По воспоминаниям Джимми

R
Завершён
63
3
Фэндом:
Размер:
98 страниц, 29 578 слов, 7 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал

memoria I: добропожалование и мозаичные дети, собранные наперекосяк

Настройки
Примечания:

блаженные и мечтатели взаперти; точно куда-то под дых — ночные стоны больных, это местная колыбель. «не рыдай мене, мати» Дарья Виардо

Здесь ничего не зовётся своими именами. Никому нет дела — больница или диспансер. Психоневрологический или спиртовладыческий. Палаты не зовутся палатами. Номеров нет и подавно. Ведь это — Червоточина. Просто и со вкусом. Кровяным, мажущим по нёбу осколками светлой детской безнадёги. Намеренно никто так её не называл. Она сама такая появилась — Червоточина. В неё войдёшь — расщепишься на порошок из кислотных нейтронов, протонов и электронов, а потом реактивно выплюнешься на другом полюсе вселенной (но это только если повезёт, а так все застревают в норе, как глупые мухи в янтаре). Здесь не палаты, а конурки. В них обитают не больные (ни в коем разе!), в Червоточине кишмя кишат лишь блаженные и мечтатели. А конурками они зовутся не потому, что в них живут собаки. Потому, что так уютнее. Мир и так полнится безличеством, а детскому карамельному разуму с крупицами хрустящего сахара нужна обиходная фантазия. Не зря здесь живут мечтатели. Червоточина вморожена в извечный слякотный март с похожим на бесполезную стекляшку солнцем, воровато втискивающимся через шелестящие морским прибоем жалюзи. Голые, болезнетворно-голубые стены зататуированы блёклыми рисунками тысяч рук, глаз, ступней и коленных чашечек, из которых на полдник часто пьют чай с чабрецом. Детские скелетики так и проглядывают по углам и под потолком, подвешенные миражом, как Христос. Богов здесь не признают. Каждый — сам себе Бог в своей конурке, хотя почти никто не живёт один. Джимми — не исключение. Он всегда рука об руку идёт с перечно-взрывоопасным Джисоком, у которого поразительная тяга к самоуничтожению — что ни день, так новое самоубийство. Джисок умер раз двести восемьдесят. Воскрес столько же. Потому и говорят — каждый здесь Бог. Сначала их было много в одной конурке, когда-то давно, ещё в доисторические времена, когда искорёженная ольха не дотягивалась до третьего этажа. Много-много мозаичных детей, неправильно собранных, умещались бок о бок, засыпая на лопатках друг друга. Один мальчик, постоянно разговаривающий с бумажными журавлями, куда-то беспричинно пропал рано утром, когда хладнокровное солнце сделало первый малиновый порез на предрассветном мареве. Второй перестал мечтать, осуровел глазами и выскочил из Червоточины бороздить вакуумные космические просторы. Третий, тот, что всегда молчал и до ручейков крови расцарапывал себе глаза каждый раз, когда слышал слово «таблетка», покинул их конурку и заимел индивидуальную. А четвёртый повис навсегда потухшей лампочкой прямо в столовой, повязав на лебединой шее бантик из провода. Так они и остались вдвоём — Джимми и Джисок. Больше новых стеклянных детишек не подселяют уже как год. Наверное, всех пугает джисокова страсть к повальному самоистязанию, которое — вот досада — никак не увенчается успехом. Про Джисока можно говорить долго — чего только стоят его попытки улететь за карниз прямиком на небо. Несмотря на подобную смертельную тягу, он поразительно оптимистичен, всегда подбадривает других, улыбается медово-бананово и хохочет так, словно взрывается Кассиопея. Джисок не скрывает ломаных шрамов от своего хобби, любит измятые шорты и вспарывает животы острыми коленями, стёртыми в бугристое мясо. У него звонко щёлкают зубы, когда он зол, и высовывается язык, когда он сосредоточен. Огромные глаза, как два грязных