ID работы: 14254830

Пока живем

Джен
NC-17
Завершён
3
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
9 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
3 Нравится 1 Отзывы 0 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      Ёлка. Камин. Книга. Так могло бы начаться величайшее произведение, когда либо созданное на просторах Фикбука. Но это начало самой заурядной, самой простой истории, какую человек, случайно забредший на данный сайт, мог найти. Так вот. Были ёлка, камин и книга. Ёлку украшали золотые бусы, черная с желтыми огнями гирлянда и игрушки преимущественно золотого и красного цветов, и стояла она возле выложенного из кирпича камина. В нём плясал оранжевый, жаркий огонь, под которым трещали темневшие дрова — от них исходил полупрозрачный дым и отскакивали янтарные, почти алые искры. И где-то там, на коленях человека, расположилась книга. Человек сидел напротив камина, порой вспоминая, что пламя нужно поддерживать.       Представим, у человека не было имени и пол нам его неизвестен, поэтому назовём его Шутом и отзываться о нём будем как о мужчине только из-за необходимости поместить его в привычные гендерные рамки. Итак, Шут сидел у огня, порой подкидывал туда дровишки и читал новый для себя вид литературы — китайский роман, и что это был за китайский роман, не сложно догадаться: он знатно нашумел за последние несколько лет и породил целый культ. Свет от гирлянды и камина падал на белоснежные плотные страницы, тепло огня приятно грело кожу. Вкупе с теплыми тапочками и ещё более теплым свитером камин делал невероятное: заставлял Шута ненадолго забыть, как порой ему холодно. Книга же, как обезболивающее, уносило его мысли в иной мир. Мир, где люди не убивают друг друга и где Шуту не нужно садиться за фанфики.       Рядом с ним, однако же, уже сидела Вдохновение, а во двор его дома, преодолевая гололед и замёрзшие сугробы, заезжала «Нива» с огромным, солидного вида колесами — то ехали читатели. Вооруженные.       Шут был человеком обязательным, исполнительным. Если ему что-то взбредет в голову, с вероятностью в девяносто девять процентов он свой план осуществит. Тем более теперь, когда никакие надоедливые, выедающие мозг Авторы не сидели над душой, заставляя вырезать целые куски текста, спешить и на ходу менять историю. Он чувствовал радость от того, что делает. Ведь мог наконец поговорить с читателем так, как давно мечтал поговорить, да только считал, будто ему не хватит времени и слов. И при том чувствовал горе, и оно не проходило, сколько бы Шут ни забывал плохое. Вдохновение вслушивалась в его мысли. В тот момент Шут сильно грустил и одновременно радовался той печальной, серебристой радостью, какой люди, вернувшиеся с войны, понимают: «Я жив». Вдохновение старательно вычерпывала печаль из его души, заменяя её собой — то подарит новую идею, то расскажет, как герои «Благословения небожителей» могли бы ужиться в его рыцарской вселенной, где между всеми мирами, придуманными человечеством, возведены космические мосты.       Вот только он продолжал грустить и не брался за свою самую масштабную работу, которую обещал закончить в этом году спустя приблизительно тринадцать месяцев с момента начала. И история, которая обещала стать его юбилейной сотой работой все никак не хотела дописываться. И с десяток черновиков лежали без дела.       Десятого декабря две тысячи двадцать третьего года Золотой Шут, писатель с семилетним стажем, лежал на полу и уже не ждал то пресловутое сказочное настроение. Ещё пару дней назад он убеждал себя, дескать, оно есть, просто его мало, и потому разжигал его наряженной ёлкой, покупкой подарков и новогодними песнями, такими громкими, будто пели не Фрэнк Синатра и Ариана Гранте, а Раммштайн. Ещё пару дней назад он на что-то надеялся. Теперь он ни на что не надеялся. Ему надоело верить, ласково гладить надежду, как кошку, прижимая к своей груди, надоело сражаться со слезами и улыбаться сквозь боль, повторяя: все будет хорошо.       