три, два, раз...
Песочные часы в палате номер три остановились где-то на пересечении коридора морга и заросших троп отделений — их истоптали колясками и шаркающими ногами, что уже не разобрать, — когда медсестра, задев оттопыренный край линолеума, многогласно выругалась прямо в замочную скважину двери. Дырявое сердце замерло с белыми шестизначными костями в руках, а рот слабо вздымающихся легких наполнился режущим вкусом смерти. Смерти тривиальной и бесславной, в месте, где если умирают, то остаются бессмертными: на облезших стенах в виде фраз, на простынях в виде капель крови из бьющихся колб и, конечно, остаются жить в виде вещей, напичканных обещаниями и благодатью детей, давно умерших и ныне выживающих. Эта зима состояла всего из: забальзамированного мозга (сердце разлагалось быстрее), завывающей метели и звонкоголосого Джисона. Джисона непозволительно звонкого для его плотно набитых иглами лёгких. Иглами, сотканных из ржавой проволоки трущоб, нафтизина и белесого сердца Минхо, с черной дырой вместо адско горячего сердца. Которое когда-то, десяток лет назад точно было таковым — оно убило его мать. В окно скребся пейзаж, довольно часто менявшийся для неподвижного окна: в окно время от времени разбивались почти насмерть синички, а зеленые листья покрывались белым мхом. В отделении некоторые вещи были неизменны и целостны: стены, будто состоящие из костей, плачь (но не детский) и будущее, горько смеющееся. Дверь проломилась под качающимся телом, как стрелки остановившихся не до конца часов. Медсестра призрачной походкой доползла до открытой форточки и закрыла одним хлопком: — Безмозглые смертники! — Минхо незаметно фыркнул: она когда-то пожалеет, ведь знает, что они точно бессмертны, а мозги, на удивление у них целы. Бессердечными словами она скребёт в нейрохирургии, куда к счастью для других попадет редко и к не счастью для Джисона — кочует в его палате часто. У него и мозг, и сердце цело, но он всецело делиться последним с Минхо. Дает на растерзание себя дьяволу. Джисон чихнул зимой. Из-под матраса вывалилось оранжевое бедствие. Запах пробежался по волосатым рукам злой санитарки. Её руки-швабры сгребли Джисона за шкирку вместе с оранжевой кожурой мандаринов. — Столько здесь находитесь и ни разу в столовой не кушали! А ну по своим палатам. Джисон, живо! — Минхо кренится и падает на бок, свешивая черную макушку со скрипучей кровати. Сердце хрустит под ребрами, в лёгкие залили воду, а через рот — почти кровь, заглянуть поглубже – увидишь, как норовит вытечь. Оставшаяся кожура мандаринов, впитывается в табачные пальцы и прячется под черный пакет. Который, конечно, под кроватью. Джисона тянут за руку. Минхо висит вниз головой и тычет пальцами в левый нижний угол. Снова заглядывает под кровать и ничего там не находит, становится даже смешно. Джисон глупо кивает и прячется за дверью палаты номер три, где у мальчика дыра вместо сердца, а песочные часы застыли на собственной тропе, забирая с собой смертников и мусор.❄❄❄
Вся эта призрачная хворь, заполняющая пожелтевшие матрасы и столовые приборы, разбивалась у порога в их Чистилище, в место, в которое они попали, пробежавшись по всем кругам Ада. Скорее промчавшись, без очереди и проводника. Иногда там можно было слышать песнопения, голоса из самого Эдема и придаваться греху, не боясь получить в ответ смерть. Но это скорее всего был Сынмин — мальчик с лезвием в горле. Мальчик, яро пытающийся говорить, мальчик, голос которого редко когда можно было услышать. Они называли это место одром Чистилища — маленькую комнатушку с белесыми стенами и зеркалом-полом, пропитанным стиральным порошком и дихлофосом. Это место состояло из появляющихся