ID работы: 14247626

Someone (of us)

Слэш
R
Завершён
75
автор
Размер:
10 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
75 Нравится 12 Отзывы 14 В сборник Скачать

...оr (no)one.

Настройки текста
Примечания:
— Здесь! Сюда! — Осторожнее! Тут всё разваливается! — Вот чёрт! Шум едва проник сквозь давящую темноту; в голове, ударяя в виски, ужасно пульсировало на грани боли, а с губ медленно влажно капало, в ритм далёкому неясному звону. Кап. Кап. Кап... — Ты ранена? — Нет, царапина, всё в порядке! Надо идти вперёд, пока всё здесь окончательно не превратилось в руины... — Я прикрою, давай! Далёкие крики, глухой шум, ритмичные удары в висках, в глазах сплошная муть, застывшая пелена, а внутри чужая, сплетенная с собственной, — агония, агония, агония... Кап. Кап. Кап... — Боже!.. — Нет, не останавливайся, здесь сейчас всё разрушится! — Люцилла-..! — Я знаю! Знаю! Просто убегай! Убегай! Тело штормит; оно тяжёлое, чужое, связанное с разбитым сознанием только пламенной болью, огнём прикосновений на подтекающих ранах. Дрожь проходит сквозь, не останавливаясь, едва касаясь чёрной пелены, и перед глазами снова — капает. Всё внутри выгибает от агонии — чьей-то, сплетенной с собственной — но снова слишком далеко, слишком темно, слишком мутно, слишком— не разобрать, слишком пульсирует в висках, слишком горячо отдаётся по сломанным рëбрам, слишком... — Как мы далеко-..? — Едва отбились, ещё рано! — Люцилла, пожалуйста, я не могу... Cнова капает — уже что-то другое — горячими каплями обжигает голую кожу. Горькое. — Я знаю, я знаю! — капает, и в висках пульсирует отчаянно, размывая пелену новыми мазками. — Это... Мы не можем останавливаться. — Люцилла, мы опоздали! Уже все-... Боль кипит, изнутри голову разрывая, но в тёмных глазах только — капает. Кап. Кап. Кап... — Не говори так! Ради Гавуса — мы не можем... Кап. Кап. Кап... — Ты же тоже видела! Это конец! Мы опоздали! — Пожалуйста, хватит! Мы не можем-..! Капает, разрушается, кричит безумно, внутри всё переворачивая; слова текут мимо, туманный мир сквозь пелену далëкими всполохами костров качается, только в ушах — чужие крики. И — капает. —...пожалуйста, живи, пожалуйста... Только не ты... Тело — объято огнём, чужие прикосновения тут и там, почти не ощущаемые — и внутри кипящая агония, её никак не выразить. Агония разрываемой плоти, что никогда не разрывалась, ломаемых костей, что никогда не были сломаны, отрываемых конечностей, вырванных глаз, выбитых зубов... Кап... —...он не приходит в себя, я уже не могу смотреть на это... —...если ты готов так рано сдаться — просто уходи! Сухая ладонь нежно трëт пламенное лицо, и он льнëт к ней, потому что перед глазами — улыбка дьявольская, довольная, родная, тёплая — ему предназначенная — и живая. Он тянется, как безумец, пальцами невесомыми пытается за мираж схватится, кричит, но снова всё застилает пелена; где-то далеко пульсируют открытые раны, пожирая остатки больного тела, а перед глазами — кровь. Капает. Кап. —...если ты меня слышишь... пожалуйста... Кап. — ...Гавус, пожалуйста... Кап... —...пожалуйста! Годы заточения совершенно отбили у него естественное ощущение времени — что час, что мгновение, что столетие — ничего не имеет значения, когда ты скован цепями в пустоте. Дни, недели, века? Он не знал, сколько пролетело лет — дней? — когда сухие, воспаленные глаза раскрылись, пробегаясь в полумраке по далëким очертаниям комнаты. Конечности ощущались так слабо, что он даже не стал дергаться, ощущая лишь фантомное сжатие кандалов на запястьях. Темно. Голова болела, по телу бежали колючие спазмы, суставы ныли, внутри — сплошной беспорядок, ни одной возможности сосредоточиться. Хаос. Зарождающаяся паника накрыла внезапно, кусая и так слабое