то, кроме своего пенала. Во всём этом чувствовалась прочность и несокрушимость. Такая спальня могла принадлежать скорее меценату, а не фотографу и художнику.       Примерно по этому же образцу строились и «студийные» комнаты. В той, в которой Харди рисовал, все стены были обклеены рисунками — чужими и своими, — а стол всегда оставался чистым, какими бы материалами Харди ни пользовался. В комнате, где он шил, на стенах — уже несколько более хаотично, чем в других местах, но всё ещё весьма упорядоченно — висели эскизы платьев, костюмов и брюк, а для мотков тканей и манекенов выделялись отдельные углы, и ничего не оказывалось не на своём месте.       Сначала Харди привёл нас в комнату с костюмами. Кроме всего вышеперечисленного, в ней также стоял большой дубовый шкаф во всю стену, в котором хранились готовые вещи. У него были огромные движущиеся двери и вертикальный ряд полок посередине, немного уходящих внутрь.       — Никто не против, если подберу всё по своему вкусу?       Джон, Энн и я согласились, но Генри сказал:       — Добавь мне немного восточного, дорогой.       Харди кивнул. Кристина поднесла к шкафу гладильную доску. Следующие несколько минут Харди безостановочно двигал двери туда и обратно, постоянно оглядывался на нас, накладывал разные одежды, подбирая самые лучшие сочетания, убирал их и клал другие. Кристина выступала его правой рукой и могла найти интересное решение, которое Харди в конечном итоге оставлял. Так, например, он не убрал полупрозрачный шифоновый топ.       Всем надоело смотреть на их активную работу через минуту. Энн стала осматривать эскизы и выкройки, которые лежали на комоде. Она аккуратно перебирала их, не отрывая от столешницы, и возвращала в изначальное положение.       Генри стало особенно скучно, и он без дела, не останавливаясь ни на одной вещи дольше, чем на секунду, ходил по комнате. Его глаза бегали по стенам, полу, двери и иногда сосредотачивались за окном.       Джон, хоть и вёл себя весьма уверенно, кажется, был несколько растерян из-за новой обстановки. Он занял место рядом с Энн, но ничего не трогал и больше смотрел на неё, чем на эскизы.       Я же, в конце концов, полностью погрузился в рассматривание платья, явно созданного либо для театра, либо в качестве тренировки. То было китайское ханьфу чёрного цвета. Харди в него не добавил контрастных цветов, хотя обожал делать подобное, но использовал все оттенки серого и серебристого в узорах и украшения тех же цветов. Пояс тёмно-серой нитью с небольшими светлыми вкраплениями был расшит травяными узорами, подол отделан искусственными цветами османтуса, покрытыми краской. Серьги на манекене, казалось, были сделаны из чёрного жемчуга, но вряд ли бы Харди стал использовать драгоценные камни в театральном костюме: он не любил ювелирные украшения и больше тяготел к бижутерии.       Когда я отвлёкся, то неожиданно для себя увидел, что Генри присоединился к Джону и Энн. Они переговаривались между собой. Энн смеялась, пыталась говорить через смех, но это ей мало удавалось. Джон улыбался в ответ. И, что самое ужасное, ровно в момент, как я посмотрел на них, Генри положил голову на плечо Джона.       Кажется, они совершенно забыли про меня. Я видел, как им хорошо. Джон не сбрасывал голову Генри с плеча — наоборот, даже положил на неё ладонь. Энн уже не боялась: поднимала эскизы, приближала к носу и отдавала поближе рассмотреть Генри. В их круге царила такая радость, что я обмер и не мог подойти.       Как Северин, как Чулкатурин, я стоял в стороне и наблюдал за чужим счастьем. Разом вдруг показалось, что без меня и Генри, и Энн куда естественнее с Джоном, чем со мной.       