Давайте будем честными: двадцать второй год был дерьмом, таким дерьмом, каким мы раньше считали двадцатый. Все, что не могло произойти, произошло, и довольными остались только люди, от жизни ничего, кроме бутылки, не ищущие. Шут был из тех, кто ищет от жизни все, но тот год отобрал его стремление, его любопытство и детскую непосредственность, несвойственную людям его возраста. Теперь, когда к концу подходил двадцать третий год, который он некогда ждал с большим нетерпением, ему казалось, будто хаос и горе, захлестнувшие тогда целую страну, собрались в одной точке, сжались до размеров огромной, смертоносно острой стрелы, и пробили сердце Шута — все разом на одного человека, целый космос против одной затухающей звезды.       И теперь его раненая, сгоревшая душа, в последний раз мигнув, перестала светиться в груди, прося капельку целительной магии Нового Года. Она застыла, замерзла, почернела. И все кончилось.       Вот что он вспоминал, вот что так беспокоило Вдохновение.       — Полно тебе, — прервала она тишину. — Негоже тебе убивать свой талант делами минувших дней. Все хорошо. Мы все выжили. Так пиши, восхваляй жизнь, как ты всегда умел.       — А я хочу отдохнуть, — был ответ. Шут говорил тихо, устало. — Я не отказываюсь от своих обещаний и не бегу от ответственности, как большинство. Все, что я начал, будет закончено. Но и мне тоже стоит отдыхать. Тем более, — он изобразил улыбку. — После стольких салатов и замечательного маминого плова.       — Но читатели ждут, — заспорила Вдохновение. — Не ты ли всегда говорил, что раз начал — следует заканчивать? Что ты несешь за них ответственность, и раз они надеются на тебя — допишешь ради них?       Шут помрачнел. Он закрыл книгу, и она протестующе захрустела, словно просила этого не делать. Затем он повернулся к Вдохновению. И впервые увидел в новом образе: в китайском белом ханьфу, по которому красными тонкими ручьями разливались узоры в виде фениксов, с длинными причесанными волосами, темными, как ночь без луны. Раньше она принимала один и тот же облик. Тот облик заставлял сердце трепетать, пальцы — писать, писать быстро и вдохновенно. Теперь Вдохновение каждый раз появлялась в новом обличии, либо героев его фанфиков, либо — героев недавно просмотренных или прочитанных произведений, но обязательно с некоторыми едва заметными отличиями.       — Единственное, в чем любой автор схож со своим читателем, это то, что они все люди, — сказал он. — А людям свойственно не только нетерпеливо ждать новую главу, радоваться или вдохновляться, но и уставать. Это ни в коем случае не лень. Просто, когда ты за год написал сто пятьдесят с лишним глав и приблизительно двадцать, может, тридцать фанфиков, хочется отдохнуть. Очень хорошо отдохнуть.       — Тебя мучает совесть? Она всегда тебя мучает, когда ты задерживаешься, — Вдохновение надавила на больное. Шут сжал губы.       — Я стараюсь её не замечать.       — А ты помнишь, как часто ленился, когда писал тот фанфик?       Шуту показалось, Вдохновение решила его убить. Прирученная, приходящая по первому его зову, не столь капризная, как у большинства авторов Фикбука, эта леди имела свои счеты с Шутом. Она не только его любила, но и, видно, ненавидела, только ненавидела втайне от себя — и потому, когда он поморщился, резко смолкла и побледнела.       — Даже автор попрекала меня в том, что я ленился, — он криво усмехнулся. — Вот только никому тогда, и ей в том числе, было невдомек, что я вовсе никакая не машина. И все-таки, я исправно возвращался и порой днями и ночами, забывая о сне, писал. Помнишь, как я встретил новогоднюю ночь двадцать второго года по двадцать третий? Я писал. За день до этого я написал полторы главы, за ночь до этого — дописывал. Утром все редактировал. Вечером писал эпилог. Я пожертвовал своим Новым Годом ради той истории, потому что бесконечно её любил. Дали б больше свободы — я бы написал еще два продолжения, как и планировал. Но мне сказали скорее дописать «это дерьмо». Скорее, но не теряя в качестве.       