редко детей и еще реже — медсестёр; из шепота судьбы и гудящих машин. В больших кругах-барабанах крутилась белизна, как морские призраки и вымершие русалки. Иногда расшатанные крышки белых гробиков отваливались и по полу ползли ледяные души. Джисона обычно нужно было останавливать — он бежал в самую глубь босыми ногами и ещё неделю харкался кровью. Джисон – мальчик-ягнёнок, белый и полумертвый, пропитанный зимой с ало-красным снегом на колючих ресницах; мальчик с легкими-подушками и прожженными щеками. Мальчик, забинтованный в ярко-красный шарф, удушливо боящийся смерти и чисто сердечно верящий в перерождение. Он был всегда закутан в свитера и пледы, умерщвлено смотрел из них только глазами-бусинами, которые блекло выглядывали в барабан с мертвыми рыбками и перекатывались, словно хрустальный бисер, набитый засушенным вереском. Мальчик, поцелованный хворью. Мальчик в костлявых объятиях туберкулёза. Мальчик, удушливо боящийся смерти. Мальчик, который несёт смерть на костлявых плечах прямо из разорванных жестокостью панельных домов, прямо из чрева смертности. — Я тоже хочу себе такую простынь, Минхо-я, давай украдём? — Джисон подавился смехом и начал рассматривать план грабежа простыни с мертвыми рыбами. Минхо не отозвался. — Минхо? — барабаны пережевывали стеклянный голос, выплевывали на кафель, и он непозволительно громко разбивался. Джисон на ногах-иголках переполз за другую сторону колонны машин. Порезался где-то на последней гласной и в бронхах что-то зашевелило. Машины все мертвым звуком излучали тайну. Джисон оцепенел. Его легкие проломились под волной смеха. Минхо, вечно спокойный, его Минхо, безудержно переламывал грудь стиральным машинам, вспарывал и выкидывал все внутренности. К ногам Джисона прилетела сеть мертвых рыб. Он запихал её за пазуху. За наслоение колючих свитеров, которые со временем стали частью тела. — Не могу понять, я вроде бы сюда прятал… — Прятал что? — Джисон раскроил воздух возле чужого уха; прощебетал без капельки заинтересованности, его глаза устремились сквозь стены. К ним приближался Сынмин — мальчик с изрезанным горлом. Движущийся безумно тихо для всех, но абсолютно громко для старающегося ровно дышать Джисона (он не произвольно считает секунды, улавливая подсознательно всё движущееся и, что не должно двигаться). — Ты бы лучше прятал. Я обычно в ней стираю, мог и запомнить, — Сынмин скинул мешок опустившемуся резко на пол Джисону, и в нем что-то многозначительно хрустнуло. И это был не позвоночник. — Я думал она не работает. — В этом и суть — все так думают, — Сынмин закашлялся, опустил голову в пол и что-то промявлив, убежал. Убежал так, что оставил после себя семя негодования и прозревшего Минхо, оставив после себя осколки и успевшего ими пораниться Джисона. Сынмин появлялся, когда его не ждали, но всегда оставлял после себя морось. Всегда пытался загладить вину, подношениями в виде потерянных вещей и специально украденных. —Хо, что это? — Это скоро Новый Год, я думал, что будет славно украсить наши палаты. — Нас же прикончат. — Поднимись. И в Джисоне что-то сказочно щелкнуло, его аорта непозволительно страшно кольнула, ему померещилось, что он умер. Теоретически, так быстро и безвольно. А это всего лишь был Минхо. Мальчик шестнадцати лет, с дыркой в сердце, умело препарирующий джисоново сознание. Его глаза были большими и бездонными. Он был диковинным и диковатым! Привязавшим себя к чему-то живому, конечно же, посмертно. Посмотрено привязался к мальчику-ягненку, с перевязанной шарфом шеей, которую ему до этого раскроили липкие губы диковинного и диковатого. Минхо — мальчик безмозглый смертник, с выточенными скулами и сахарными пальцами, которые