сознание, но из горла вырвался лишь сиплый стон, и всё внутри сжалось от боли. Что-то не так — он хорошо это чувствовал, привычно пытался брыкаться в сковывающих цепях, но вместо этого ногами во что-то мягкое упëрся, забился сильнее, только зубы до скрипа стискивая в ожидании новой боли. — О, ну что такое? Тихо, тихо. — Мягкие руки сначала с силой сжали его туловище, и принялись легко гладить искаженное гримассой лицо — такие тёплые, отдалённо родные прикосновения — одновременно успокаивающие, и болезненно в груди отзывающиеся... — Всё хорошо, ты дома, всё хорошо... — Но он уже не помнил, что это такое — быть дома. Холод многовекового камня на израненной спине помнил, помнил тяжесть железа на изношенной коже, помнил крики, застывшие пульсирующей болью в ушах, отражённые многократным эхом от пустых стен, помнил-... Сколько с тех пор прошло? Лет, дней, мгновений, столетий? В ушах — шум прилившей крови и дыхание порывистое, срывающееся с пересохших губ — в кулаках ткань до треска сжатая, а в глазах — полумрак, едва проходимым сквозь зашторенное окно светом рассеивающийся. — Ну как, успокоился? — Он впервые переводит взгляд, сосредотачиваясь на ласковых руках, что всё также нежно гладят по голове. Тонкие аккуратные пальцы, выделяющиеся в темноте бледным пятном; запах — что-то родное, что-то тёплое, над камином с любовью подогретое. И голос — мягкий, мелодичный, больной разум на многие дни-годы-столетия назад возвращающий. Он смотрит, всё ещё не до конца понимая, всё ещё пальцами впиваясь в мягкий матрас, пытаясь убежать от фантома цепей. Смотрит в светлое худое личико, слабо улыбающееся, и губами сухими, хрипя сорванным голосом, неслышно шепчет: — Ли...бер...тий? Тьма мгновенно поглощает разум, пока потяжелевшая голова откидывается в нежные, подхватившие руки. Он успевает только увидеть, как ошарашенные голубые глаза округляются — такие родные, такие незнакомые — и снова в пелене пульсирующей боли тонет, в темноте. Только теперь яснее чувствует чьи-то прикосновения к больному телу, и на них всё больше сосредотачивается. Сколько успевает пройти? Дни, недели, годы? Минуты? Он раскрывает глаза, пока далёкие чужие крики всё ещё в ушах звенят, болью по всему телу рассыпаясь, и сразу же оказывается в тепло освещённой разведëнным камином комнате. —...сказала, что он на поправку идёт, но... — Что — но? А он, по-твоему, не идёт? — Уже давно ничего не меняется, ты же сама видишь... — Я же говорила — нужно время! Голоса громкие, и в ушах отдаются до тошноты сильно, но ни за что не сравнятся с теми криками. Он морщится, и руками пытается прикрыться, но не выходит — тело слабое, пальцы едва-едва дёргаются, сжимая плед. Эта слабость даже приятная — больше не чувствуется давление цепей — только прохлада вечернего воздуха на открытых запястьях. — Я... Я не выдержу увидеть, как умирает ещё и он... Это слишком... — А кто сказал, что он умрёт?! Крик болезненно проникает в грудную клетку, заставляя воздухом подавиться. Что-то внутри отзывается всполохом искр в заживающих ранах — нет, даже глубже. Где-то намного, намного глубже. — Ты думаешь, только тебе тяжело? Я тоже там была! Я тоже это видела! Мы вместе разбивали темницу! Вместе бежали! Чужой голос дрожит, неприкрытая слабость и раздражение звенят в напряженном воздухе; всё кипит, кружится — а затем разбивается судорожным всхлипом. — Мне тоже тяжко, что ты думаешь? — Люцилла... — ещё один всхлип, только с другой стороны, отчаянный и громкий. — Каждый день я думаю только — а как бы всё сложилось, если бы я смогла? Пришла раньше? Была сильнее? Как ты не понимаешь... — Прости, прости, я ведь тоже... — шорох ткани в другом конце комнаты сливается вместе с тихими рыданиями, вплетëнными в друг