Энн опустила все листы на место и, в приступе заливистого, яркого смеха, указала на шкаф. Кристина надела болотного цвета широкополую шляпку и красовалась перед Харди. На ней была повязана ярко-фиолетовая лента, концы которой спускались не меньше чем на полметра, и прикреплялись коричневые эгретки, уже порядком облезшие. Бесспорно, шляпа была ужасно кричащей, некрасивой, не прелестной, не даже миленькой, однако также мне не стоит отрицать того, что зачатки художественного вкуса в ней имелись.       Харди театрально вскрикнул, сорвал шляпку и несколько раз ударил ей Кристину. Все заливисто смеялись.       — Она просто отвратительная! — воскликнула Кристина, превозмогая смех. — Что она делает у тебя?!             — Это мой первый опыт в создании шляп! — нарочито обиженно ответил Харди. — Я её достаю, чтобы вспомнить, с чего начинал.       — Я знаю, что неудачные попытки есть у всех, — парировала Кристина, — но такую безвкусицу ещё нужно было постараться создать.       Харди вмиг похолодел. Его пальцы сильнее впились в фетр. Вся поза приобрела уязвлённый вид: спина немного сгорбилась, словно Харди обсмеяли на сцене, глаза слегка увлажнились, хотя ни одной слезинки из них не выступило, а дыхание замерло.       — Пожалуй, ты просчиталась в своих суждениях, — отрезал Харди, повернулся к полкам шкафа и зарылся в них глубоко — так, словно хотел скрыться.       Веселье разом спало, и я уже не чувствовал себя таким одиноким. Период моей «невидимости» прошёл. Возможно, не стоило радоваться, что на меня обратили внимание, когда кому-то стало плохо, но я воспрял духом.       Генри не убрал головы с плеча Джона, не пошевелился, но одними глазами посмотрел на меня. Он словно чего-то ждал, каких-то действий или слов. Джон и Энн робко, пытаясь сгладить повисшее напряжение, заговорили о спектакле, который недавно поставил «Олд Вик».       Меня до дрожи в пальцах раздражало то, что Генри не отводил взгляда, при этом начиная сильнее жаться к Джону. Я видел его манипуляцию, понимал, чего он ждёт, и внутри боролись два желания: подойти или остаться на месте. Скорее всего, первое бы в конце концов одержало верх, но Генри немного приподнял уголки губ. Тогда я резко отвернулся и подойти уже не смел, ибо иначе бы признал проигрыш.       Постепенно напряжение между Харди и Кристиной начало проходить, а за ними повеселели и мы. И так, к моменту, когда нам предложили примерить наряды, в комнату окончательно вернулся свежий воздух живых разговоров.       Харди подозвал меня отдельно. Он держал в руках корсет и тёмно-красную кепи. По его просьбе я покорно снял с себя и пиджак, и рубашку. Харди встал сзади, накинул корсет прямо на голый торс и начал его завязывать.       На самом деле я не слишком-то любил корсеты. Однажды, на один из вечеров, я его надел, но после благополучно положил вглубь шкафа и забыл. Дело было, конечно, не в его неудобстве — порой приходилось надевать вещи и похуже, — а в том, что мне не нравилось, как я в нём выглядел.       Есть мужчины, которые и в платьях, и в юбках, остаются поразительно мужественными. Есть мужчины, которые, надевая и платье, и юбку, становятся столь прелестно-феминными, что, пожалуй, лучшим решением для них было бы остаться в такой одежде. А есть мужчины, которым подобные вещи просто не идут, ибо в них они становятся похожими на потасканную проститку, которой не совсем повезло с лицом. Я относился к последнему типу.       К сожалению, маскулинностью природа мои лицо и фигуру не одарила. Несмотря на моду на андрогинность, которой я мог бы успешно следовать, меня, что называется, из-за этого долго мучили комплексы. Так что я старался избегать вещей, которые могли тем или иным способом сузить талию или уменьшить плечи.       