Чтобы не сойти с ума, порой я крепко зажмуриваюсь и вспоминаю летний фестиваль в Аидзу или как Минаками катал меня на велосипеде по широкой пыльной дороге, по левую сторону от которой простиралось подсолнуховое поле. Порой вспоминаю пронзительный звон колокольчиков-фурин на ярмарке и как я упросил бабушку, несмотря на нашу бедность, все же купить мне один: он был расписан махонькими золотыми рыбками, словно бы плавающими по поверхности голубоватого стекла, и тут же в моей памяти против воли возникает золотая рыбка, что жила со мной на верхнем этаже Умэбатидо.
Тогда глаза становятся влажными и я тихо плачу, закрывая лицо руками. Я, будто эта рыбка, брошен Ханадзавой в холодный и пустой аквариум, а плавники мои для верности подрезаны так, чтобы я мог только позорно и беспомощно барахтаться по дну, и лишь он иногда приходит ко мне, чтобы поглазеть через толстые стекла.
Впрочем, я благодарен хотя бы за то, что он приносит мне сюда бумагу и чернила. Писать рассказы, а тем более повести, я уже не могу — что-то во мне надломилось, зато я способен вести дневник: иначе делать тут совсем нечего.
Ханадзава наведывается ко мне каждый вечер и несколько раз в неделю остается на ночь, но от этого мне не легче: я не могу посмотреть ему в глаза, а если и пытаюсь, то всё, что я вижу в них — пламя безумия. К прикосновениям его и к тому, что он каждый раз насильно берет меня, я почти привык, потому что твержу себе, будто повторяю сутру, что он может сколько угодно раз вторгаться в мое тело, ломать его и порочить, но он не способен сделать того же с моей душой.
Честно говоря, я плохо ориентируюсь во времени, ведь в этой невзрачной комнате совсем нет окон, и потому не могу предугадать, когда сюда наведается Ханадзава.
Насколько я могу полагать, я все еще нахожусь в лаборатории. Я помню ее извилистые коридоры, и иногда снаружи до меня доносится скрежет металлических тележек, тонкий звон пробирочного стекла и шум голосов. Я пытался стучать и царапаться, подкладывать записки под дверь через небольшой зазор, но Ханадзава пригрозил, что перестанет приносить мне письменные принадлежности и даже книги, если я еще раз оставлю послание. Сама же дверь была толстой и железной — наверное, сквозь нее мои крики не доносились до ушей тех, кто мог прервать это мучение.
Иногда, засыпая рядом с Ханадзавой на узкой железной койке, чувствуя на себе его тяжелую грубую руку и ощущая затылком его мерное дыхание, я задумываюсь: как он может засыпать так спокойно. А потом мысленно отвечаю сам себе: он стал одержим — сверхидеями, Хасихимэ и моим несчастным сломанным телом.
Какое-то время я еще лежу вот так с закрытыми глазами, под плотно сомкнутыми веками плавятся слезы и непроизвольно стекают из уголков глаз, оставляя после себя две мокрые дорожки. Когда я шмыгаю носом и утираюсь рукавом халата, то взгляд мой падает на стопку книг в углу. Ни шкафов, ни стеллажей здесь нет, только хлипкая прикроватная тумбочка, так что я просто ставлю книги друг на друга. Читать и вести дневник — это единственные мои развлечения. Порой по памяти я складываю оригами — на самом верху книжной стопки стоит стайка журавликов и одна криво собранная рыбка. Так что я откладываю свои записи, хватаю с пола лист и решаю, что стайке журавликов необходим новый друг.
Я собираю их едва ли не на автомате. Согнуть вот тут, а теперь здесь, аккуратно подвернуть … А потом вдруг голову, будто вспышкой мигрени, пронизывает отчаянная мысль: вот бы Минаками спас меня. Вот бы кто-нибудь пришел за мной. Хоть кто-нибудь. Тот чудак Профессор или Кавасэ или Великан из Дзимботё ворвался бы и выдрал с петлями эту тяжелую дверь. Но ни Минаками, ни Кавасэ больше нет — от этого знания по моими щекам снова катится две сиротливые слезинки и я снова утираю их рукавом халата, решая складывать журавлика дальше.