болотца с проблесками брусничного сияния, широко и любознательно побираются по углам в поисках впечатлений. А Джимми… не высокий, не низкий; не красивый, не уродливый; не сладкий, не горький — абсолютно, совершенно, бесповоротно никакой. Незаметная серая тень, блуждающая по Червоточине неправильным электроном, движущимся против хаотичного порядка по прямой непритязательной линии. Из-за своей блёклости Джимми преспокойно ходит по любым конуркам, оставаясь незамеченным, лицезреет чужие срывы и радости, свидетельствует поцелуи в кабинках избитых туалетов, нотариально заверяет случайные и специальные смерти, остающиеся костяными отпечатками на холодных стенах. На Джимми никто не обращает внимания, кроме парочки блаженных, перекошенного треморного Хёнджуна и самого Джисока. А потому у него есть одно огромное преимущество и своеобразный талант. Джимми всё видит. Ни одна мелочь не остаётся незамеченной сшитыми из серых лоскутков глазами. Джимми, кажется, может находиться во всех пыльных углах единовременно и вести летопись измученных душ, склеенных наперекосяк из красочных и режущих до кости стёклышек. Джимми незаметно скитается по конуркам, подхватывает небылицы и хранит все до одной в щебневых ящиках безграничной памяти. Почти безмолвствуя, тихо, бесшорохно бродит по лабиринтам из костей, слыша тут и там стенание, плач и смех, словно непрекращающийся молебен. Редко с ним кто-то заговаривает (редко его вообще замечают), один из таких — Хан Хёнджун. Тощий обсессивно-компульсивный расстройственник, измазанный сажей пастельных мелков и пришпиленный за скошенные лопатки к кровати сонным параличом. Он крайне нервный, поэтому придумывает ритуалы для успокоения тревожно мерцающей души. Хёнджуну становится намного легче, если он заплетает косички из чего ни попадя или рисует пастелью пейзажи. Когда особенно сильно нервничает, повторяет один и тот же рисунок — пляж на закате. В его личной конурке (ему выделили отдельную, потому что Хёнджун бесконечно лил ядовитые реки беспомощных слёз оттого, что его соседи не соблюдают ритуалы, и срывался на всех подряд) ровно двенадцать шагов от двери до стола с разложенными по идеальным стопкам листами. Джимми всегда это соблюдает, знает ведь — Хёнджун считает. Спиной. Скрученным костлявым хребтом отмеряет каждый шаг пришленца. — Зачем ты опять пришёл? — почти каждый раз водянисто вздыхает Хёнджун, сильнее нажимая на пастельный мелок. — Нам не о чем говорить, Джи. Уже как десять лет… Хёнджун никогда не договаривает имя Джимми, останавливаясь на первых трёх буквах, впивающихся в его язык обжигающими жалами. — Мне было одиноко, вот и зашёл, — туманно шелестит Джимми в ответ, вглядываясь в размашистые мазки, распластанные мутными облаками по кое-где ещё белому листу. Чух-тук-чух. Вдали отбивает ритм поезд. Хёнджуна трясёт. — Десять лет… десять… Джи… У него всегда такая реакция на скрежет железной дороги, петляющей вокруг Червоточины окольными буграми, похожими на горбы уснувших великанов. В такие моменты Джимми тихо оставляет раскачивающегося на стуле Хёнджуна, рвущего волосы на голове от расчекрыживающих черепушку воспоминаний и резко-металлического запаха рельс. Чух-тук-чух. Ту-ту! Поезд трогается. Пробивает височную долю. Хёнджун трясётся, но считает хребтом двенадцать шагов учтивого Джимми, вышедшего в кисейный коридор. На самом деле, Хёнджун не такой уж и пришибленный. Просто поезда запускают в его ромашковом сознании процесс мутирования. Вот и пришибает. А так — он очень даже милый. Особенно когда делится фруктовыми конфетами, накопленными за четверговые завтраки. Джимми их не принимает, зато Джисок с удовольствием стачивает зубы о микроскопические леденцы, а