Часть первая и единственная
3 января 2024 г., 00:12
— Великий пост, юный шут, важнейший из христианских постов, — сказал аббат, пристально глядя своими невозможными темными глазами в лицо шуту.
Тот, забывшись, думал только о том, как красивы его волосы в тусклом свете пляшущего язычка пламени на конце маленькой масляной лампы.
— А? Так я знаю, Вашвашество, мясо не есть, не грешить.
— Ты же понимаешь… — аббат начал сурово, своим душеспасительным тоном, но сбился, смутился, понизил голос. Взгляд, впрочем, не отвел. — Блуд… запрещен. Мы с тобой…
Он свел брови, наверно, пытаясь казаться строгим, но выглядел почти жалобно.
— Мы с вами не будем… — догадался шут.
Он проглотил слово "блудить", потому что не был согласен с ним. Нельзя было так называть то, что происходило между ними. На проповедях толковали что-то про грех плотской любви, да только он не слушал. Не могло быть грешным любить человека, пусть даже посвятившего жизнь Христу. Весь приличный люд и в пост друг с другом валялся, лишь каялись потом громче да жертвовали щедрее. А они… не так у них будет.
— Можно я вас… напоследок… — попросил он тихо.
— Что ж, изволь, — разрешил аббат.
Шут опустился перед ним на колени, провел по бедрам, скрытым рясой, поймал за руки и расцеловал кисти. Затем развернул их, спрятал лицо в больших теплых ладонях аббата и заговорил:
— Я знаю, что вы не будете… Ничего. Я тогда тоже, даже если буду думать о вас… не будет тоже ничего. Воздержание буду блюсти, — ему внезапно пришло в голову, что аббат может неправильно понять. — Это не чтобы грешить потом слаще было, я просто с вами хочу все, даже это.
Аббат мягко отнял у него одну руку, положил шуту на голову, погладил:
— Я ценю, юный шут.
Шут перевернулся на другой бок, соломенный матрас зашуршал под плечом, и он немедленно подумал об аббате в его комнатке. Сейчас он свернулся на голой кровати без всякого матраса и одеяла, пытаясь согреться, если только вообще не перебрался в келью к братьям, держащим суровую аскезу, и не лежит сейчас своей больной спиной на камне. Его бы согреть, провести ладонями от плеч до пояса, разминая. Это же не для услаждения плоти, а для здоровья, так ведь можно? На проповеди он говорил: так даже нужно, нельзя себе вред причинять из гордыни, что соблазны преодолеваешь. А сам-то смог? Уж совершенно точно он не позволяет себе думать о шуте, пакости такой. Он не вспоминает, как Шут сминал его грудь в пальцах, как тер соски через грубую шерстяную ткань рясы, как шептал, задевая губами ухо: вы, вашвашество, сами грех и соблазн, мечтаю, чтобы вы позволяли, как сейчас, да чтобы не просто позволяли, а хотели…
В паху тянуло, наливалось жаром, шут перевернулся на живот, толкнулся бедрами, и закусил губу, не успев сдержать стон.
— В пост рукоблудишь? — гаркнул кто-то за пару коек от него, кому, видать, тоже грехи спать не давали. На него сонно зашикали другие постояльцы, ночевавшие в общей комнате.
Как был, в исподнем, шут спустился на первый этаж. Палач, дремавший на стуле, открыл один глаз, проверяя, кому нелегкая не дает спать перед самым рассветом, кивнул ему, обратно смыкая веки. Шут откинул засов, вышел на весенний ночной морозец. Грязь постоялого двора схватилась ледяной коркой, жегшей пятки. Он постоял так, покуда мог терпеть — а терпеть он мог долго, годами ходил босиком, пока дела не пошли на лад. Голова остыла, тело охладилось, жар в чреслах погас. Край неба робко светлел, в монастыре зазвонил колокол, созывая братию к молитве.
— Доброе утро, вашвашество, — пробормотал шут и вернулся в трактир.
До конца Поста оставалось двадцать семь дней.
"Ты же, когда молишься, войди в комнату твою и, затворив дверь твою, помолись Отцу твоему, Который втайне; и Отец твой, видящий тайное, воздаст тебе явно".