Когда дверь медленно открывается, по спине пробегает дрожь, и я безотчетно вскакиваю, отбрасываю ручку, которую только что держал в руках, и встаю по струнке. Ханадзава проходит внутрь, буднично стягивает с головы фуражку и кладет ее на маленькую прикроватную тумбочку — она настолько хлипкая, что не выдержала бы веса и трех моих книг, так что я не почти не пользуюсь ею. Да и складывать мне было нечего — раз в неделю мне приносят чистый пахнущий стиркой халат, даже нижнего белья мне не выдают.
В другой руке Ханадзава держит сверток, по видимости, с моим ужином — он приходит ко мне каждый день после работы и приносит мне поесть.
Его большая ладонь тяжело ложится на мою поясницу, и я вздрагиваю, опуская глаза. Он легко поглаживает меня, и я уже знаю, о чем он будет говорить со мной дальше. Пока он лишь спрашивает:
— Ты голоден?
Я пожимаю плечами. На пальце у Ханадзавы я вижу обручальное кольцо и мне становится не по себе, а к горлу подступает шершавый ком тошноты. Оно появилось не так давно, но я всё никак не могу вообразить этого.
Ханадзава протягивает мне сверток, я сажусь на край койки и медленно разворачиваю его у себя на коленях. В любой другой ситуации я обрадовался бы и теплому омурайсу, источающему едва заметный вьющийся парок, и бутылке Калспи, но Ханадзава лишь пытался задобрить меня, чтобы я согласился душой на то, чего он больше всего от меня желает.
Раньше я обрадовался бы той еде, которую любил заказывать на обед в забегаловках во времена, кажущиеся сейчас старыми и добрыми, но всё, что от меня осталось, это остов и подрезанные Ханадзавой плавники. Все остальное он вырезал и выжег.
— Ты стал таким худым — бесцветно произносит он, пока я аккуратно, чтобы не повредить обертку, вскрываю бутылку Калспи — Возможно, из-за этого у меня и не получается зачать тебе ребенка — это звучит столь же отстраненно.
Я вздрагиваю, вверх по горлу вновь жгучей волной поднимается тошнота, руки перестают меня слушаться, и я роняю бутылку — молочная шипучая река разливается по полу под звон битого стекла и касается моих босых ног.
Ханадзава бросает на меня строгий взгляд.
— Пойду прикажу, чтобы здесь убрали. Съешь свой ужин полностью.
Ханадзава быстро набирает код на двери — я уже оставил надежды его узнать, и я снова остаюсь один, глядя теперь себе под ноги, ровно туда, где только что пролился млечный путь, и зачем-то по детски шлепаю пятками, разнося брызги в разные стороны, словно бы я нашел в жаркий летний день славную лужу для игры.
Я не уверен, влезет ли мне в горло хоть один кусок, но все же беру палочки, которые Ханадзава принес с собой и, разбивая ими омлет, принимаюсь за еду.
Я и правда похудел, потому что совсем не мог есть. Первое время я кричал и колотил что есть мощи в дверь, искал способ выбраться, пытался отбиться от Ханадзавы, ожесточенно кусаясь, размахивая кулаками и даже предпринимая попытки заехать ему коленом в пах, но тогда он просто перехватывал мои запястья и ждал, пока я не успокоюсь, или прижимал меня к койке всем своим мощным тяжелым телом и лежал на мне так, пока я не ослабею. Затем он брал меня по несколько раз за ночь, сыто отваливался в сторону и засыпал. Или молча одевался и уходил, а я мрачно пялился в потолок до тех пор, пока не надоест, или пока я незаметно не провалюсь в глубокий, похожий на кому, сон.
Палочками я подхватываю и кусок омлета, и немного риса, перемешанного с соусом, помещаю в рот, но совершенно не чувствую вкуса. Мне хочется горько расплакаться, но от слез болит голова. По правде говоря, Ханадзава кормил меня весьма недурно, да и утром мне подавали завтрак через небольшое окошко в двери, куда пролезал только поднос. Я пытался кричать или заговорить с разносчиком, лица которого даже не видел, но был ему безразличен.