тайно пробирались в чужое тело и нащупывали такое живое и целое. Сердце. — Я хотел на Рождество, но ты слёг с высокой температурой. Поэтому спрятал в машинах. Не знаю, благодарить Сынмина или отпинать. — Думаю, если заберёшь у него Шопенгауэра — отомстишь. — Это будет смерть! — и Минхо засмеялся. Прямо в чужие уши, разрезав время и гул стиральных машин. Где-то под четвертым свитером кольнули уже живые рыбы. Джисона щекотало чужое сопение в ушной раковине и мокрые следы, тянущиеся к шее, удушливо боящейся казни. — Ну, Хо, у меня шарф! — вскрикнул Джисон. Его нос нагло облизали. — А я хочу целоваться, мы не виделись неделю, а вчера тебя нагло выгнали, — его пальцы были настоящей карамелью, липко пересчитывали чужие ребра — как он только до них добрался! — Бессмертник, не боишься ты меня. — Джисон, с мертвым сердцем смерти бояться не стоит. И Джисон подобострастно облепил себя словами, впитывал как губка и принимал липкие клювки чужих губ в глазницы. С Минхо целоваться сначала было странно, грешно и безбожно. Это произошло ночью, спустя месяц после знакомства. Джисон сказал, что отдал бы Минхо сердце. А у Минхо в итоге оно треснуло еще больше. Минхо целовал в первую очередь глазами, вылизывал чужое тело по миллиметру, а потом совершенно случайно пустил в ход руки: его сахарные, иногда затвердевающие, холодные руки. Джисона зажимали везде: после флюорографии, после обеда, перед сном и после вечернего сеанса черно-белых мультиков (в этом была какая-то ирония). И Джисон млел. И вот они снова, снова безбожничают. В провонявшейся дихловосом прачечной, с гортанно смеющимися машинами. Минхо не ждёт и ластится, перетягивает вес Джисона на себя. Он чертово чудовище, которое попало в Чистилище. Сатанинское месиво, умерщвлено живое. Любвеобильный ублюдок. Фантасмагоричный беспризорник с ранимым (раненными)сердцем. Которое отдал в руки через рот и липкие поцелуи, переходящие на скулы. Джисон всегда мало делал в их отношениях, редко сам целовал, но, если начинал уже не останавливался. А Минхо лакомился, пробовал и жадничал. Джисону нравились его губы: тягучие, упругие и нервно покусанные. И в итоге они приклеивались друг к другу. У Джисона под свитером зашевелились рыбы. У Минхо в сердце кольнуло сильнее обычного.❄❄❄
Суббота была вязкая, мрачно-холодная и тихая. У Минхо барахлило сердце. Джисон все еще выкашливал зиму и клеил на холодное окно. Смотрел на синичек, а синички на него. Перекатывал бисер в голове и собирал пазлы. Пасторы приходили по праздникам, говорили, как им важно — мертвым детям, — верить, молиться и жить. А Минхо с Джисоном сцеловывали болячки, заранее зная, что они не попадут ни в Рай, ни в Ад. Пасторы уходили, забирали иконы, дарили кресты (пазлы), а Джисон с Минхо оставались с конфетами. Богохульные ублюдки. — Жаль мне его… — Минхо чистил мандарин. — Почему? — Надеюсь, у него не будет зеркала рядом, когда он поймет, что Бога нет. Это будет страшное зрелище! — Многим это помогает. Верить. Так, наверное, проще, — Джисон перекатывал в руке кусочек пазла, тер им заусенец и рисовал подсолнухи на запотевших окнах. Синички клевали оконную раму. Потихоньку пробирались внутрь — их старания были напрасны. Джисон невольно улыбнулся. Он вспомнил Чонина — набожного мальчика с лейкемией, быстро угасающего, но всегда бесповоротно верящего и верующего. Сердце у него не билось, или ему просто не было в этом нужды. Он целиком и полностью состоял из ладана и восковых свечей. Приход пастора для него был праздником, он видел в нем часть Бога и зачитывал лютеранские писания и летописи перед сном. Чревовещал и расслоялся, гнил, но всегда улыбался, потому что верил. Его слушали и понимали. Но Чонин