Стих застрял в голове с богослужения с первого дня поста, и уже половину срока не покидал, вертелся где-то на краешке сознания. Да какое там "затвори дверь"? Койка в общей комнате не позволяла. Можно было бы попробовать пойти в замок какой-нибудь: пост держали далеко не все, после утренней мессы откупались увесистыми кошельками за вечерние грешки. И подзаработать, и побыть наедине с собой. Но и того не хотелось. Да и желание молиться было странным, будто шут загорелся всеобщим помешательством на благочестивом притворстве, как пук сена от случайного уголька. Аббат бы не осудил, только посмотрел бы грустно, тяжело вздохнул — что с пакости взять, угораздило же его…
Шут зашел в конюшню, потрепал по холке осла трактирщика, скормил ему мерзлое подгнившее с одного бочка яблоко, которое стащил из кухонного сора. Конь остановившегося путешественника заинтересованно потянулся, коснулся теплыми губами шеи. Мысли мгновенно свернули не туда, как бы аббат…
Шут тряхнул головой, отгоняя блажь. Приехали, уже и скот тревожит ум — он же не Гарри Свиноложец! В кармане нашлась корка, он скормил коню.
— Эй! — окликнул он. — Конюх!
Того не было — видать, улучив минуту, сбежал к своей молодой женушке либо миловаться, либо от любовников стеречь.
— Помолись втайне, — пробормотал он.
В голове немедленно всплыло воспоминание — аббат, преклоняющий колена в молитве. Если бы он только не перед распятием, а перед шутом…
Шут застонал в отчаянии, — он безнадежен, — сделал пару шагов и стукнулся лбом об опору для крыши, заставляя себя прекратить.
— Господи, — забормотал он. — Видишь все сам. Смотришь ведь?
Он набрал воздуха полную грудь и зачастил:
— Ему, может, лучше без меня было бы? А я все думаю, что лучше со мной, лишь бы позволил, я бы… я же не хочу его к греху склонять, Боже, разве любовь — это грех? Мне теперь и не надо никого, кроме него. Не будет у нас плотского? И пожалуйста!
Он снова стукнулся головой о деревяшку — сейчас бы сказал ему аббат пару ласковых на тему вранья при молитве.
— Я каяться должен, но ты же должен видеть, что у меня на уме.
В голову пришло на секунду, что опять он молится не как положено.
— Так ведь лучше, чем вообще никак? — сказал он с вызовом. — Ты, пожалуйста, не суди его, если он грешит из-за меня. Это я его соблазняю. И еще хочу соблазнять. И никакие это не бесы, это я сам хочу.
Конь фыркнул, топнул копытом. Шут встряхнул головой, возвращаясь в настоящий момент. Через щели в крыше пробивались косые лучи света, мутноватые в воздухе конюшни. Было немного похоже на церковь.
— Спаси его и сохрани, — неловко закончил шут, поднял было руку, чтобы перекреститься, но передумал, махнул ей и пошел прочь из конюшни, напоследок снова потрепав осла между ушей.
— Четверг сегодня, вашвашество? — как бы между делом спросил шут, рассматривая сводчатый потолок библиотеки. Вот бы туда роспись, только не ангелов и апостолов, а плющ и дубовые листья, чтобы было просто красиво, зелено и тихо, как на лесной тропе перед грозой. Может розы еще, какие аббат любит.
Он заметил краем глаза - аббат машинально кивнул, поднял глаза от книги и исправился, сказал вслух:
— Да.
— Вы красные розы любите, да? — спросил шут рассеянно, прикидывая, как бы вписал их в зелень, неярко, не вызывающе, и все же заметно.
Аббат угукнул, и шут продолжил так же непринужденно:
— А сейчас двадцать дней с начала поста, если без воскресений, да?
Аббат осторожно закрыл том, лежавший перед ним, и полностью перевел внимание на шута.
— Ты пришел поговорить о послаблениях? — проницательно спросил он.
Шут вздернул подбородок, выпятил грудь, готовый вступить в перепалку: что сразу послабления-то? Как будто ничего другого его волновать не может? — но тут же опомнился, решил не врать себе. Но неясная обида все равно обжигала, заставляла хорохориться:
— Вы не поверите, а я, вообще-то, не грешу! У любого спросите, скоморошествовал ли я? Был ли хоть в одном замке? Видели ли меня с кем? У рукоблудия, конечно, свидетелей быть не может, но я…
— Юный шут, — мягко сказал аббат, враз обрывая поток горьких слов, — мое искушение было велико. Я думаю, что и твое.
Кровь бросилась шуту в лицо: аббат говорит про искушение, он тоже хотел, сильно хотел.
— Можно я вас поцелую? — взмолился он. — Облегчение поста у всех, кроме нас, так? Это богоугодно — нас сильней других наказывать?