друга. — Только ты у меня остался, только ты... Чего они так и не заметили, намертво вцепившись объятиями на полу бескостной кучей — как медленно высохли на осунувшихся щеках следы его призрачных слёз, так же незаметно появившихся, как и исчезнувших. Дни, недели, столетия — всё слилось. Он плохо понимал, когда приходил в себя, а когда тонул в пожирающей тьме — в полубезумной агонии, зубастой улыбке, кровавой пелене и тяжести ржавого — от бесконечной сырости, капающей с плоти — железа. Иногда вместо тьмы всё расплывалось золотом и светом, ласковыми прикосновениями и тихими словами, осторожно больной разум баюкающими. — Гавус, хочешь цветник посмотреть? И он легко соглашается, даже не понимая, чего нежные, чуткие голубые глаза от него хотят. Боль никогда не отступала, всегда на грани сознания ютилась, медленно в самые больные места вгрызаясь, пока не становилось совсем — нетерпимо. Пока перед глазами снова не расплывались кровавые вспышки и крики — свои? Чужие? Только в цветнике, в сладком окутывающем запахе, он мог позволить себе немного отдохнуть, откидываясь в смастерëнном чужими умелыми руками подобии кресла на колесиках. Он не знал, откуда взялся цветник, и кто ухаживал за ним — это было огромное поле, наполненное самыми разными цветами, плодовыми деревьями, экзотическими растениями и случайными, пробивающимися сквозь бутоны, овощами. Всё, растущее здесь, питаемое непонятной энергией, цвело, благоухало и разрождалось новыми причудливыми красками на изящных лепестках. И он всегда — в любую погоду, в любой мороз, в любой шторм — оставался среди цветов, успокаивая глухую боль. Не было ничего более умиротворяющего, чем шум покачивающихся стеблей и их осторожные, случайные касания. Он раскрывал ладони им навстречу, и гладкие, наполненные жизнью бутоны, всегда, словно ластясь, склонялись к нему, оставляя на хрупких пальцах следы пыльцы. Он никогда не оставался по-настоящему один. В темноте его терзали чьи-то когти, заливая рот горькой кровью, а в золоте — нежные руки, едва касающиеся спины, пока коляска толкалась вперёд. — Куда ты хочешь сегодня? Они всегда были нежны с ним, до боли нежны — он видел, какого напряжения стоят эти улыбки, видел дрожь рук, пока они обтирали слабое тело мокрой тряпкой, видел красные глаза и сдерживаемую влагу, сотни невысказанных слов на сжатых губах, безмолвное сочувствие. Он не понимал, почему — сочувствие. Смутно осознавал, сколько приходится с ним возиться и понимал, как это сложно, трудно и больно. Он был жалким бременем и камнем, перед которым выстилались вымученные улыбки уставших от жизни и испытаний людей. Он тоже чувствовал — сожаление. Усталость. — Цветник. И коляска безмолвно толкалась вперед по уже вытоптанной и очищенной от камней и любых кочек дорожке. Цветы, словно чувствуя их приближение, разворачивали бутоны, раскрывая лепестки, трепеща резными листьями даже в безветренную погоду. Он вдыхал сладкий аромат, и позволял себе слабую улыбку — это было единственным, что дарило утешение. В отдалëнном мутном сознании тихо грызла боль, подвывая в тон чьим-то крикам внутри, но он чувствовал лишь запах цветения и нежные, согретые солнцем, лепестки на коже. — Ты улыбаешься, — удивлëнно вторит женский голос позади, а затем его с силой обнимают, прижимая к тёплой, подрагивающей груди. Между ними — смешивающиеся горькие капли, но вряд ли кто-то мог точно сказать, кому они принадлежат. Они говорили, что он поправится, всё наладится и будет как прежде — Он соглашался, улыбался изломанно и послушно кивал, хотя понятия не имел, что это — как прежде. Иногда, сквозь тьму, к нему приходили незнакомые образы чужого смеха и далёкого голоса, зовущего домой. Иногда это были прохладные пальцы на лице, нежно