Шут уставился на Вдохновение. Та, молчаливая, скукожившаяся, смотрела на него. Нет, он никогда не делал ей больно, не игнорировал её, когда она приходила. Из каждого её визита он брал все, что мог, и отплачивал ей по достоинству — стараясь с каждой работой превзойти себя, пробуясь в разных направлениях и не забывая ни на миг, кому обязан. Однако сейчас он смотрел на Вдохновение так, будто мог задушить её.       — И чем же, скажи на милость, мне отплатили за старания? — спросил он. И добавил, тише, злее: — И где шлялась ты, когда была необходима?       Вдохновение промолчала. Шут, не услышав ответа, пожал плечами и продолжил читать. Только промолвил:       — Всё авторы Фикбука — вернее, настоящие авторы Фикбука, Авторы с большой буквы, — так или иначе проходили через опыт, их травмировавший или сделавший счастливыми. Иначе бы они не задержались на сайте. И каждый Автор проходил через трудности, через которые могли пройти только они. И я считаю, такие Авторы имеют право иногда не писать, а если и писать — то для себя любимых.       Он вновь погрузился в чтение, и все же его мысли отныне не отпускала черная морока, холодная, как лёд: так человек путается в тумане и не надеется найти дорогу, пока наконец не падает в пропасть. Ёлка блистала, камин грел сердце, и все же обида, злость и остатки болезненной любви не отступали.       Новый Год! Сколько в этих двух словах задора, слез, обещаний и надежд! В него умещаются все гирлянды мира, запах мандаринов, вкус шампанского, хруст снега под ногами, рассыпающаяся прямо в руках мишура и миллионы синхронно выключенных телевизоров, по которым Наденька поет «Мне нравится, что вы больны не мной» или Агата Кристи поет «Сказочную тайгу». А для Шута Новым Годом, к тому же, были подарочные наборы киндера, мультфильм «Клаус», песня Секрета «На любой стороне Земли». Для него Новым Годом была огромная зеленая кружка, «Королева времени» и песни «Короля и шута», для него Новым Годом были поздравления и тематические видео любимых блоггеров.       И всего этого отныне было мало. Ни что, казалось, никогда и ни за что не зажжет его душу. Ни «Клаус». Ни мандарины. Ни «Ирония судьбы». Ни «Иван Васильевич меняет профессию». Ни ёлочка в гостиной. Ни «Новогодний дозор» Лукьяненко. Все поблекло, но не взорвалось — так, заискрившись, рассыпалось, как труха, оставив Шута в снежной пустыни и с дырой вместо вывернутого наизнанку, насквозь пронзенного сердца. Шут писал свой фанфик, вел телеграмм-канал, поддерживал людей, поддерживал, в конце концов, мать, но никто, казалось, не мог бы поддержать, тем более понять самого Шута, и никто бы точно не смог залатать рану и вставить ему новое сердце, да к тому же найти, чем бы его завести. Фанфик уже не спасал. Он погрузился в него так глубоко, что сросся с ним, стал им, а может, фанфик стал Шутом, и теперь они делили боль на двоих, и один не мог помочь другому спастись. Книги не читались — буквы расплывались перед глазами, дух врезался в страницы, как в стену, не способный войти в историю, как Гарри Поттер на станцию девять и три четверти. Снег падал как обычно. Гирлянда горела как обычно.       Всё стало обычным и не нужным, когда из его жизни выпали две важнейшие детальки, два осколка любви. Когда из него выпало и чувство ложной безопасности, когда рухнули стены, ограждающие его хрупкий разум от воздействия чужих людей, которые считали себя в праве, если им также плохо, как и ему, забирать его силы.       Вдохновение изменила образ: вместо юноши, говорящего женским голосом, она стала бесформенной, многоликой, прекрасной: сколько бы ни смотрел на неё Шут, он не понял, каково её истинное лицо, но точно бы знал, что оно великолепно. Однако Шут не смотрел на неё. Он не тянулся призвать её и наверняка был готов даже отбросить возможные просьбы что-нибудь написать, ведь вот она, здесь, ждёт, когда он начнёт, как и всякий нормальный писатель, писать. Ведь любой нормальный писатель пишет часто, порой даже без вдохновения, ибо это потребность сродни дыханию. А Шут писал часто. Особенно часто после всего случившегося в прошлом году.       — Ты поэтому сделал все возможное, чтобы меня приставить к себе? — наконец осмелилась она спросить. — Потому что я тогда часто покидала тебя?       