— Мой грех, юный шут, куда больше прочих, оттого и покаяние...
Шут подошел к нему в пару порывистых шагов, сложил вместе указательный и средний пальцы, поцеловал подушечки и положил их на губы аббату, заставляя замолчать.
— Тогда так. Так ведь можно? Вы про себя всегда говорите, как будто не живете рядом с этим всем, по-настоящему гадким. Да вы... Праведником были бы, если бы не я! И на том свете пусть с меня спрашивают, а не с вас, я!..
Аббат шевельнул губами, легко целуя подушечки его пальцев, обрывая на полуслове, коротко коснулся кончиком языка, и отстранился. Шут взял рукой руку, прижал пальцы уже к своим губам, поспешно накрыл ими влажный след.
— Я это все серьезно, — сказал он чуть погодя.
Аббат, до этого задумчиво трогавший свои губы, опомнился:
— У каждого свои соблазны.
— Душу отмолить можно, — упрямо сказал шут. — И если грешник кается и за другого просит, кто худого не сделал, разве не прислушается Господь, как к разбойнику на кресте?
Аббат не успел подавить улыбку, уголки губ дернулись, поползли вверх.
— Твоя трактовка Писания, юный шут, удивила бы многих отцов Церкви.
Он встал из-за стола, подошел к шуту, потрепал по волосам.
— Не говори такого прилюдно, это в шаге от ереси.
Шут кивнул, не слушая, наслаждаясь тяжестью ладони на голове. Но смолчать не сумел, продолжил:
— С тех пор, как мы с вами… Вашвашество, я все боюсь, что вы передумаете, потому что по вере вашей так нельзя. Кто я такой, чтобы спорить с вашим Богом?
— Отчего же моим? — удивился аббат.
— У вас есть тот, что для всех, на проповедях, прощающий, который есть любовь — думаете, я не слушал? А ваш собственный жестокий к вам, кто угодно достоин любви, но не вы!
— Речь идет не о страсти, — спокойно сказал аббат, но шут видел — ему пришлось постараться, чтобы сдержаться.
— Если вы несчастны из-за нее, то мне ее и не надо, — сказал шут упрямо, развернулся и чуть ли не бегом ушел, спасаясь от своего желания продолжить эту фразу какими-нибудь очень важными словами, ради которых аббату придется передумать: пожалуйста, просто позвольте мне, вы увидите, что в моем желании не только грех, в нем жажда сделать хорошо ближнему своему, да не абы какому, а вам, только вам, можете вообще ничего со мной не делать, мне и того хватит, что я смогу подарить вам наслаждение, вы увидите, это не эгоистичное желание, Магдалина омыла Христу стопы волосами, а я вам их вылижу, только позвольте, я…
Злясь, он снова представил роспись: как вянут дубовые листья, краснеют острые листочки плюща, и аббатовы розы роняют пожухшие лепестки.
— Твой аббат милостыню на площади раздает, — сказала Катерина, навалившись локтями и пышной грудью на стол перед шутом.
— Он не мой, — ответил шут, глядя, как пивная пена с тихим шипением оседает в кружке, стоящей перед ним.
Катерина протянула руку, погладила его по щеке:
— Малыш, не грусти! Хочешь, я утешу тебя, как раньше?
— Великий Пост, — ответил шут, отталкивая ее руку.
— И давно ты стал святошей? — подняла брови Катерина.
Шут промолчал, и та усмехнулась с пониманием:
— Твой аббат, который не твой.
— Рот закрой, — огрызнулся шут.
— Не ищешь легких путей, — продолжила та.
Шут грохнул донышком кружки о стол, вскочил на ноги, собираясь сбежать из трактира под холодную весеннюю изморось, не надев даже шапки, но в дверях натолкнулся на аббата.
— Здравствуйте, вашвашество, — по инерции бодро сказал он.
Тот кинул на него короткий взгляд, потом посмотрел на расхохотавшуюся Катерину.
— Здравствуй, сын мой, — сказал он спокойно и благожелательно. — Пост на исходе, а я еще не видел тебя на исповеди.
Он пошел к стойке, здороваясь с трактирщиком, а шут глупо пялился ему в спину, не зная, как понимать эти слова. Наконец он решился, мысленно поднял щит из баловства и шуток, который должен был его защищать от всяких Катерин, и ответил дурашливо:
— Я грехи коплю, чтобы было, о чем вам рассказать!
— Я буду ждать, — тем же ровным тоном сказал аббат.
Шут все-таки выскочил во двор, чтобы скрыть от Катерины свою широкую улыбку.