умер. Умер быстро и страшно. Он мучительно громко плакал, взывал к небесам, а ему не ответили. Для него, кажется, это было страшнее смерти. Джисон помнит ту ночь. Это было 31 декабря прошлого года. Это случилось между поеданием третьего мандарина и церковного биения колоколов. Чонин почему-то тогда перед сном не молился, Чонин почему-то тогда не пел и Чонин почему-то тогда не улыбался. Чонин почему-то тогда выпил. Минхо чувствует, что Джисон вспоминает и подминает подоконник под себя, укладываясь сверху на Джисона. Разрезает комнату по диагонали и препарирует воспоминания. Чонин был Солнцем, Чонин был надеждой. Но Чонин умер. В ту ночь просил одного — увидеть небо. До окна не дополз. Небо к нему не спустилось. В его палате на потолке после похорон нарисовали звёзды. И набожный мальчик, умерший, но верящий, кажется, все же попал в Рай. — А тебе сложно? — Минхо прицепил кусочек пазла. Джисон поправил и нашел подходящий, у него тряслись руки, и он кашлял. Пол в прачечной был холодный. Минхо накрыл чужую вспотевшую ладонь, потянул к какому-то крестику, перекатил глазницы и утопил вопрос в Джисоновой голове. Клюнул в лоб. Подцепил подбородок и посмотрел в блеклые глаза. Если бы Минхо спросили в кого он верит, он бы показал Джисона. Вот в чем был смысл. В людях. Точно не в Боге. — Когда-то было. И этого было достаточно, чтобы молчать и так мало, чтобы понять. То ли Джисона, то ли Бога. Для Минхо эти две сущности имели всё же одно лицо. Джисон откинулся и прорезал затылок холодом стены. В его шее что-то перекрутилось и живо хрустнуло. На Минхо слепо смотрит Иоанн Богослов, глазницы норовят лопнуть, а Джисонова шея вывернуться наизнанку. — Когда-то нам Библию подгонят, и мы наконец-то сможем подпереть стол в игровой. В итоге Сынмин подогнал Хёнджина. Он украл его на переулке коридоров травмпнукта и перевязочной. У Хёнджина жутко была забита бинтами черепная коробка, а в глазах — Черная дыра. Червоточина. На его шее опасно была привязана разноцветная гирлянда и колющий до красноты на шее желтый дождик. В ушах — по шишке, а пальцы были увешаны разноцветными бантиками. Он звенел и перекатывался по коридору, как разорванный браслет, собирался воедино рядом с часами. Очень часто приходилось его собирать Минхо. — У нас и ёлка будет? — Джисон заполз на Хёнджина, клюнул носом в лоб и посмотрел в один моргающий глаз. — У нас есть фикус. — Минхо помолчал. Заполз под кровать и пошуршал пакетом, — И радио. Сынмин вчера ночью принес. Сейчас каналы прокручу, пока разберусь — стемнеет. — А Сынмин откуда радио взял? — У Джисона что-то щелкнуло в мозгу, голос подорвался на последней гласной. Зубы опасно щелкнули на л, а Хёнджин заранее тяжело вздохнул. У него на груди прозвенели лампочки. — Кристофер, — пояснил Минхо, — у него брат здесь. Двоюродный. Феликс. — Я его не видел. — Он в коме, — Хёнджин переполз на подоконник, подтянул к подбородку острые колени и уперся лбом о холодное стекло. Проделал дыру, а на улице завывала метель. У Джисона что-то горькое вертелось на языке, то ли вкус выпитых утром таблеток, то ли слова об этом Феликсе. Слова, которые не принято в больнице говорить. Слова — почему? и, что случилось? Он глупо кивнул, и с подоконника упала собранная икона. Прилетело осколком под ребра — причем всем сразу. Радио начало чревовещать о прогнозе погоды, а после заиграл Frank Sinatra. И заиграла тишина, в которую пробивались завывания уличной метели и скрипящие лёгкие туберкулезника.❄❄❄