Шут молчал. Он читал.       — Ну ведь насильно мил не будешь, — проронила Вдохновение. — Как нет блаженства после страшного увечья, нет и меня, когда некто, кому очень что-то не нравиться, заставляет себя писать. Это было не как теперь, когда ты просто садишься и я подкрадываюсь к тебе со спины, желая поддержать, сделать тебя в писательстве сильнее. Это когда ты себя ломаешь, но пишешь, потому что ты кому-то обязан.       Вдохновение смолкла. А потом, недолго проглядев на друга, своего Автора, коснулась рукой его плеча. Тот, не отрывая взгляда от книги, произнёс:       — Я был несчастен.       — Напротив, — сказала она. — Ты надеялся, что в конце все будет хорошо. Что вы вместе с Автором возьметесь за следующее произведение, а до этого ты закончишь со своим личным проектом. Когда ты несчастен, несчастен, что начинаешь плакать и думать о том, о чем простые здоровые люди никогда бы не подумали, я всегда рядом.       Слова Вдохновения снова задели за живое — прямо ножом по сердцу. Его словно ударило, и он дёрнулся, замер, весь с головы до пят покрывшийся болью. Но с тем, что она сказала, Шут не мог спорить. Он наконец закрыл книгу и закрыл глаза. Взгляд, направленный в пустоту, был мрачен и тяжел, открой он веки, этим взглядом можно было потушить игривое пламя в камине. Казалось, он разрывается и изнутри, и снаружи, как плюшевая игрушка на циркулярных пилах.       Ведь в самые темные дни его жизни Вдохновение обязательно приходила. Белая, как призрак, наряженная в чёрное траурное платье, она входила в его сны, в его жизнь, и трансформировала его чувства и его слов во что-то иное. Порой Шут считал, она связывает их воедино, порой — что открывает в нём дверь, за которой скрывались все те слова, которых ему раньше не доставало: истинные имена вещей, в частности — его собственных чувств, эмоций, переживаний. Когда она появлялась, боль становилась силой, невообразимое горе — преимуществом. Даже когда он не мог сразу выдернуть из себя нужные имена, он это делал. Только ты сам можешь себе помочь, повторял тогда Шут, и только это Вдохновение способно вывести тебя из мрака.       — Когда началось то, что началось, — сказала Вдохновение. — Я помогла тебе найти свет, дабы ты писал смешные и жизнеутверждающие истории. Когда ситуация стала ухудшаться, я вручила тебе оружие — им ты выплескивал на окружающих свою обиду, свою растерянность, ненависть… — она выдохнула, готовясь говорить дальше. — Когда приняли те античеловечные законы, я помогла тебе обуздать бурю, сделать её историей, нитью, связывающей сюжет и героев воедино. Когда… когда тебя бросили, именно я была рядом. Я была ближе всех друзей, Шут, ибо я часть тебя. И когда двенадцатого марта двадцать третьего года ты ревел, я гладила твои плечи, успокаивая и даря хорошие сны, и когда тринадцатого марта ты хотел покончить с собой — я пришла и подарила идею. Ты написал её, ты представил свою боль новой историей, и все твои чувства ушли в неё. И уходят до сих пор.       Шут молча слушал её.       Ибо было кое-что ещё. То, о чем он мало вспоминал, о чем почти не говорил, ведь это была не та боль, какая ему была известна раньше. Она переворачивала привычный мир с ног на голову, делала Шута маленьким, никчемным и не понятно зачем существующим, она ставила его перед тяжелейшими вопросами без ответа и обнажала всю подноготную и его самого, и его родных. Это был удар, чуть не выведший из строя душу, отнявший язык, речь, сделавший сердце каменным. И пусть спустя время, приблизительно через несколько дней, Шут очнулся, он ещё долго не вникал в случившееся. Тем не менее, и тогда Вдохновение была рядом. Она сидела с ним все эти дни, каждую минуту, вычерпывая из Шута яд, едва его не убивший, и вместе они писали, писали и писали без устали, вырывая с корнем тот сорняк.       — Когда умер твой пес, я не покинула тебя, друг мой, — сказала Вдохновение. — Не только потому что муза приходит в страданиях. Но и потому что я была нужна тебе. Без меня ты бы захлебнулся в своей скорби и — давай честно, как человек с самим собой, — не создал бы столько историй, не добавил в них столько дополнительного смысла.       