Шут поерзал коленями на жестком полу в исповедальне, пытаясь устроиться поудобнее, пришел к выводу, что это невозможно, и, сдавшись, уткнулся лбом в решетку между ним и исповедником. Немногим погодя скрипнула дверь, зашелестела одежда, шут вдохнул полной грудью запах ладана и свечного воска, библиотечной пыли и мужского пота — за стенкой был аббат, он усмирял плоть и не баловал себя банными процедурами.
— Слава Иисусу Христу, — сказал он негромко и перекрестился.
— Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Аминь, — откликнулся аббат.
— Я не был на исповеди… давно. Святой отец, я оскорбил Бога, согрешив, — начал шут и запнулся.
Что ему было делать? Весь пост он намеренно избегал аббата, стараясь не вводить его в грех, стараясь сдержать обещание, данное ему, держать аскезу. В голове возникла лукавая мысль — заговорить о том, как он соскучился по плотскому, подробно описать все, чем он занялся бы с аббатом, чтобы тот не справился с собой, задышал бы чаще, чтобы ткань рясы в паху обрисовала приподнявшийся член, а шут командовал бы им, говорил шире раздвинуть ноги, гладить себя через ткань, пока на ней не появится пятнышко просочившейся смазки…
— Мне тяжело без вас, — честно сказал он. — А с вами было бы еще тяжелее. И вам со мной. Я в эти дни каждую минуту думаю о том, что в ваших глазах я грешник, и ввергаю в грех вас. В этом смысл покаяния? В том, что все, что я люблю, чего я хочу, отвратительно, и я должен отказаться от этого? Это бессмыслица. Я тоскую о том времени, когда Бог не приглядывает за нами особенно пристально, как строгая дуэнья.
— Ты согрешил богохульством, сын мой, — ответил аббат после паузы.
— Я согрешил бы богохульством, если бы трогал себя сейчас, слушая ваш голос, — заговорил шут, злясь. — Я согрешил бы богохульством, если бы сказал, что мне наплевать на рай и ад, потому что я хочу, как язычник, молиться вам и поклоняться вашему телу. Я бы…
— Довольно, — сказал аббат с металлом в голосе. — Ты в Храме Божьем пришел к таинству исповеди, а не скоморошничаешь на площади.
— Я бы сказал вам, что я соскучился и что боюсь, что вы передумаете насчет меня, — признался шут. — Во мне нет веры, вашваш… святой отец.
Они оба замолкли. Шут услышал стук бусин четок — аббат перебирал их торопливо, постепенно замедляясь.
— В тебе нет веры в Бога или в меня? — наконец спросил он.
Шут замер, впился пальцами в полы кафтана.
— Не знаю, — признался он. — Для меня вы и Он… почти одно и то же.
— Опять богохульствуешь, — сказал аббат и прибавил, снизив голос до шепота, — Верь мне. Верь, юный шут, и не греши неверием. Он любит даже заблудших своих чад, и ждет их покаяния, чтобы те вновь пришли в лоно церкви.
Шут закусил губу, стараясь не выдать себя: от одного слова "лоно" из уст аббата его окатило жаром. Он, искусный в двусмысленных шутках, никак не мог понять, о какой вере говорит аббат. Вере в Бога? Или, может быть, он подхватил слова шута, продолжил, и это личная просьба, чуть ли не признание?
Аббат помолчал и продолжил:
— Сходи к причастию, юный шут. Тебе…
— Я не могу, — торопливо перебил тот, чувствуя, что жар охватывает тело. — Я только подумал, как высовываю язык, чтобы вы гостию на него… и кровь Христову…
— Довольно, — резко сказал аббат. — Ходи к мессам, этого будет достаточно. Пожертвуй… сиротам.
Шут уставился в решетчатое окошко исповедальни, думая, как хочется посмотреть аббату в лицо. Тот знал о его сиротском прошлом? Видел, как шут приносит подкидышам хлеба?
— Я освобождаю тебя от твоих грехов во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, — сказал аббат и перекрестился, и шут повторил за ним.
— Иди с миром и служи Господу, — услышал он.
Нужно было ответить как полагается, но он просто не мог.
— Благодарение вам, — наконец сказал он после паузы и услышал, как аббат тяжело вздохнул.
