***
— Что-то не так? — Джонатан скован тканью смирительной рубашки. Воли человека хватило бы, чтобы освободиться. Воли птички к полёту недостаточно, чтобы понять механизм ремней. — Всё так, как задумано. — Ра’с не развязывает сковывающие движения рукава. Не снимает смирительной рубашки. Только гладит чёрные волосы, утопая в них пальцами так, как свет утопает в антрацитовой темноте. — Ты можешь мне врать о целях, о Бэтмене, о том, чем на самом деле занимается Лига, о том, что меня скоро выпустят… — У Крэйна искажается улыбка. Ему обидно и он показывает это так, чтобы видели все. Даже те, кого в камере нет. — Но я годы убил на изучение страха. Думаешь я не вижу, что ты боишься? Богам тоже свойственно бояться. Смысл жить вечно, если ты не помнишь, что живёшь? Жизнь приходит тогда, когда ты боишься её потерять. Гул тянет чёрные волосы за корни, вспоминая, что смертен. Может ли смерть прийти так глупо? Не в сильном Риме, не в дождливом Лондоне, а в проклятом Готэме. Может. Смерть нельзя попросить, можно только обмануть. Только вот вечно обманывать не получится. И страх накатывает сладкой болью волнения, обвивая кончики пальцев и ступни ног. Ра’с не боится потерять жизнь — прожил уже за сотню людей. Но голубые глаза, блеск которых исчезает под медленно гаснущими лампами… — На то мы и животные, чтобы бояться, разве нет? — Весёлая судорога рта тянет лицо неправдоподобной улыбкой. Гул впервые не верит собственным словам. — Мы люди, чтобы побеждать животный испуг. — Густые ресницы хлопают, стараясь стрясти пелену с голубых глаз. Джонатан боится уже сам. Испуг бежит по его спине холодом, встречается на шее с жаром от прикосновений. Зрачки дёргаются, сходят с ума ниточки, ведущие к мозгу. — Чего ты боишься? Слишком интимный вопрос. Слишком глупый. Ра’с никогда не спрашивал Крэйна чего тот боится. Не потому что было всё равно на вой и крики во сне, на дрожащую челюсть, трясущиеся руки и прерывистое дыхание. Потому что было не всё равно на тайну. На то сокровенное, что делает страх страхом. Джонатану было всё равно. Любой страх он считал общим. Свой холодный пот, которые утирали грубые руки, он считал общественным достоянием. Не говорил, но обязательно бы написал об этом в научной статье. Не говорил, но думал об этом так часто, что снова засыпал и снова кричал. Ра’с не отвечает. В голове у него всё мелькают мятые, холодные от влаги простыни, показатели сердцебиения на странных приборах, в которых он так и не разобрался, Джонатан, обхвативший бедрами его всего и сразу. Это было похоже на нормальную жизнь — вытаскивать птичку из приступа страха. Нормально думать, что на каждое перо найдётся своя хищная кошка. Нормально думать, что от каждой кровожадной мурлыки защитит такой же кровожадный птицелов. Смирительная рубашка неприятна к телу даже через костюм. Гул прижимает к собственному плечу зубы, которые сходятся тисками внутри рта. — Чего ты боишься? — Нос ведёт по ключицам, глаза источают ядовитые слёзы, Джонатан трясётся как в собственных снах. Повторяет. Он не перестанет, Ра’с знает, но молчит. Пусть Крэйн лучше обижается, чем боится. Пусть лучше всё обойдётся, и чёрная макушка снова окажется где-то на уровне колен, выискивая затылком тепло. Так, конечно, не будет. После второй сотни лет страхи перестают быть безосновательными. Особенно страх смерти. Особенно страх, смердящий наружу аурой. Джонатан чувствует. Боится. Боится признаться, что боится, ему нужно знать природу страха, он дрожит пухлыми губами, блестит тёмными зрачками и бледнеет. Нельзя было садить птичку в собственную грудную клетку. У бессмертия много форм. Одна из них — остаться в чьей-то памяти. Но Ра’с предпочел бы уйти бесследной сухой тенью, чем остаться разрывающей капилляры солью, стоящей в голубых глазах. Но разве смерть даёт выбор? — То, что должно произойти, обязательно произойдет. — Рука предательски дрожит. Руке словно лет пятьдесят, а то и меньше, она словно ещё не забыла о том, что можно чувствовать. Ра’с убирает руку с нежного лица. — Боится тот, кому не хватает смелости принять судьбу. Белое, мягкое лицо словно зеленеет. Крэйна, кажется, даже тошнит, он цветом сливается с собственной смирительной рубашкой, почти перестаёт дышать. Он, кажется, понимает, что всё