Шут хотел бы её ударить, но сдержался: в конце концов, Вдохновение ничего ему не сделала. Она лишь называла вещи своими именами, говорила с ним на его языке. Более того, сам по себе Шут был пацифистом, и вряд ли ему хватило духу кого-нибудь ударить, даже часть себя — свое Вдохновение. Она наклонилась к нему, и писателю показалось, что ещё немного — и она коснется губами его щеки, подозрительно блестевшей в жарком свете огня. Шут напрягся, сжался, но не взглянул на неё. И снова отмахнулся от желания оттолкнуть её и закричать.       — Я никогда не льстила тебе, милый. Никогда не говорила, что ты больше, чем есть на самом деле. Здесь и я, и ты сам были довольно честны: ведь когда тебе хочется поговорить искренне, ты говоришь искренне, ничего не утаивая, и потому ты отлично осведомлен, что во всем, что случилось, есть и твоя вина. И из этого ты тоже выносишь уроки. Ты пишешь.       — Зачем ты мне это говоришь?       — Чтобы ты не забывал, что я не только проклятие, но и дар. Когда Авторам плохо — я, тихо скрипнув дверью, вхожу в их жизнь и избавляю от страданий или позволяю выплеснуть весь их внутренний свет, чтобы сделать мир чуточку лучше. И не стоит меня попрекать в том, что я однажды не пришла.       И снова — воспоминание…       Сегодня Шут попытался добраться до могилы Боцмана — и не смог, все завалило так, что он бы животом чувствовал обжигающие прикосновения снега, хотя некая его частица, ещё не понявшая толком, что случилось, желавшая черт пойми чего, стремилась к той могиле под деревом. Он хотел убедиться, лежит ли его морячок в земле, присыпанный килограммами снега, а может, он все же вылез и сейчас помчится к нему, разбрасывая белую пудру, как фейерверк искры. Но он отвернулся от примерзшей калитки и пошёл прочь, крепко держась за забор. Дорога шла в холм и была скользкой, как только что залитый каток, и его осенним старым ботинкам банально было не за что зацепиться. Мороз обжигал алые щеки, ветер высекал из глаз слезы и вырывал длинные спутанные волосы из-под капюшона. Из носа текло. Пальцы под варежками замёрзли, но ещё больше замёрзли бедра, спрятанные в штанах с утеплителем. В таких он ходил летом по вечерам.       Ничего не помогало, потому что сильнее новогоднего чуда было все то дерьмо, что случилось и может случиться потом. Перед ними некогда всемогущий Новый Год — плащи из инея и белые тени Деда Мороза и его иностранных братьев, — был бессилен. Время шло. Золотой Шут тонул в тоннах заданий от репетитора по обществознанию, ведь он завалил ЕГЭ и вынужден пересдавать весной, тонул в депрессивном чернильно-черном фанфике и в своих бедах. Ведь этот чудовищный год сделал нечто ужасное. Он лишил его веры в будущее.       Перед глазами проскочило юркое, ловкое видение: столь же юркий, ловкий молодой песик породы йоркширского терьера валялся на своей лежанке и глядел в камеру, радостно размахивая хвостом, с которого шерсть свисала, как мокрые волосы с расчески. Шут резко остановился, ухватился руками за забор — нога соскользнула вниз, и он чуть не грохнулся. Стало жарко, жарко в районе глаз: горячие, как пламя, слезы обожгли веки, и он перестал что либо видеть. Шут помнил, как он умер. Отлично помнил. Боцман умер у него на глазах, а он, этот безжалостный кусок говна, даже этого не понял… Или отказался верить, продолжая глядеть в телефон, писать, не позволяя горю полностью овладеть собой.       Ублюдок.       Он затрясся.       «Ты всегда был таким. Всегда», — её голос… она такого ему никогда не говорила, но он знал — она говорила это себе после расставания. Шут всегда был таким. Он был жестоким, беспощадным, глупым. Такой выродок точно не достоин новогоднего подарка под ёлкой.       