Шут честно отстоял мессу, ушел с толпой, затерялся в ней, и лишь на подходе к городу вывернулся из нее, зашагал обратно в монастырь. В храме было пусто, какой-то из младших братьев прибирался. Шут, оставшись незамеченным, отправился на поиски, и обнаружил аббата в его келье. Тот сидел за столом, ничем не занятый, и сердце шута радостно затрепыхалось: его ждали, ни за что не брались, чтобы не отвлекаться потом…
— Со светлым праздником Пасхи, вашвашество, — сказал он и облизнул внезапно пересохшие губы.
Аббат встал, выпрямился и в кои-то веки даже расправил плечи, моментально становясь выше на полголовы.
— С праздником, юный шут, — ответил он.
Шут залюбовался: вот этот высокий статный священник с ликом первых святых — это человек, которого он смеет любить, и который позволяет любить себя скомороху.
— Если хотите яйцами стукнуться, могу свои покрасить, — уронил он одну из заготовленных пасхальных шуточек и сам расстроился — это было для мирян, ради денег, и нести это сюда было неуместно.
Аббат порозовел кончиками ушей и сутулился, стал привычным и своим. Шут подошел вплотную, взял в ладони его лицо.
— Вашвашество, слыхал я, что в Пасху нельзя отказывать в милостыне тем, кто о ней просит, — прошептал шут ему в губы. — Я изнемогаю от жажды. Позволите?
Аббат пробормотал еле слышно:
— Что же ты делаешь, — и приоткрыл рот.
Шут скользнул языком между влажных полных губ, наткнулся на робкое ответное движение, и неожиданно для самого себя застонал от такой мелочи.
— Я комнату сниму отдельную, — зашептал он, едва они расцепились, — придете? Придете же?
И, не дожидаясь ответа, целовал снова, и аббат раз за разом отвечал.
— Я вас так любить буду… Я все сделаю, чтобы вам хорошо было, что угодно, — обещал шут в перерывах между поцелуями, и изо всех сил старался чуть отодвинуться, не отрываясь от губ аббата, чтобы только целовать, не попытаться потереться об него за секунды вставшим членом. — Пока так, да? Уже ведь можно?
— Замолчи, — наконец попросил его аббат, задыхаясь. — Замолчи, я не могу…
— Я пойду тогда, — сказал шут. — Вы же завтра придете?
— Да, — выдохнул ему в рот аббат.
Аббат замер на пороге, осматривая комнатку. Шут сразу задумался, как это выглядит со стороны: кровать с матрасом не лучше, чем в общей комнате, занимает почти весь пол, на хлипком столе чадит масляный светильник, рядом с ним бутылка вина, хлеб — шут взял тот, что из муки подороже, ковш воды. Было более чем достойно, и он заулыбался:
— Добро пожаловать, вашвашество!
Аббат кивнул ему, отвернулся и запер дверь на засов. Повернулся, уже покраснев ушами. Шут порывисто встал ему навстречу, прижал всем телом к двери, принялся покрывать лицо беспорядочными поцелуями.
— Я вас так ждал…
Он все как-то промахивался мимо губ, и аббат остановил его, взяв за подбородок, поцеловал сам, сразу с языком, глубоко и жадно. Шут подумал на секунду: будто подменили его, — но словам этим не дал ходу, спросил вместо этого:
— Вы же тоже хотели, да? Все это время.
— Спасибо, — невпопад сказал аббат, и толкнул его в грудь.
Под колени попал край кровати, и шут упал на нее, заставив старые доски заскрипеть. Он понял эту благодарность, принял ее: спасибо, что не искушал, что сам боролся с искушениями, с неверием. Аббат стоял между его раздвинутых ног, щеки у него залились краской, его взгляд шарил по телу шута, почти ощущался кожей.
— Идите ко мне пожалуйста, — попросил он и протянул руки к аббату. — Мне очень надо, я совсем уже не могу без вас.
Аббат протянул свои руки навстречу. Так странно было видеть такие большие сильные пальцы у ученого человека. Шут с наслаждением переплел с ними свои пальцы, почувствовал крепкую хватку, потянул, принуждая опуститься на себя.
— Раздавлю же, — пробормотал аббат.
Шут в ответ закинул ноги ему на пояс, надавил, заставляя обвалиться на себя.
— Всем собой хочу вас чувствовать, — сказал он, вжимаясь в него всем телом.
Между бедром и собственным членом он почувствовал чужую восставшую плоть, большую, крепкую, горячую даже через два слоя одежды, толкнулся бедрами навстречу, чтобы они потерлись друг о друга. Аббат застонал как-то жалобно, навалился сильнее, зашептал на ухо:
— Мне никогда еще не было так сложно бороться с соблазнами.