потом гипнотически шуршит фантиками, куда заворачивает ворованные снотворные. Теплит надежду наглотаться до конечной станции. Полное «ту-ту». Джимми не любит, когда Джисок выбирает болезненные пути самоуничтожения. То ли Джимми такой эмпат, то ли Джисок такой артист, что все эти колющие-давящие-медикаментозные картонные убийства чувствуются как на собственной коже. Неприятно. Вымораживает. Полосует когтями лопнувшие хрящи. Дверь в их конурку едва ли поддаётся. Словно заклинило или кто-то специально тянет её на себя. Джимми втискивается в тонкую щель, словно туманное тельце, выпитое вампиром. Энергетическим уж точно. — Как ты так прошёл?! — сердито, с привкусом табаско, восклицает Джисок. Через всю конурку от его шеи тянется белая резинка, обвивающая змеем дверную ручку. Джимми игнорирует истерический вопрос и задаёт свой: — Откуда резинку взял? — Мои пижамные штаны решили совершить самопожертвование, — острит в ответ Джисок, специально отходя подальше, чтобы создать головокружительный эффект удушья. Покойничье лицо-витраж лишь слегка розовеет. Джисок явно недоволен результатом. Джимми лишь буднично падает на свою кровать, поджимает спичечные колени к груди и наблюдает. Как обычно. Самоубийства Джисока — дело тоже обыденное. Приелось как-то. — Помогите! Дверь заклинило! — находчиво кричит тот, сдирая глотку до мясных катышков. — Помогите! Торопливые шаги. Черепа со стен поворачиваются зияющей пустотой глазниц к театральной сцене. Интересно, чем закончится сегодняшний спектакль? — Э-э-эй! Я не могу открыть дверь! — истошно вопит Джисок, надрываясь что есть мочи и краснея, словно ковёр в комнате для досуга, пропитанный то ли кровью, то ли вином, то ли клюквенными слезами проигравших в дурака. Кто дурак — так это Джисок и тот человек, дёргающий дверь на себя в этот самый момент. Заклинило, конечно. — Сейчас, сейчас! — тонкий, хрустальный голос фельдшерицы плещется ледниковой водой. Она дёргает и дёргает многострадальную дверь на себя, в попытках распахнуть, не зная, что душит кристаллизированного Джисока, сочащегося нирваной. — Почти… почти… — с упоением шепчет тот, багровея хлеще малинового чая. Джимми, в целом, наплевать. Только ему самому неприятно — на шее словно удавка сжимается, будто бы он вместе с повёрнутым Джисоком выдернул резинку из пижамных штанов с пингвинами и присобачил к двери. — Это глупо. Мы оба прекрасно, — откашливается от удушья, — знаем, чем это кончится. Косой переперчёный взгляд, расслаивающий, как ацетон, и старательное пыхтение. Джисок вот-вот закатит глаза в экстазе от близкого конца, а нудный Джимми ему всё портит. Щель всё шире, резинка всё натужнее. Чуть-чуть, ещё немного — клетки отомрут и… Звон. Колокола разрывают барабанные перепонки. Мозгодробительные блёстки выжирают слизистую и подменяют хрусталик. Фельдшерица что-то кудахчет, а у них обоих горит осязаемый шрам через всё лицо и левый глаз. Видимо, ошмёток резинки кармически отлетел в сторону Джимми, когда она трескуче разорвалась. Картинка сумасшедшая — кровавый перевёртыш с шипами и потёками в хаотичном порядке. Горит. Опухает. Джисок под боком подвывает. Не от боли, нет, она ему привычна; ему куда обиднее из-за вновь сорванного самоубийства. А Джимми говорил, что это глупо, говорил… но его категорически не слушали (а может, и не слышали). Впрочем, как всегда. Через пару минут искалеченный глаз леденеет — фельдшерица берёт себя в руки после охов и вздохов и наконец прикладывает лёд. Или чьё-то застывшее сердце из холодильника, отложенное на десерт. Было бы неудивительно. Через время дрыгающийся кровяной мультик индевеет и пламенеющая пульсация замирает в вымороженных капиллярах. Выдав повязку с ароматом