Утром меня по обыкновению ждал мисо суп, рис, кусок жареной рыбы и маринованные овощи. Раньше я бы с удовольствием смёл всё, что есть на подносе. Сейчас же я ощущал любую пищу так, как если бы жевал напитанную водой безвкусную губку, и мне было досадно осознавать, что ничего теперь не способно подарить мне удовольствие.
Вернувшись, Ханадзава проследил за тем, чтобы я доел ужин, осмотрелся вокруг и обратил внимание на двух новых журавликов, стайка которых гнездилась на тяжелой книжной стопке в углу моей камеры. Он покрутил одного в руках и задумчиво спросил:
— Новый?
Я кивнул. Он будто почувствовал это и, не отрывая взгляда, продолжил:
— Когда всё получится, я думаю тебе следует жить со мной. Тебе не место в этой камере, это временно. В доме, куда я переехал, хотя бы есть сад, где ты сможешь проводить время. Возможно я позволю тебе завести животное, если захочешь. Но ты не должен выходить за ограду.
Я опешил, не веря своим ушам. Одержимость Ханадзавы духом Хасихимэ, живущим во мне, и идеей зачать детей, которым это дар перейдет от меня, была отвратительна, и всё внутри меня сжималось от страха, когда я думал о том, что с ними будет, так что после каждой ночи я тихо молился, чтобы ничего не вышло.
Лучше я проведу в темнице десятилетия прежде, чем Ханадзаве надоест забавиться со мной, но не произведу на свет кого-то, кому Ханадзава с самого детства будет внушать одержимость жестокой, обреченной и ядовитой идеей. Однако выбраться оттуда было бы куда проще, чем из подземелья, вырытого под университетом, где я заточен сейчас.
Я вынырнул из мыслей и осторожно задал вопрос, интересующий меня не в последнюю очередь:
— Ханадзава, как же твоя… жена?
— Её мнение на этот счет меня не интересует — холодно отозвался он.
А я лишний раз убедился в том, что Ханадзавы, которого я знал, больше нет, а тот, которого я знаю сейчас, обезумел.
— Х-ханадзава… — шепчу я, сбито дыша, когда он подминает меня под себя, и сдергивает с меня халат одним движением. Его ладонь беззастенчиво оглаживает мою талию, затем мнет мои бедра и разводит их в стороны.
Он не останавливается, спешно стаскивая с себя верхнюю одежду, а расправившись с ней, грубо припадает губами к моей груди и задевает языком сосок. Я ощущаю бедром его возбуждение и почему-то чувствую, что слабею. Он жадно вылизывает мою шею, вдыхая запах, и каждый раз я боюсь, что он поставит метку.
Наши губы соприкасаются, и Ханадзава толкается языком в мой рот, а я лишь жмусь к нему, беспомощно открываясь, пока его пальцы пробуют меня внутри. Его ласки порывистые и грубые, но почему-то инстинктивно я подаюсь ему навстречу, пока он овладевает мной. Ханадзава вездесущ: его пальцы двигаются внутри жара моего тела, его язык лихорадочно сплетается с моим, а другая рука почти жестоко ласкает мой сосок, растирая его между пальцами.
Он отрывается от меня лишь на секунду и, зажмурившись, я слышу, как клацает пряжка его ремня и тяжело падает вместе с ремнем на пол. Ханадзава привычным движением забрасывает мои ноги себе на плечи и его естество почти одним рывком беспрепятственно проникает в меня, ведь он успел обточить под себя мое тело так, что я ощущаю его твердость внутри почти безболезненно.
Он двигается самозабвенно и судорожно, а я держусь, обнимая его за плечи, пока он, захлестнутый желанием, бешено разлизывает мою шею, словно борясь с желанием поставить метку. Он будто бьет меня изнутри — беспорядочно, куда попало, но иногда всё же задевает в моем теле точку, рассылающую импульсы сладкой дрожи от паха до поджимающихся кончиков пальцев. В этот момент я всегда чувствую себя побежденным собственной ненавистной природой. В мгновения, когда я осознаю, что моему естеству бывает приятна постель с Ханадзавой, я теряю к себе уважение, и все же не могу противиться. Меж ягодиц унизительно мокнет и теперь член Ханадзавы скользит легко, а ритм становится еще более лихорадочным.