— Чем больше соблазн, тем ближе к спасению души, — ляпнул шут, перебирая ткань рясы в пальцах, приподнимая ее потихоньку.
— Замолкни, — попросил аббат. — Достаточно о грехах.
Но сам продолжил:
— Если бы ты не был таким, я бы думал, что сам враг рода людского явился ко мне в твоем обличьи. И я не смог устоять.
Шут наконец задрал рясу совсем, сжал его задницу, сразу проник пальцами между половинками, сухими шершавыми подушечками стал трогать вход. Пальцы дрожали. Аббат, растеряв разом все слова, заскулил, подаваясь навстречу ласке, попытался насадиться, хотя так далеко у них еще никогда не заходило. Шут убрал пальцы, раздвинул ему ягодицы сильнее, натягивая кожу. Аббат вильнул бедрами, пытаясь вернуть прикосновения. Шут толкнул его в плечи, и он с готовностью перекатился на спину. На темной ткани рясы шут заметил маленькое влажное пятнышко, как мечталось, и сам тоже коротко проскулил, раздвинул ноги аббата, дрожащими руками задрал рясу и спереди. Большой член, прижатый к животу, истекал смазкой, шут, глядя на него, шумно облизнулся.
— Я вас сейчас…
— Делай, что хочешь, — разрешил аббат и спрятал лицо в сгибе локтя, второй рукой вцепился в матрас.
Шут упал перед ним на колени, жадно вылизывая головку и живот, спускался ниже по стволу, забирал в рот крупные тяжелые яйца, приподнимал, чтобы вылизать и под ними, и снова возвращался к головке. Аббат стонал, метался под его ласками, так, что приходилось впиваться пальцами в бледную кожу бедер, удерживая на месте.
— Я сейчас… — простонал тот, напрягая все мышцы.
— Давайте, давайте, — горячечно заговорил шут, — сколько угодно, я потом еще вас полижу везде, если позволите.
Это стало последней каплей — первая порция семени запачкала аббату грудь, дальше шут успел торопливо накрыть головку губами, принять все остальное в рот. Яйца ломило, казалось, что он может кончить без рук, ублажая своего аббата.
Член аббата опал ненадолго и не до конца, и снова наливался силой, пока шут лениво посасывал головку. Слова наконец-то были не нужны, никаких разговоров о грехе, никакой целомудренной дистанции.
Он положил ладони аббату на ребра, чуть сжал под мягкой грудью, сминая, потеребил указательными пальцами соски через грубую ткань рясы. Аббат задавил громкий стон в сгибе локтя.
— Хочу видеть ваше лицо, — сказал шут. — Хочу, чтобы вы громко стонали. Я знаю, что нельзя здесь, но хочу.
Раскрыв рот пошире, он накрыл им грудь, всосал, слюнявя ткань, пощекотал сосок языком. Аббат вскинул бедра, потираясь снова вставшим мокрым членом о его живот через ткань его рубахи.
— Раздену вас попозже, — пообещал шут, и снова нырнул ему между ног, теперь уже забирая член в рот, принимая так глубоко, насколько получалось.
Аббат вдруг потянул рясу вниз, шут оказался в плену между его бедер, накрытый тканью, окруженный густым запахом аббата, его возбуждения. Он не выдержал, застонал, не выпуская член изо рта, коротко потерся о матрас. Аббат толкался ему в рот, восхитительные звуки, срывавшиеся с его губ, было уже не заглушить так просто. Аббат толкнулся навстречу ему еще раз, и стиснул бедра, кончая ему в рот. Шут принял все, старательно сглатывая, шевельнулся, чтобы выпустить член изо рта. Он нечаянно проехался стояком по матрасу, и этого было достаточно, чтобы он, заскулив, спустил себе в штаны, прошитый таким удовольствием, что перед глазами потемнело.
Немногим позже он осознал, что его голова лежит внизу живота аббата, что перед носом у него лежит обмякший член, и снова потянулся к нему ртом. Аббат ухватил его за волосы, удерживая, пошутил неловко:
— Я начинаю сомневаться в том, что ты ждал меня целиком, а не только определенными частями.
— Я хочу, чтобы вам хорошо было, — сказал шут, немного похрипывая после отсоса.
— Мне хорошо, что ты рядом, — сказал аббат и потянул несильно за волосы, заставляя ползти вверх.
— Я сейчас рот прополощу, вам наверно… — потянулся шут к ковшу с водой.
— Ничто в тебе мне не противно, — сказал аббат и подался навстречу, ловя его губы.