Ближе к двадцати годам комплекс ушёл, что позволило мне раскрыть все стороны собственной внешности, однако ни к корсетам, ни к юбкам я так страстью и не воспылал.       Вкусу Харди я доверял с искренностью малого ребёнка и возражать не стал. Корсет он завязал не слишком туго, помог надеть пиджак и протянул кепи.       Поняв, что на этом исправление наряда закончено, я глянул на остальных. Генри и Джон успели только раздеться, а Энн с Кристиной ушла в коридор. Смотреть было особо не на что, и я подошёл к зеркалу.       Как и ожидалось, стало лучше. Образ с корсетом и голой грудью вместо рубашки выглядел эффектнее. Он идеально подходил для фотосессии и вечеринок, но вряд ли в нём вышло бы пойти в ресторан на обед. Хотя если корсет заменить широким поясом и оставить рубашку, то он бы подошёл для повседневного ношения.       Генри достались приталенная рубашка бледно-зелёного цвета и шифоновые светло-бежевые брюки. К ним присоединились широкий кожаный пояс, круглые очки с зелёными стёклами, чёрные перчатки из газовой ткани и изумрудные ботильоны на каблуках, отделанные бархатом.       Увидев Джона, я сразу понял общий стиль, который хочет запечатлеть Харди. Для Джона он подобрал полупрозрачный шифоновый топ, вельветовый бирюзовый плащ с вышивкой из небольших розовых и белых цветков на рукавах и воротнике, атласные брюки оранжевого цвета, панаму с вышивкой, идентичной плащу, очки с оранжевыми стёклами, чёрные кожаные перчатки и лакированные жёлтые ботильоны с нарисованными синими цветами.       В комнату влетела Энн с возгласом:       — Харди, ты самый прекрасный человек из всех мною встреченных!       Что меня удивило, так это то, что на ней не было шляпки, но имелись многочисленные украшения: кулон, серьги с бирюзой и чёрная лента, повязанная вокруг шеи. Она была одета в жаккардовую чёрную юбку с оборками, в корсет, в топ из блестящей газовой ткани лавандового и нежно-голубого цвета, который формой напоминала бабочку, кожаные фиолетовые сапоги и в того же оттенка перчатки.       — Как же так?! А я?! — приложив к сердцу ладонь, воскликнул Генри.       — Ты второй самый прекрасный, — заигрывающе ответила Энн.       — Господи, как я рад, что вам подошли костюмы. Намного меньше головной боли, — вставил Харди.       Стоит отметить, что он был прав. У тонкого Генри одежды маскировали сильную худобу, но не скрывали полностью и делали похожим на халифа-аиста. У Энн они сохраняли её приземистость, но газовая ткань топа придавала некой воздушности. А Джон в плаще, надетом на полупрозрачный топ, казался игривее и сексуальнее.       Мы пошли в комнату, в которой Харди проводил съёмки. Она находилась на третьем этаже и была, грубо говоря, поделена на три зоны. Первая занимала одну стену, справа от окон. Она состояла из нескольких больших кусков тканей в углу, которые по необходимости вешали на два гвоздя. Вторую зону отличали куски фольги, плотно скреплённые друг с другом и приклеенные к стене.       А вот стену, находящуюся напротив окон, сверху донизу завешивали фотографии. Среди них были работы Харди: портрет Дафны с мужем, Генри с Энн, меня с Беатрис, ещё несколько наших знакомых. Также висел снимок Вертинского, по словам Харди сделанный им в тысяча девятьсот двадцать седьмом году после одного из выступлений. То тут, то там, в разных углах стены, можно было увидеть и родственников Харди, но всё же большинство фотографий сделал не он. Основную часть занимали чужие работы и люди, которые, как говорил Харди, его вдохновляли. Среди них были снимки Дягилева, Лины Кавальери, Вернона и Айрин Касл, Нижинского в объективе Адольфа де Мейера, Луизы Казати и прочих людей.       — Нам, скорее всего, придётся побегать по этажам, — сказал Харди. — Я хочу сфотографировать вас в естественной обстановке, но начнём мы, пожалуй, с чего-то более простого. Кристина, помоги мне повесить вон тот белый габардин.       Прикрепляя ткань к гвоздям, Харди параллельно пытался рассказать нам план фотосессии:       — Сначала вы немного потеснитесь здесь. У меня есть на примете парочка поз, в которые вас можно поставить. Потом мы перейдём, пожалуй… в гостиную, я пофотографирую на диване… Стоп, нет, перед этим мне бы ещё хотелось снять всех в парах и по отдельности здесь же. После гостиной, думаю, можно даже выйти на улицу. И на том, пожалуй, всё.       Закончив с тканью, Харди строго посмотрел на Генри и сказал:       — Сумму назову тебе позже.       — Договорились, сладкий, — подмигнул Генри.       Харди взял «Кодак» с небольшого письменного стола, стоявшего в углу, и быстро пробежался по фотографиям на стене. Он закрыл глаза, постоял так секунд пять и, открыв их, стал спокойнее, серьёзнее и даже увереннее. Я заметил, что волосы немного распушились, из-за чего лицо приобрело несколько мальчишеский вид. Контраст вдумчивого и затейливого вида Харди произвёл на меня такое впечатление, что я не мог оторвать взгляд.       — Значит так, — резко повернулся к нам Харди. — Джон, садись на колени прямо посередине и подогни под себя ноги… Одну руку на пол положи и обопрись на неё… Энн, ложись рядом с ним на бок… Да, вот. Положи локоть на его колени, согни ноги и приподнимись. Нет, погоди. Как Клеопатра ляг. Отлично!       Энн, как и всегда, когда позировала, сразу стала похожа на Снежную королеву. Если бы кто-то, кто не видел её вживую, судил о ней только по фотографии, он бы решил, что Энн — высокомерная и безэмоциональная. Не знаю, хотела ли она специально создать такой образ, чтобы потомки видели в ней только грозную статую, или же делала это ненамеренно, от некоего стеснения, не позволяющего раскрыться перед фотокамерой.       — Филипп, — я вздрогнул, — садись справа, рядом с Джоном, за ногами Энн… Да, именно так. Положи руку на её бедро. Не так эротично! Просто как бы. Ладонью по-дружески сожми. Да, и поближе к Джону, и немного вперёд наклонись. Отлично.       Я чувствовал тепло, исходящее от Джона, и запах его маски для волос, который пару часов назад не смог учуять. Он смешивался с парфюмом Энн — Huile de Chaldoe — и поразительно хорошо с ним сочетался.       — А теперь Генри. Садись слева от Джона. Тоже наклонись вперёд, но положи голову ему на плечо. И… Одну руку — на голову Энн, другую — на плечо Джона.       Генри положил ладонь на плечо, на котором лежала моя голова, и легко стукнул меня по макушке. Я едва не рассмеялся.       — Нет, Генри, не на это. На другое плечо. — Харди закатил глаза.       Генри ещё раз щёлкнул макушку напоследок и убрал руку. Меня опять словно перемкнуло. Ощущения были похожи на те, которые я испытал, когда на вечеринке огонь от свечи перешёл на мою хлопковую накидку.       Кому-то может показаться, что я излишне драматизирую, начинаю панику с нуля и раздуваю из маленькой проблемы — большую. Так и есть. Однако едва ли кто-то из нас во времена первой сильной любви не испытывал такой всепоглощающей ревности. Вот и я в тот момент представил все ужасающие сюжеты того, как Генри в дальнейшем мог со мной расстаться: от простого разговора, во время которого он сказал бы, что больше не любит, до ситуации, когда я бы застал его в одной кровати с Джоном и Генри без единой эмоции попросил бы меня выйти.       В груди что-то завяло, умерло и сгорело. Бесспорно, излишняя драматизация имела место быть, но мои отношения с Генри и Энн после этой фотосессии правда изменились.
Отзывы (4)