В конце декабря больница пахла тяжелыми женскими духами, мандаринами и всё той же хлоркой, которой полы начали обрабатывать по пять раз на дню. Это была удушающая стерильность: хотелось хоть раз в год почувствовать аромат цитрусовых и конфет. Аромат жизни. К Хёнджину заскочила мама и Кристофер. Передала пакет мандаринов, килограмм колющих горло конфет, краски, пластилин и пледы. Последнее уже покоилось на Джисоне, который сидя в палате номер три, решал уравнение через Виета. Сынмин на это крутил нос, пока Минхо крутил колёсико радио, пытаясь словить волну. Колясочники во дворе кидались снежками в санитаров. Джисон завидно смотрел в мутное окно и сплевывал временами в раковину. У него скакала температура по пальцам, но до лба чудом не доходила — Минхо был зол и его сердце со скрипом душило последние дни декабря. В отделении даже была ёлка. Решили ставить в травмпункте: нарядили мягкими игрушками, конфетами, упаковками ибупрофена, пустыми пластинами и сточенными лезвиями. Кто-то решил понавесить свечей. Все «опасные» украшения выкидывали, но они новогодним чудом снова появлялись: колясочники в этом плане были полезны. Банты Хёнджин стащил первый и спрятал в длинных белых волосах, они удивительным образом приросли, и теперь он был похож сам на новогоднюю игрушку. Поэтому, наряжая фикус, весь дождик обмотали на хёнджинову шею, игрушки повесили на пальцы, а самого Хёнджина подвесили на оконную раму: там лучше всего гудело радио. Сынмин вслух зачитывал Шопенгауэра, Джисон пропускал всё мимо ушей, а Минхо пытался спорить и говорил, что Ницше был прав, убив Бога. Сынмин фыркнул и решил, что если Бог и умер, то тогда они Чонина должны признать смертником. А этого никто из них сделать не мог. Даже Минхо. Чонин был Богом. И Чонин точно не умер. Палата к вечеру была похожа на огненный шар, выпущенный, если не убить, то сжечь. На потолке свисали звёзды (в память о Чонине, конечно), огоньки-журавлики за головы были подвешены на оконную раму, а по периметру стены гирлянды спутались с дождиком и зелёными лианами, которые они одолжили (украли) со столовой. На окне красовалась искрящаяся сакура, Хёнджин был в гуаши и блестках. Всё было до жути запутанно, в комнате стало теплее и Джисон вылез из одного слоя шкуры. Завязал рукавицы ярко красного свитера на шее вместо шарфа: был похож на Цезаря. Розетка искрилась. Глаза медсестер еще хуже, они были набиты напряжением и злостью. Главврачу хорошо заплатили. У Хёнджина был Кристофер. У Кристофера были связи. И всеобщая любовь к мальчику Феликсу. Мальчик, про которого мало, что Джисону было известно. Мальчик, намеревающийся пережить всех. Мальчик, который скорее всего переживет, застряв в собственном сознании. Мальчик, которому будет грешно умереть. Под вечер все выдохлись. В десять часов была слышна музыка из кабинетов для персонала, оттуда разило спиртом и горьким шоколадом. Дети потоком расселялись по палатам. В палате Минхо чревовещало радио, оно препарировало уши. Джисон перекатывал в черепной коробке Frank Sinatra — он магически успел впечататься во все каналы. В легких что-то непрерывно кололо с самого утра. Развешивая цветастые гирлянды, руки тянулись к горлу — повеситься в новогоднюю ночь — идея была сказочной. Джисон бы стал новогодним чудом (чудовищем). Минхо за эти мысли повесил бы сам. — Вы придумали, что будете загадывать? — Кристофер мертвым комом сидел на пустой кушетке. Он был черным призраком, болел он жизнью и мамиными слезами. В больнице чудным образом не был похож на чужака. Хёнджин как-то нашептал, что если Кристофер умрет, то сразу после Феликса. Непременно, потому что остановится сердце. Непременно, потому что он себя сам же и убьет. — Такое у смертельно больных не спрашивают, — Сынмин выполз из-под кровати. С черным пакетом и замершими часами, — давно они у вас стоят? — На Рождество встали, — ответил Минхо. — Да, плачевно. — Кто-то