Он с новой силой колотит меня в эту точку внутри моего тела, а я повыше приподнимаю бедра, и упоенно срываю ногтями кожу на его крепкой широкой спине. Я начинаю ласкать себя рукой и теперь чувствую, как меня неотвратимо захлестывает волнами острого удовольствия.
Губы Ханадзавы мокро ложатся на мои, и он в порыве желания разводит мои ноги настолько широко, насколько возможно. Рывками он упорно бьет по точке внутри меня до тех пор, пока не задевает ее как-то по особенному — я дрожу и взрываюсь, еще какое-то время продолжая иступлено ласкать себя, пока не затихаю в руках Ханадзавы, а он берет меня быстрыми глубокими движениями. Когда он кончает, то просто до упора впечатывается бедрами, касается моих губ и замирает так на несколько долгих минут, оставаясь внутри меня.
Когда же он освобождает мое тело от себя, внутри становится необычайно пусто, я смущенно провожу ладонью меж ягодиц, и ощущаю, как смазка, вытекая, смешивается с семенем. Ханадзава ложится на бок лицом ко мне и по обыкновению перехватывает меня рукой за талию, притянув поближе к себе. Тело, разморенное оргазмом, становится податливым и слабым, но постепенно я прихожу в сознание и меня жгуче обдает пламенем ненависти к себе.
Ханадзава поглаживает меня по низу живота и я незаметно засыпаю в его руках.
Мне снится, как мы еще детьми, посещаем фестиваль. Я сижу на плечах Ханадзавы и радостно размахиваю бумажной вертушкой. Я раздуваю щеки и дую на нее изо всех сил, а ее лопасти крутятся, точно лопасти ветряной мельницы, и в то мгновение я вдруг задумываюсь: сколько таких бумажных вертушек понадобится, чтобы подняться в воздух и улететь куда-нибудь?
Потом Кавасэ выхватит у меня эту вертушку прямо из рук и швырнет в лужу, а я буду громко вопить, пуская сопли, до тех пор, пока великодушный Ханадзава не купит мне три шарика данго в соседней палатке.
Когда отец отпускает Ханадзаву бездельничать с нами, я всегда взволнованно бегу к нему навстречу и как только оказываюсь рядом, сгребаю его в объятия. Внешне он уже больше походит на юношу, чем на мальчика, так что я утыкаюсь ему лицом в живот.
Он легко подхватывает меня и сажает на плечи, подбрасывает меня в воздух и тут же ловит, а я восторженно хохочу, когда на мгновение оказываюсь в невесомости. Ханадзава словно старший брат мягко кладет ладонь мне на голову и ерошит волосы, когда я снова заливаюсь соплями.
И в этом горьком сне моё сердце сковывает мраком. Я больше не ощущаю себя цельным, я разбит на осколки.
Ханадзава учит меня ловить жуков-оленей, но почему-то я до жути боюсь их до тех пор, пока Ханадзава не протягивает мне одного на раскрытой ладони — жук спокойно сидит и только нервно водит рогоподобными усиками. Ханадзава осторожно пересаживает жука на мою маленькую ладонь и оглаживает меня по руке, так что жук вдруг начинает казаться мне безобидным.
Сияющие осколки воспоминаний забуряются мне под кожу и вызывают зуд напополам с уколами боли.
Я, Кавасэ и Минаками стоим на перроне в густой толпе и я слышу, как шуршат колесики чемоданов, как кто-то запрыгивает в поезд, как чистильщик обуви, такой же мальчишка, как мы, безуспешно зазывает к себе клиентов, но в шумной толкотне он остается никем не замеченным.
Я высматриваю Ханадзаву и лишь за пару минут до того, как поезд прогудит в последний раз и отправится прочь, осознаю, что забыл передать ему свою последнюю рукопись. Продравшись сквозь сутолоку, я успеваю вручить ее Ханадзаве через окошко, а затем поезд жизнеутверждающе гудит и трогается с места. Он еще долго машет нам на прощание, а я спрашиваю себя, буду ли я скучать, но ощущаю, что уже начал тосковать, когда оказывается, что поезд давно превратился в маленькую точку на горизонте, однако я все еще продолжаю махать ему вслед.
Я просыпаюсь от собственного всхлипа и быстро смахиваю слезы. Теперь меня часто терзают ностальгические болезненно-светлые сны.
