***
руслан – чужой. себе, своей стране, всему миру. он был общительным, состоял в приличной компании, по нему вздыхали девочки, а ненавистные всем и каждому учительницы впихивали тушенцова в все конкурсы на свете. каждый знал имя руслана тушенцова, каждый здоровался и за глаза читал дифирамбы. потому что все знали, кто мать руслана, что руслан умный, что руслан знал всё о всех. а потом пришёл серафим. такой же умный, общительный, улыбчивый и живой (руслан в своей живости сомневался – так люди не живут, такие точно). и почему-то сел к руслану на биологии. – ничего не понимаю, – вздохнул он, смотря на «аА» и «аb», жирным выведенные на доске. – а, б, большие, маленькие... лучше бы дальше функции были. хоть функции потом пошли, руслан решил серафиму на самостоятельной генетическую задачку и отвернулся к окну, не замечая новую тему урока. серафим на следующий день принёс какую-то книгу со стихами начала двадцатых годов. – ты на литературе говорил, что есенина любишь, – на парте оказался старый-старый «голубень». любивший маяковского руслан криво поднял уголки губ, тихо благодаря. начали много говорить об истории, играть в футбол и обмениваться слухами. серафим уже обзавёлся друзьями в выпускниках, известным нецензурным стихотворцем андреем и любителем срывать уроки глебом, а руслану всегда находилось что сказать от сердцееда юлия и вездесущей даши. серафим осторожно показывал свою библиотеку, а руслан возил на мамином «москвиче» серафима по деревне, где они отдыхали на летних, пока «тётя лиза» была в отпуске. руслан, с детства приученный быть одному, неожиданно-правильно привязался к кудрявому, компанейскому, резкому и доброму серафиму сидорину, который, казалось, против не был. только привязанность руслана неправильная была, не по идеологии и даже не по капиталистическому миру. руслан сам не понял, что влюбился. и в этом мире его любви не было места. в коллективном бессознательном не заложено. его любовь – да какая любовь, детская влюблённость, и всё же – не вписывалась и не имела место быть, запретная, непозволительная. про неё не писали эмигранты, не писали большевики, про неё никто вообще никогда не писал. его любовь к серафиму, наивная-невинная, могла бы существовать в другой вселенной, где у ромео и джульетты счастливая семейная жизнь, а кай не дождался герду. только руслан не ждал – и так знал, каков финал. модернистский и без подвига.***
смотрели они в тот вечер, когда руслан всё пытался отойти от неудачной попытки в юношеский алкоголизм с подачи дядь-юриных подарков, «афоню». если точнее, смотрел руслан, а серафим спал у него на коленях: привычно, как-то буднично, будто всегда так делал. серафим сам лез, задевая руслана – он не знал, его винить нельзя, но отчего-то в сердце кололо каждый раз, когда надежду давали. потому что ложную. потому что по неведению. руслан ни разу полностью не смог посмотреть: всегда отвлекало что-то. в мире всегда есть что-то незабвенное, не поддающееся коррозии – у кого-то любовь, стройматериалы или идеологии, а у руслана недосмотренный советский фильм. в тот раз тоже не получилось. застрял на сцене с федулом в ресторане. серафим неожиданно проснулся, потёр глаза – по-детски, как в школу будят утром. руслан от неожиданности кнопки перепутал, выключил вместе с телевизором, отчего комната тот час погрузилась в кромешную тьму, а непривыкшие глаза даже тени различить не могли. руслан на ощупь хотел то ли серафима, то ли свою совесть найти, но не успел наткнуться на что-то, как ладонь перехватили. впервые пожалел о задёрнутых шторах. – ты меня после хоть убить можешь, – шептали на ухо, – но сейчас потерпи. голос у серафима низкий, бас почти, а губы сладкие – без чая-сахара, с яблочным вкусом. серафим вёл, нажимал куда-то, держал за обе щёки, пока руслан приходил в себя. когда пришёл, поздно было – свет включился. – теперь можешь бить. вместо кулаков – потухшая лампочка, вместо синяков – ранки от передних зубов на нижней губе. руслан с настей шпагиной на дискотеке целовался, знал многое, но серафим – не настя, не девочка и в сравнении не нуждался. серафим это серафим, вжимался ладонями в бока. – фим, – на грани стона, тонко-тонко просил руслан, – я упаду сейчас, если на кровать не перейдём. фима на кровать, ещё аккуратно, как-то строго, по-солдатски застеленную, упал, опорой руки сзади поставил, пока руслан сверху, стоя на коленях, не возвысился. фима шепчет: – у тебя свет за головой лик делает, – и притягивал ближе. – святой. руслан не святой. руслан сгорит в аду: за мужеложство, чревоугодие, прелюбодеяние... там, внизу или наверху, найдут. но на земле аид не царствует, на земле осирис на весах не душу твою берёт, а свою массу после новогодних смотрит (не вес – марьиванна за такое убила бы на физике). на земле уже серафим навис сверху, вжав в матрац руслана.***
учёба скучна, если не держаться под партой мизинцами во время занятий. дежурство бесполезно, если не целовать на парте. жизнь бессмыслена, если не любить. руки серафима ползали под рубашкой, чья пуговица держалась на последнем издыхании. под рубашкой – созвездия из тонких линий ногтей и ярких голубых следов. на носу экзамены перед концом года, билеты, и маркс с лениным не выучены, а в голове одно слово: фима. фима устроился между ног, зацеловывал шею, как сумасшедший микеланджело в своей италии со своей капеллой. тот тоже грешил с мужчинами, кстати. двух пальцев хватило, чтобы руслан задохнулся собственным стоном. трёх пальцев хватило, чтобы серафим потерял связь с реальностью. головки хватило, чтобы дверь открылась. они не слышали – продолжали, шипели, ошибались, повторяли имена друг друга. синхронно кончили и так же синхронно пытались оправдаться на кухне, где владимир анатольевич варил компот из смородины. – у меня нет права вас осуждать, – прямо из половника хлебнул, сморщился – кисловато. – главное, аккуратнее, не распрстраняйтесь. а стены у нас толстые, не беспокойтесь. у владимира анатольевича такая же мягкая улыбка – фиме по наследству передалась. владимир анатольевич звонко смеялся, травил совсем антисоветские анекдоты и разбавлял сахаром компот, пока фима обнимал со спины руслана, поглаживая пальцем его ладонь. руслана окатило пониманием: он жив.