-
6 октября 2025 г., 00:09
Когда вода, наконец, бьёт по плечам и спине, смывая пот, густо замешанный с грязью, Томас прогибается почти до стона. Затёкшая спина мучительно ноет в пояснице, а плечи кажутся закаменевшими, неспособными двигаться. Горячая вода снимает напряжение, не облегчая боли в мышцах, но способность чувствовать всё тело настолько хороша, что на её фоне мелкие недостатки просто теряются. Он так и стоит, подставляя тело под упругий жар, не взяв мочалку в руки, и, когда тень обнимает его за плечи, просто расслабленно подставляется под её ласку.
«Всё плохо», — угасая, сигналит здравый смысл, когда Томас прижимается лбом к нагретому кафелю, подставляя шейные позвонки под прохладу чуждых прикосновений.
«Всё очень плохо», — соглашается Томас, задерживая дыхание, когда Шорох тягуче и невесомо обхватывает кольцом его шею, крепче и ласковее, чем смогли бы любые пальцы. Всё настолько плохо, что он, практикующий боевой маг, даже не подумал о вездесущей нежити, когда размыкал периметр, чтобы позже внести в него пару изменений. Всё до того ужасно, что вездесущая нежить его не пугает, даже не удивляет — аа-х — разве только тем, что её прикосновения действительно можно ощутить.
Тонкая прохлада скользит по позвоночнику сквозь жар падающей из душа воды, медленно, как капля мёда, считая каждый позвонок, и лёгкие сводит судорогой от страха спугнуть зыбкость чужой ласки слишком заметным движением. Грудная клетка замирает, почти не двигаясь и едва давая дышать, в ожидании того, как сладость чужого прикосновения закончит своё движение.
— Ниже, — он даже не выдыхает — дыхание не подчиняется — артикулирует одними губами, но, боже, зачем нужен звук тому, кто проник под черепную коробку? Шорох шумит в его голове северным морем и сыпучей южной пустыней, а движение вниз становится ещё медленнее. Мучительнее. Древний монстр знает многое: о желаниях, о Томасе, о жажде недоступного прикосновения. И знанием своим пользуется не стесняясь.
«Так не должно быть», — думает Томас. — «Не со мной. Не из-за него».
Но так есть, и — да — он может это прекратить, но не изменить правила. Выбор — древний и безжалостный — прост и незамысловат: откажись или уступи — иначе не будет. Томас вжимается в стену до боли, прогибаясь в спине, и — уступает. Здесь и сейчас он не хочет бороться и доказывать, он хочет ощутить: на коже, под кожей — дыхание чужой… чуждого существования.
Понять, разделить эфемерность прикосновения.
Зыбкий туман-тень скользит по его горлу, «затягиваясь удавкой», — мог бы сказать он, если бы прикосновение стало хоть сколько-то чётче. Но нет: просто движение и никакого ограничения, кроме добровольного. А жаль.
Он отчётливо, до боли в позвоночнике, ощущает сожаление от того, что древняя тварь не может воплотиться полностью, прикоснуться по настоящему. (Где-то в затылке его сожалению эхом отвечает чужое удовлетворение — Шорох знает, что делает, чего жаждет). И когда путь по позвоночнику — разве он должен был быть настолько долгим? — должен закончиться, туманно-бережное касание разливается по всей спине разом и это… разочаровывает — до стона. Томас хотел логичного завершения движения, ждал его.
— Сволочь, — произносит он выдохом, почти теряя реальность шершавой прохлады прикосновения под несомненным жаром падающей сверху воды. Под закрытыми веками плавится в печах металл, разрастается по стёклам морозный узор; где-то в реальности душевой чуждая, иномирная колкость прикосновения — нежить, это нежить, древняя бессмертная тварь, враждебная жизни этого мира, — задевает лодыжку, и это ощущение почему-то ярче его первого поцелуя. Губительнее. И он, наверное, запомнит это — одно дурацкое прикосновение — лучше, чем любую другую ночь. Шорох скользит — туман сквозь недвижный пар — по ноге выше, по внутренней стороне бедра так, что Томас тянет в себя воздух: медленно, сквозь всё ещё пережатое — ярость, желание, сожаление, н-е-ж-н-о-с-т-ь — горло, так медленно, что, когда Шорох замирает у паха, в лёгких даже остаётся ещё место для судорожного, короткого вдоха. Это даже не разочарование и не обида, он принял правила и — не надейся — не будет их оспаривать. Боги с тобой, если ты так хочешь. Нет, это — ожидание. И вопрос.
Как?
Тень — туман, зыбь, сон его — касается головы, просачиваясь сквозь волосы. Успокаивающе.
Сей-час-с…
Шорох жаждет не меньше — больше, но тсс! — чем он, но ему так сложно ощущать. И Томасу надо ждать, терпеть: «Потому что ты сильнее, ты существуешь, и у тебя с прикосновениями всё проще». А постель — даже если это душевая — не то место, где надо выяснять кто главный. Здесь нужно получать и давать удовольствие, вот и все правила.
— Давай, — шепчет Томас. — Не думай, — вода затекает в рот, а Шорох касается губ, то ли прося помолчать, то ли изучая, и в виске пульсирует мысль, что это самый странный вкус поцелуя из всех, что он мог представить. — Не надо думать, это мешает.
О да…
Шорох соглашается — или верит — и с горла Томаса, по груди, стекает вниз. Не торопясь опускается по животу — мышцы сокращаются, напрягаясь,от ожидания, предвкушения, — чудовище движется как будто вдумчиво, как будто исследуя, но куда быстрее, чем до этого по позвоночнику, и встречается — сливается — сам с собой вокруг его члена.
Голова откидывается — бездумно — назад судорожным, резким движением. Мир вокруг выбелен вспышкой в слепнущих глазах, невидим, не ощущаем, забыт в чувствах, в чужом движении и собственной недвижности: не спугнуть, не разрушить призрачность чужого присутствия — это единственное, что Томас ещё помнит и осознаёт. И не забывает до самого конца, пока мир — или он сам — не разбивается, как волшебное зеркало, на мириады осколков.
Томас приходит в себя всё ещё стоя и сползает по стене на пол почти осознанным движением, сознательной уступкой телу, жаждущему отдыха от напряжённой — о, желанной и сладкой — неподвижной судороги, в которой оно простояло… сколько?
Это ужасно.
Он до сих пор помнит невозможные (в самом прямом смысле, потому что это ведь невозможно, так?) прикосновения оживших теней к коже. Сейчас — памятью — они кажутся даже более реальными, чем были на самом деле. Томас почти физически чувствует, как разум собирает эти воспоминания, ощущения, как лакирует их, подобно картинам великих и дорогих художников, чтобы сохранить надёжнее и дольше. От этого он уже не избавится, это теперь навсегда. С ним.
В нём.
Никакая вода не смоет, не сотрёт с кожи. Из головы — не вытрясешь, разве что вскрыть череп и вычистить всё, что там окажется.
Чудовищно. Правда.
«А самое отвратительное… — думает Томас, открытым ртом ловя горячие капли — вкус по-це-лу-я. — Самое отвратительное: я согласен повторить, если Шорох захочет. Даже на тех же условиях».
И это не то, что должно было с ним произойти, но ему придётся с этим жить. Ха, коробочка с молнией теперь есть не только у него.
Почему-то не страшно. И — он уверен — не потому, что чёрные не умеют бояться.