Так он понял, что ничего сегодня не добьётся, и целей у него нет, и вернулся домой, направился на кухню и одновременно в гостиную. Налил молока, достал печенье, затем понял, что, если он выпьет молоко сейчас, то завтра ему не хватит на кофе, и поэтому вылил обратно. Так, выключив свет и жуя печенье в сухомятку, он смотрел на горящую золотыми звездами ёлку. Нечто всколыхнулось в его груди. Совсем немного. Он ел печенье и морщился от нарастающей головной боли. И так он сидел, хрустя печеньем и думая о ней, своей ушедшей музе, мертвом мохнатом брате и отсутствующем сердце. Но ёлка не спасла его. Он доел, смахнул крошки со стола и поплёлся прочь, чувствуясь как нарастает под бровью острая, пульсирующая мигрень. Вернулся в библиотеку, выключил свет и лишь ненадолго глянул на экран телефона.       Шут никогда не был приятным человеком, что бы другие ни считали, ведь он груб с семьей, которая его плохо понимала, и с подругой, которую выперли из института, ведь состояние здоровья не позволяло ей полностью уйти в учебу, и которая теперь работала с утра до вечера. И что с этим делать никто, Шут в том числе, не знал. Он мог поссориться с сестрой, потому что она позвонила ему, едва ухватившему вдохновение за хвост, так на неё разораться, что потом до конца дня презирал себя и не понимал, откуда эти мерзкие слова взялись. А мог прогнать из комнаты свою кошку, потому что она линяла, и шерсть от её тела приклеивалась к поверхностям и залетала в нос. Как-то раз Шут хотел легонько толкнуть кошку в открытую дверь, что закрывалась сама собой, и потому бедная старая Маруся впечаталась своим маленьким черепом прямо в угол этой двери.       Шут был подстать этому году: непредсказуемым, бессмысленно жестоким и глупым. Ничто его не радовало, даже новые книги, некоторые на запретную тему. Не радовали песни, любимые фильмы и тот факт, что он, главное, ещё может писать. Что этот год — или он сам, — не отнял эту способность его быстрых ловких пальцев.       И, конечно же, никто ему не писал. Даже чат телеграмм-канала молчал, хотя буквально этим утром он объявил, что выпустил новую главу фанфика и сейчас возьмется за новую часть новой истории: постоянно перезапускаемые переписки любимых героев… те самые, что он начинал писать для возлюбленной, те самые, которые позже перезапустил раз и перезапустил во второй, и оба раза не вышли, ведь писал он, по сути, не то для неё, не то для себя. И все же он вдохнул в данную историю жизнь, встроил в единую временную линию и пытался развивать параллельно с основной историей. Через неё он старался дарить другим новогоднее настроение. Через неё он возвращался в прошлое, где он был беззаботен и потому счастлив.       Когда он обернулся, Вдохновения уже не было. Он ещё не знал, что дурацкая поломанная «Нива» таки въехала во двор, в последний раз увязнув в сугробе, и человек за рулем обернулся к другому человеку. Тот крайне неловко показал первому большой палец. Первый вздохнул, отстегнулся и попытался заползти в багажник, где сидели остальные — все в масках и все чертовски сонные. И дал им знак: погнали, ребята. Через считанные секунды, собравшись, приготовившись, они вылетели наружу, недружными шеренгами обегая занесённую снегом пустующую полянку, в конце которой небольшой крепостью высилось ограждение из плотного светло-коричневого кирпича и металлические, побелевшие от мороза ворота гаража. Словно стая пантер, юрких и черношерстных, они выстроились полумесяцем перед забором, и двое из них, вопреки тяжести оружий, подпрыгнули и, схватившись за края ограждений, с лёгкостью перелетели на другую сторону.       Шут долго думал, что сделал он не так в этой жизни, в какой момент он повернул не туда и, быть может, не прав ли он в своих речах? Ведь кто угодно есть автор, Автор, вне зависимости от скорости своего письма. Донна Тарт вот написала всего несколько книг за много лет, Маргарет Митчел — всего одну, больше она ни за что не бралась. Можно ли считать их не-авторами? Точно нет. Но Шут никак не мог отделаться от мысли, что некоторые авторы банально не имеют права зваться таковыми и что либо высказывать на счет фикрайтерства и писательства как такового, если в их портфолио лежит меньше двадцати произведений. Это точно было дискриминацией, и сейчас, после разговора, вывернувшего душу, Шут пытался разобраться, от чего теперь ему столь некомфортно жить с подобными установками, и думал, как их из себя выкорчевать. Да и прав ли он, и если нет — то почему?       