умрёт, — Хёнджин словами разрезал воздух. Вот так просто сказал то, о чём стараются молчать. Вот так просто видел одним глазом больше, чем остальные. Он сидел на полу и рисовал пастелью. Мазал линии, которые впечатывались в пальцы. Между ним и бумагой покоилась миска мандаринов и пустые кружки: они пахли травяным чаем и табаком. Курил Джисон. Сонливость перекатывала бисер в голове. Джисон источал температуру и болезненность, а Минхо ковырял кровать. Успокаивал бушующее сердце, которое, казалось, слышали все. Слышал только Джисон: оно дивным образом шуршало в левом ухе и не давало себя поймать. Чужое сердце явно лгало, потому что его стук ощущался здоровым. Будто нет никакой дырки, будто с ним можно выжить. Сынмин причудливым образом уснул. Песочные часы так и не отвисли: песок не шевелился и настоятельно не хотел пересыпаться. Кристофер не выдержал и встряхнул деревяшку первым. — Это бесполезно, — успокоил Хёнджин, забрав время из чужих рук. — Ты здесь ещё и не живёшь, они тебя не будут слушаться. Что будет то будет. — Через полчаса Новый год. Я не хочу, чтобы снова кто-то умер. — Тогда не вороши время — сделаешь хуже. Минхо хлопнул в ладоши и перерезал провод тишины. Радио снова заработало, никто до этого не заметил, что оно замолкало. Сынмин проснулся и размазал темноту по щекам, прокашлялся и не смог выругаться: голос хрипел, как прокуренный. Он хотел что-то сказать, но каждую букву съел по дороге на выход и в итоге решил погрузиться в напечатанные, давно мертвые слова, лежащие на коленях. Минхо хлопнул дверью. Лампочки на секунды погасли, будто ожидали нашествия. Джисон прокашлялся и забрал это самое нашествие с собой в коридор больницы. Отделение было схоже с моргом или академией для вампиров: все мертвенно бледно, одна единственная энергосберегающая лампа горит возле туалета и монотонно жужжит. Везде были разбросаны фантики из-под конфет и кожуры мандаринов, пробивавшие нос аллергикам. От стен пахло замерзшим обезболивающим, а по полу виднелись разводы колясочников: кто-то у кого-то что-то украл. Внизу, в подвале и в комнатах для персонала пахло спиртом. Был слышен чей-то смех и пиликанье аппаратов. Джисон сказочным образом попал в Чистилище. Сказочным образом не заметил открытую палату по пути. Не увидел смерть. Кажется, в этот момент разбились часы в палате номер три. — Хо? — призрачная луна, прячущаяся в окнах прачечной, затекла в рот и перерабатывала звуки. Впервые в Чистилище не было слышно барабанов машин, впервые там было так светло и впервые Минхо с Джисоном были в нем одни. — Кристофер такой глупый. Спрашивать про желания, будто он не знает, что это бесполезно. Будто не он потеряет брата. Будто этим вопросом он дал на выбор, — Минхо удушливым фантомом сидел на полу. Он говорил очень тихо, а у Джисона в ушах стоял гул новогоднего коридора. — На самом деле, он этим показал нашу беспомощность. Они были просто детьми. Мальчик с изрезанным и вывернутым наизнанку сердцем, перешитым несколько раз и в любой момент намеревающиеся лопнуть: сердце, которое чувствовало слишком много, для гуляющей внутри пустоты. Сердце, которое убило его мать и совершенно случайно задело горечью Джисона. Мальчика-ягнёнка с набитыми ватой легкими, кашляющего кровью и размазывающего её по коридорам: непременно, чтобы оставить свой след. Мальчика с бледной, почти мёртвой кожей – гляди, повылазят вены. Он боялся смерти. Но он не знал, что медленно становился ею сам. Они были без глаз и голоса: именно они видели намного больше, чем другие и говорили громче, стараясь делать вид, что их слышат. Они были бессмертны в своей смертности, умирая, оставят больше следов, чем смертно здоровые. (относительно, конечно). Они