Ханадзава, шурша одеждой, стоит ко мне спиной, набрасывая китель на плечи, и медленно, педантично застегивает каждую пуговицу по очереди. Значит, уже утро и ему пора уходить. Меня поражает, каким образом он натренировал себя вовремя вставать без будильника, но видимо, он все ещё строг к себе, как и прежний безукоризненный Ханадзава, которого я уже почти забыл.
Я поворачиваюсь на бок, поджимаю ноги к животу и плотнее кутаюсь в одеяло. Оно еще держит на себе тепло Ханадзавы. Я разглядываю его прямую широкую спину, когда он поворачивается ко мне и дольше, чем обычно, смотрит мне в глаза — они хранят на себе следы слез и кажутся покрасневшими. Я чувствую это потому, что они зудят так, будто в них швырнули пригоршню песка.
Большая ладонь Ханадзавы опускается мне на щеку.
— Ты что, плакал?
Я молчу и перевожу взгляд на собственные худые руки.
Ханадзава разглаживает большим пальцем тонкую кожу под моим глазом, словно бы утирает слезинки, задевает нижнюю губу, подбородок и наконец его сухие губы осторожно касаются моего лба. Он не целует, лишь застывает на несколько мгновений в таком положении, и я ощущаю кожей его щекотно-шершавый подбородок, а после он отдаляется от меня, легким движение набрасывает на голову фуражку и готовится к выходу, на прощание обронив:
— Навещу тебя вечером.
Дверь закрывается и я остаюсь один. По утрам в камере становится прохладно, так что я зябко ежусь, кутаясь в одеяло до самой шеи, и подтягиваю колени к груди. Под одеялом я совершенно обнажен, а мой халат валяется где-то на полу, так что мне не хочется перемещаться с постели в холод комнаты, тем более голым.
Тот сон, казалось, длился всего миг. Будто я закрыл глаза и перед мысленным взором пронеслась кинопленка безоблачной жизни. Тогда я еще не был обременен ни проклятием Хасихимэ, ни осознанием того, что собой являет моё ненавистное естество.
Прикосновение губ Ханадзавы словно припечаталось к моей коже. Порой я задумываюсь: что он вкладывает в эти мимолетные жесты? Зачем он касается меня губами так, будто адресует мне хоть какие-то чувства, кроме одержимости? Поцелуи предназначены для того, чтобы заявлять о любви. Иногда мне кажется диким то, как обыденно он клюет меня губами в щеку или лоб, оставляя мою комнату утром. Будто он обменивается короткой лаской с возлюбленной перед тем, как до вечера покинуть дом.
Я провожу ладонью по низу живота и мысленно задаю себе вопрос: кого мне ненавидеть? Себя или Хандзаву? Если бы я не был омегой, возможно, он не был бы так зациклен на возможностях моего тела. Раз иными способами передать Хасихимэ от меня к нему невозможно, то он решил испробовать последний.
Раньше я не придавал так много значения своему вторичному полу, но после того, как Ханадзава заточил меня здесь, на меня обрушилось трагичное открытие: я был уязвим всё это время. И вот теперь Ханадзава бесчеловечно демонстрирует мне, насколько беззащитна моя природа в сравнении с его. В этом глупо винить себя, ведь зверем стал именно Ханадзава.
После сегодняшней ночи мое тело ноет от его животной ретивой ласки и я стараюсь не думать о том, что когда-нибудь Ханадзава добьется от моего тела того, чего так страстно желает, если я не попытаюсь найти выход отсюда раньше.
У меня нет сил размышлять об этом слишком много, и я закрываю глаза в надежде урвать еще пару часов сна и про себя желаю не увидеть ни одного мучительного сновидения.
***
Ханадзава продолжает посещать меня и в какой-то момент начинает делать для меня вещи, на которые я не рассчитывал. Так раз в неделю я бываю в его маленьком уютном домике, где под присмотром Ханадзавы могу посидеть в саду среди пушистых кустов гортензии. Гортензии качают тяжелыми мохнатыми головами в ответ на мои прикосновения и мне кажется, словно они участливо соглашаются со мной в чем-то.
Домик Ханадзавы не такой помпезный, как поместье Профессора, с высокими мраморными колоннами на европейский манер, лепниной и заоблачными потолками, но если бы я не был всего лишь узником здесь, это место показалось бы мне умиротворяющим.