Погруженный в мрачные размышления, он не заметил как почти догорело дерево в камине. Он встал, положил новое бревно, поковырял кочергой. Затем, согревшись, снова сел на диван. Но за книгу не взялся. Он вдруг вспомнил, сколько разных писателей встретил на своем пути. За семь лет на Фикбуке, увидев столько обновлений, застав полное изменение дизайна, пережив уже несколько крупных скандалов, он был знаком с разными людьми. С большинством общение не заладилось, с некоторыми длилось пару лет и закончилось неожиданно, как и началось. Он мало кого читал и мало какие работы его по-настоящему задевали. Те работы, которые ему все же нравились, он сохранил, дабы в случае непредвиденной ситуации не расставаться с любимыми сердцу произведениями. И сейчас он вспоминал людей, их аватарки, их ники, их манеру речи и слог.       Он вспомнил Камнеломку — первого человека, вселившего в него веру, ту самую девушку, которая годы назад взялась за помощь с его первой работой. Он был даже немного влюблен в неё, и сейчас, вспоминая об этом, Шут посмеивался. Затем он вспомнил Скорость — автора, который своим фанфиком пробудил в нём настоящую страсть. Если раньше он мог написать что-то и забыть на пару лет, как было с ним однажды, то теперь он мыслил о писательстве постоянно: он хотел писать, мечтал делать то же, что делала Скорость… ему нужен был Фикбук. Да, точно. Именно Скорость показала ему дорогу, она слушала его идеи, она… она доверила ему свою работу, которая была его первой прочитанной на Фикбуке, а он ушел, ушел, бросив её незаконченной, ведь Скорость тоже ушла, оставив его, по сути, в чужом доме, с чужой необструганной мебелью. Шут обещал себе закончить историю за неё. И не осмелился. Испугался.       Слезы обожгли глаза. Однако, напрягшись и громко выдохнув, Шут взял себя в руки. Он встал вопреки усталости и головной боли, которая дала о себе знать сквозь время, и медленно поплелся к стеклянной двери, ведущей из кухни во двор. Темнота, снежный буран царствовали по ту сторону. И больше ничего. Ни Вдохновения. Ни осколков прошлой жизни. Плохой Шут. Жестокий Шут. Недостойный Шут.       Они шли… Они шли, как его воспоминания, преследующие душу — но они, если на то пошло, преследовали не душу Шута, а скорее Шута как такового, жестокого, плохого и недостойного. Они пробрались во внутренний двор, один из них дал сигнал, и все они вереницей, подобной гусенице танка, согнувшись поплелись к стеклянной двери, ведущей на кухню. Они прошли под самыми его окнами, и он ничего не заметил, ведь был слишком поглощен своим горем, своими утратами. В то мгновение Шут дотронулся ладонями до стекла, выдохнул, покачнулся: ему невыносимо хотелось вернуться назад, назад и назад, ему хотелось развернуться во времени и пройти свою жизнь задом-наперед, дабы не только понять, что конкретно произошло с миром вокруг и с ним самим, но и попытаться то произошедшее предотвратить. Или, может, вырвать свое сердце, стать бесчувственным и от того неуязвимым, как голем из древних легенд. Уйти одним Шутом, вернуться другим.       Так, будто он не способен ни сочувствовать, ни любить, ни помнить. Уж лучше, считал он, отказаться от своего писательского дара-проклятия, сделаться не таким ранимым, разорвать тысячи тонких связей, которые, как и любому писателю, передавали ему боль этого мира, заставляли ударяться в рефлексию.       А потом он поднял глаза. И увидел людей, смотревших на него. Один из них помахал ему, что-то спросил, на что Шут криво усмехнулся. Казалось, они направят на него оружие, но нет — то оставалось в их руках, дулом к земле, и голоса читателей, которых он всегда боялся разочаровать и потерять, точно они могли, как глупое потребительское стадо, отвернуться, едва им что-то не понравится, напротив, их голоса звучали дружелюбно.       И он вышел к ним. Вышел в стужу и тьму, и сильный, страшный ветер вмиг потушил огонь в камине.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.