почти все (кроме Хёнджина и Феликса) были беспризорниками. Они почти все имели желание, простое желание: умереть не так болезненно, как ощущалось при жизни. Умереть не так, как умер Чонин. — Кому-то это помогает, — проворковал Джисон. — Ты так же говорил про Бога. Но Чонин все равно умер. Уже как пятнадцать минут. Чонину не хватило пятнадцати минут, чтобы дожить год. Джисон прошлепал до самого окна, прослезился от желтой луны. Звезды впервые были такие яркие. Белок глаза вытекал, а внутри века отпечаталась картина: такой волшебный Минхо, его Минхо, мертвенно бледный. Скулы, будто срезали канцелярским ножом — самим порезаться можно и, ох уж эти родинки, которые прыгают от кистей рук под глаза, такие глубокие и смертные глаза, глаза, которые видели боль и красоту: в виде простого Джисона — мальчика-ягненка с набитыми ватой лёгкими. Они были бессмертны в вещах: в Чистилище, где похоронили Чонина — его нотную тетрадь и томик Шекспира. Бессмертны в многослойности и многогранности свитеров и песнопений, в прозрении великих вещей и слепой гениальности. Они были мальчиками-подростками с заранее мертвым будущим и слишком живым настоящим для туберкулёза и пустого дырявого сердца. Для одноглазого художника и почти безголосого одаренного. Слишком живые для заточения в собственном разуме. Но не настолько, чтобы смочь с этим что-то сделать. — Мне так хочется тебя сейчас поцеловать, — Джисон припечатал слова в самый лоб, перекрутил чужую ладонь в своей и растворил обезбол. У Минхо в сердце впервые за этот день стало спокойно. — Так поцелуй. Они были умерщвленными ублюдками, пережевывающими время и старающиеся избежать наказания. Минхо припечатал Джисона к подоконнику, обвив его талию ногами и пустил кровь по чужому рту. Столкнулся на мгновение с чужими зубами и прозрел, какой мягкий был его Джисон, и какие лёгкие у него лёгкие. Как трепетно Джисон старался сцеловывать его напор любви, как нежно он мог любить и как чисто он хранил его сердце. Как пропустил время сквозь себя, — всё это Минхо понял, услышав колокольный звон. Минхо цеплял зубами щеки, состоящие из звёздной пыли, оставлял яркие черные дыры на веках и вгрызался остервенело в шею. Облепил Джисона сверху донизу липкими губами и целовал-целовал-целовал. Песок просы́пался сквозь пальцы, и в сердце что-то забарахлило. Джисона резал губы об скулы, оставлял кровавые пятна на шее и облизывал сахарные щёки. Перешивал сердце. Джисон бы отдал свое. Но умереть он бы так и не смог. — Я желаю, чтобы ты всегда был рядом, — Минхо стукнулся носом о чужой. Задышал быстро и невнятно. Торопился пока бьют церковные колокола. Пока слышит Бог. — Я желаю, чтобы твое желание не исполнилось, или мы странным образом умрем раньше времени. Минхо прокусил джисонов нос. — Наглец. Я тоже люблю тебя. — Давай доживем до весны. Они были бессмертны в своих желаниях и признаниях. Они были бессмертны во временах года и за пределами своих палат, но не отделения. У них было песчаное время, которое, не подчинившись здоровым и смертным само потекло, по-новому кругу, в новый год и в провода, которые вместо него теперь замерли. У Кристофера надломилось сердце. У мальчика, который должен был пережить всех остановилось сердце. Феликс — мальчик, про которого мало, что Джисону было известно. Мальчик, намеревающийся пережить всех. Мальчик, который скорее всего переживет, застряв в собственном сознании. Мальчик, которому будет грешно умереть. Мальчик, который сидел в этот момент рядом с Чониним в колокольне и громко-громко смеялся, потому что впервые за свои пятнадцать лет он был по-настоящему жив. Никогда не торопите время в руках у смертельно больных. Слышите, никогда!