выводящие причудливые фигуры, щекотные прикосновения к чувствительным бокам и томный шёпот в заалевшие уши. Иногда это был трепетный неловкий поцелуй с привкусом сладкого чая, и в эти ночи он просыпался особенно разбитым. — Гавус, ты куда? Он научился ходить сам, опираясь на широкую трость, удобно ложившуюся в ладонь. Вокруг всё ещё были сочувственно улыбающиеся тени, поддерживающие в моменты слабости и дрожи в больных ногах — и грызущая заживающие шрамы тьма, чужими криками его ночами душащая. — В цветник. Он идёт медленно, с долгими остановками под раскидистыми деревьями, и шумящие ветви ему путь осыпают тонкими лепестками. Солнце холодное, затянутое серыми тучами, но здесь почему-то тепло, и он среди расцветающих бутонов греется, пока листья в спину мягко толкают. Толкают — а он идёт. Медленно, но уверенно, и цветы перед ним, словно приветственно, расходятся, пропуская дальше — намного дальше, чем он обычно заходит. В самую глубь, где буйство красок и ароматов становится едва выносимым. Он идёт, и ветер всё сильнее в спину хлещет, а в груди вдруг расцветает ноющая боль. Он уже не глядя наступает на тут и там раскиданные бутоны неправильной формы, трава цепляется за ноги, и идти уже трудно; в ушах свистит ветер, в острые лопатки что-то бьётся отчаянно. Он идёт, давно потеряв трость в зарослях, всё глубже утопая в бурьяне, царапая ладони. Боль все ощущения затупляет, и он уже не может сказать, потемнело от туч, или от сплетения ветвей. Он идёт, и сознание с каждым шатким шагом всё сильнее пробивается, взрываясь болью в висках. Он знает куда идёт, и безжалостно руки о колючие кусты режет, уже давно ног не чувствуя. Откуда идёт этот крик, и чей он — собственный? Чужой? Только бессилие, что сквозь бурелом пройти не может; кровь капает, краски этого заросшего, тёмного места дополняя. Он видит лишь очертания — осторожно, бережно обернутые нежными красными лианами, с распустившимися паучьими лилиями, сочувственно покачивающимися во мгле. Его в четыре руки оттаскивают, а у него нет сил сопротивляться; он смотрит — не отрываясь — и внутри совершенно пусто. Пусто. Совсем пусто. — Гавус, ты зашёл так далеко, как ты вообще-... — Ты в порядке? — Гавус? Глаза поднимает, но смотрит сквозь них, и кровь с него капает, а он ей течь по пальцам свободно позволяет, на себя совсем непохожий. — Чья это могила? Кап. — Гавус, что-?! — Откуда ты-?! Кап. — Гавус, нет-..! — Пожалуйста, Гавус, послушай... Кап... Мгновения, дни, столетия слились в одной агонии, а он, терзаемый бесконечными пытками, застрял в ржавых цепях, и на губах — улыбка — своя? Чужая? Он давно забыл, кто он — он себя оставил там, на том камне, в цепях, залитого чьей-то кровью, сгорающего от агонии — уже неважно, своей или чужой. Когти тьмы вцепились в него намертво, разрывая на части гниющую плоть и развалившееся сознание, но он начал любить это — только так он встречался с призраком той улыбки, уже не помня, кому она принадлежала. Он не помнил, чьи крики раскалывали голову, смешиваясь с собственными, пока черви, насмехаясь, грызли его внутренности. Он помнил только, как умер в тот самый день, когда чья-то — чужая — кровь отвратительно медленно капала с его плоти. Он умер в тот день, и в той могиле лежал он сам, похороненный с чужим телом. Кап... Гавусу снится сон, и сон этот — о далёких утекающих мгновениях, которые он безуспешно пытается поймать неловкими пальцами. Он не злится — он растерян, и ничего не понимает, плавая в поглощающем его бесконечном потоке без конца, края, верха и низа, медленно погружаясь с головой, пока чьи-то мягкие прикосновения не подталкивают наружу, настойчиво и сильно. Гавус морщится от грубости, и пытается освободиться, но призрачные руки слишком сильные — всё толкают и толкают. А потом он слышит смех. Смех — чистый, отдалённо знакомый — отголоски его расцветают в груди непривычными яркими искрами, и Гавус почти по привычке расслабляется, полностью подставляясь под прикосновения. — Ты кое-что забыл, — вкрадчиво шепчет из ниоткуда на уши, и Гавус хочет съязвить в ответ, но вместо рта у него — бескрайняя поглощающая всё тьма, струящаяся в никуда. — Иди, а потом возвращайся ко мне. — толчки всё сильнее, уже на грани ощутимой боли. Гавус съеживается от вспышки внезапного страха, но безграничное доверие, затопившее сердце, не даёт воспротивиться. Он морщится, пытаясь понять, куда его толкают, пока всё тело не сжимает волной странной тупой боли, разлившейся по спине. Он открывает глаза, непонимающе моргая, постепенно осознавая, что боль — от жëсткой кровати, впивающейся изгибами дощечек под матрасом в выпирающие кости. Головокружение дезориентирует, и Гавус тянется рукой к больной голове, прижимая пальцы к виску — сбоку мгновенно что-то дëргается, опять мир в стороны качая. — Что такое? Приступ? — усталый девичий голос почти убаюкивает, но Гавус, не обманутый, удивлëнно оборачивается, сталкиваясь с незнакомым силуэтом. Совсем не тем, что он помнил. Девушка не смотрит на него, отвернувшись, когтистыми пальцами перебирая наброшенные друг на друга пачки лекарств, но Гавус видит яркие отблески её глаз — и внутри вспышками расцветает что-то новое, незнакомое. Чужое. Лишь когда она оборачивается, зажимая в ладони горсть дурно пахнущих таблеток — их взгляды сталкиваются, и зрачки медленно расширяются в неясном узнавании и трепетном неверии. И хриплый шёпот из пересохшего горла, повисший между ними громом, мгновенно всё могильное спокойствие дома разрушает: — Лю...цилла? Оба — и Люцилла, и Либертий, прибежавший со двора — рыдают у него на груди, а он вторит им, совсем не сдерживаясь. Горько. Они выглядят такими взрослыми, Гавус смутно понимает — почему — и тоже роняет слëзы, оплакивая ушедшие дни, недели, года... — Это я виновата!.. — Прости, отец!.. И Гавус их нежно за головы обнимает, что-то бессвязно-утешительное нашëптывая. У него слабое, изломанное тело, покрытое многими шрамами, но самые кровоточащие — глубоко внутри. В самых глубоких из них живут скалящиеся демоны с острыми когтями, из-за которых Гавус с криком просыпается по ночам, покрытый холодным пóтом и испариной. В самых страшных демонах таятся призраки далёкого звона разрушенных цепей и обвалившегося гранита с разводами ржавых пятен. В самых страшных кошмарах, в глухие ночи, когда Гавус снова падает во тьму, чьи-то холодные, мёртвые пальцы рвут заживающую кожу, затапливая сознание криками — криками Гавуса, его криками, которые будят чутко спящих рядом Люциллу и Либертия. Но он никогда больше не остаётся наедине с тьмой; ради Либертия и Люциллы, ради их тревожных неловких улыбок, ради тепла их дома, в котором больше никто не будет один — Гавус старается, правда старается, безропотно глотая каждое горькое лекарство, разминая ослабевшие, отвыкшие от движения мышцы, заново учась их разбитому семейному быту. Первое, что они делают, когда Гавус уверенно встаёт на обе ноги — идут в Цветник, и долго перебирают каждое растение, пока буйный, разросшийся сад снова не становится нежным ароматным полем, трепетно встречающим их шаги подрагиванием листьев. И Гавус себе улыбаться позволяет, легко и свободно, пока с одной стороны под локоть его крепко держит Люцилла, а позади тихонько шмыгает смущëнный Либертий. Пока где-то далеко-далеко ему улыбается чья-то призрачная фигура, паучьи лилии легонько утешительно раскачивая, вторя их сплетëнным всхлипам. И капают на этот раз — только слёзы.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.