лечебно-блевательных трав, фельдшерица покидает конурку, при уходе перекрестив Джисока с рваными свекольными пятнами на щеках после неудачного удушья. Глупая. Бога здесь нет. Бог здесь — сам Джисок. Захочет — умрёт. Захочет — воскреснет. Но пока он только киснет, раздавленной букашкой шоркаясь по конурке. Джимми очерчивает витиеватый маршрут одним рабочим глазом и эмбрионом скукоживается на узкой решётчатой кровати. — Идея почти гениальная, — саркастично изрекает он, не дёрнув и бровью. — Только это было бы убийство, потому что технически она тебя душила. Джисок останавливается на мгновение, и его осеняет: — Точно. И хорошо тогда, что не получилось! Я же сам хочу. Вот дурной — радуется, что есть ещё одна попытка себя убить. Что он в следующий раз придумает? Повиснет галстучком? Истребит все шуршащие запасы из карманов? Раскромсается об решётки на окнах? — Ишь самостоятельный какой, — цокает Джимми, но резко осекается при твёрдом, но не грозном стуке в дверь. Кого нелёгкая опять несёт к ним? — Заходи! Пулемётная дробь костяшек стихает и на пороге возникает горка пепла, сбитого в рублено-грубого подростка. — Меня заебал этот юродивый. Я тут перекантуюсь? У Сынмина хрипловатый надсадный голос и ещё десяток самых разных в голове. По ночам его кошмарит это разнопёрое многоголосье, приказывает всякую дурь, а он, как плюшевая марионетка, выполняет добросовестно. — Валяй, — гостеприимно пожимает плечами Джисок. — Ты с ночёвкой? — Пожалуй, да. Иначе задушу его. — И Сынмин абсолютно серьёзен. Он ежедневно стёсывает чешущиеся кости и язвительный язык о блаженного Гониля, который катастрофически раздражает его просто фактом своего существования. — А что с глазом? — оскольчатая ухмылка рисуется кривым мелом на бледном лице. Вот-вот с язвы слетит комментарий про вилку. — Ничего особенного, моё самоубийство провалилось с треском, — точнее сказать: «порвалось», — не срослось. В следующий раз получится. Джисок машет рукой и заваливается на кровать, стреляя глазами в хранящего молчание Джимми. Тот наблюдает. Сынмин будто намеренно игнорирует его туманный скелет, разваленный на идеально ровном однотонном пледе. За окном — дымка междузимья. Вроде не холодно, но ещё не тепло, а потому никто точно не знает, какой сейчас месяц. Внешний мир за пределами Червоточины — рассыпчатая симуляция. — Ну ты и выдумщик, — наждачно мотает головой Сынмин. Приваливается мешком из перепутанных органов (вместо почек альвеолы, вместо кишков — нервы) к окну. — Не против, если я закурю? Непосредственное болтание головой, мол, делай что хочешь, дорогой гость. Сынмин изловчается открыть хрупкую форточку и втиснуться на узкий подоконник всем своим прямоугольно-заострённым телом и искусно поджечь тонкую длинную сигарету. Дым мутирует в чудаковатых зверушек, а после затягивается в морозный воздух из хрипящей форточки. Джимми смотрит сизые мультики-миллиметражки длинною в жизнь одной затяжки и гадает — может, мерещится? Один глаз ведь нездоров. — Откуда ты их достаёшь? — спрашивает Джисок, зачарованно вглядываясь в дымчатые фигурки. — Чонсу подкидывает. Он сам не курит, но каждый раз просит брата привезти ему пару пачек. Вот мне и перепадает, — серозубая улыбка совсем не кажется миловидной, только хитрой и больной. Не исключено, что прямо сейчас у Сынмина в черепной коробке голоса из тени устраивают словесные перепалки. После ужина с размякшими котлетами и чудотворно вкусным пюре Сынмин остаётся на ночь в конурке Джимми и Джисока. Всю ночь слышна колыбель из запальчивого шёпота и угроз придушить мирно сопящего Гониля. Джимми с дёргаюшимся глазом засыпает только под утро. Что ж, в Червоточине скучно не бывает.
Примечания:
Отзывы (16)