произнесённое — бред, отговорка, природу которой он не может понять. Он и не понимает какую брешь закрывает клочок философской лжи. Ра’с наклоняется к Крэйну ближе, стараясь извиниться за душевные раны телесным пустяком. — Признаешь себя трусом? — Губами в самые губы. Дрожащими, покрасневшими губами к тем губам, что произносят чушь. Джонатан первый целует. Впервые первый целует. Так нежно и медленно. Без рук, потому что руки связаны. Только губами и ядом, который сочится по всей крови. Только бесстыдными стонами, потому что Гул всё ещё хорошо целуется. Джонатан даже прощается яростно и громко — не желает отпускать, не хочет потерять. Скорее не человека, но защиту. Ощущение спокойствия и сильной руки за спиной. Он цепляется слишком сильно, кусается, тянется руками сквозь рубашку, потому что хочет обнять, зажать в тиски, обхватить, стиснуть, вместить между своих рёбер навсегда. Но ремни не поддаются, и Крэйн только кусает, наклоняется вперёд, бьётся губами о губы, словно у него и не рот, а птичий, острый клюв. Милосердие — слабость. Но милосердие делает человека человеком. Ра’с не знает, зачем развязывает ремни, освобождает Джонатана, ласкает его тонкие ладони совсем огрубевшими пальцами. Крэйн вздрагивает. А потом обнимает так крепко и мягко, словно правда у него вместо рук крылья, а вместо тонкой кожи пушистые перья. Это слабость — минутная, неправильная, её можно было перебороть, просто подумав. Но перед голубой чистотой не хочется бороться со слабостью, хочется быть слабостью перед понимающим, умным взглядом. Крэйн смотрит так, словно видел слом тысячелетий. Ра’с прикасается к нежным рукам так, словно это первые руки, которые ему дозволено трогать. — Обещаю, что с тобой всё будет в порядке. — Гул убирает чёрные локоны с белоснежного лба. — Тебе нечего бояться. С Джонатаном и правда всё будет в порядке. Кто-нибудь из Лиги позаботится, не бросит, будет оберегать, тайно, но всё же… Птенчик останется жить, даже если Лига падёт. Он ведь никогда в неё не выступал. Он ведь всегда оставался холодным, хрупким, отстранённым, и таял только на руках. Тает и сейчас, мокрой дорожкой слёз, которую не успевает вытереть онемевшими руками. — Вернуться ты не обещаешь? — Крэйн всхлипывает и снова, наверное, обижается. Ра’с обнимает капризную пташку снова, лишь для того, чтобы красивые глаза не увидели утвердительного кивка.***
— Но и спасать не буду. Идиотский голос из-под идиотского костюма. Брюс, конечно, молодец. Научился строить планы, добиваться своей справедливости, той, которая не равновесие, а возмездие. Только разучился сострадать. Это отличало его от остальных, это сравняло его с такими же бездушными палачами. Брюсу не жаль учителя — это справедливо. Брюсу не жаль птичку, которая останется совсем одинокой в момент когда поезд сойдёт с рельсов — это жестоко. Брюс, конечно, не знает о птичке. Хотя бил её о стену, ненавидел, отдавал копам. Брюс думает, что все подобны ему — у всех есть умысел, есть цель, есть выбор. А птичка просто летает, потому что хочет жить. Миг смерти не страшнее сотен лет жизни. Это просто черта, за которой всё цветное превращается в мрак. За которой пустота, таившаяся в сердце, разливается на всё сознание. Ничего страшного. Только Джонатану этого, наверное, уже не объяснить. Когда состав сойдёт в пропасть, перемалывая кости со стеклом и сидениями в одну неприятную труху, Крэйн, наверное, разобьётся тоже. Чуть иначе, чем упавший поезд, но так же страшно и больно. Такое не забывается, оставляет в душе зияющую дыру, поглощающую свет. Редкие синие цветы привели его к мелкому хулиганству Пугала над худшими из людей. Поезд приведёт его к тем, для кого человеческая жизнь — просто деньги, которые нужно выпотрошить из кишок. Поезд наклоняется, стремясь упасть по всем законам физики. Огромная мышь радостно парит над последним действием жестокого спектакля. Ра’с всё ещё не верит в Бога, но молится той непонятной сущности, от которой идут все начала вселенной. Молится о том, чтобы бедная птица простила. Ничего больше, но не меньше. Голубые глаза должны отпустить этап своей жизни вместе с пылающим топливом. Поезд падает. Брюс под маской усмехается. Бедная птица, запутавшись в пыльном мешке, визжит сильнее, чем от удара электрошоком.