Ханадзава издалека наблюдает за мной. Он никогда не перестает за мной следить. Он сидит на витом стуле там, где располагается небольшая терраска, непривычно безмятежный, в домашней рубашке и с книгой в руках. Мне даже мучительно кажется, будто я снова вижу его прежнего, времен нашего детства в Аидзу, когда он подолгу читал, изредка поправляя спадающие с переносицы очки, пока мы резвились рядом.
Когда я попадаю сюда впервые, то обхожу участок и обмысливаю, можно ли отсюда смыться, но в первый раз после нескольких месяцев заточения, ощутив под босыми ногами колючие волоски травы, едва не падаю в обморок от странного щемящего чувства.
Солнечный диск высоко в небе кажется мне ослепительным, я щурюсь, но продолжаю смотреть на него в упор.
Я хожу по траве, сижу возле маленького, вкруговую обложенного камнями, пруда и Ханадзава даже дарит мне аквариум: глазастая черная рыбка-телескоп будто бы ободряюще бьет по воде хвостом. Раз в неделю я вижусь с ней, когда Ханадзава привозит меня сюда, а до этого времени кто-то другой меняет ей воду и насыпает корм.
Я совершенно перестал понимать и логику Ханадзавы, и его отношение ко мне. Впрочем, я отбросил привычку задавать вопросы и предпочитал просто наслаждаться мгновениями, когда могу побыть на свободе.
Ночью я либо остаюсь в одной спальне с Ханадзавой либо он увозит меня обратно, что случается реже. Порой, сидя в саду, я чувствую всем своим существом, как из окна дома меня буравит взгляд чьих-то полных ужаса глаз. Ханадзава, видимо, запрещал своей молодой супруге подходить ко мне, но я с трудом выносил это напряжение. Как же Ханадзава должен был значительно тронуться умом, чтобы проворачивать все это, к тому же у своей молодой жены под носом?
Мне становится дурно от мысли о том, что она могла бы узнать, как обошелся со мной Ханадзава. Наверное, ее глаза, как и мои, были полны слез, когда из окна она видела, как в сопровождении ее супруга я хожу по саду, в котором она высадила эти красивые голубые, розовые и белые гортензии.
Я же ощущаю себя сломанным. И чтобы не провалиться в мрачные мысли снова, занимаю себя простыми делами: корпею, вооружившись садовыми инструментами, над кустами гортензий или смотрю, как снует по водной глади махонькая рыбка. Ханадзава приносит мне книги из библиотеки и у меня даже появляется привычная одежда: рубашка, хакама и туфли вместо хлопкового белого кимоно, под которым я был абсолютно голым.
Когда я в очередной раз хлопочу над кустом гортензии, Ханадзава бесшумно подкрадывается ко мне сзади и я вздрагиваю, а он лишь продолжает втягивать носом воздух возле моей шеи. Я собираюсь было вскинуться и подняться на ноги, когда он тихо произносит:
— Ты пахнешь совсем как они. Твой естественный запах. Мне нравится.
Я впадаю в оцепенение. А затем пытаюсь понять, какой запах исходит от Ханадзавы. Мы проводили мои течки вместе, но я почти ничего не помню. Порой, когда я утыкался в его шею, то ощущал разве что легкий аромат хвои.
Он стоит так рядом со мной, вдыхая мой запах, еще какое-то время, а когда я оборачиваюсь, то Ханадзава снова оказывается с книгой на террасе.
Однажды во дворе я обнаруживаю небольшую дождевую лужу и прежде, чем успеваю задуматься, погружаю в нее ногу, и мой ботинок наполняется холодной водой. Я оглядываюсь, но всё вокруг остается неизменным. Погруженный в книгу, мой надсмотрщик Ханадзава, даже не поднимает взгляда в мою сторону.
Тогда я беру разбег и прыгаю еще, поднимая вверх столп водяной пыли, а затем в отчаянии скачу на месте еще и еще, до исступления. Дождевая вода пропитывает хакама, ботинки жалобно хлюпают, моля о пощаде. Со стороны могло бы показаться, что я только резвлюсь, на самом же деле я впадаю в безумие. Вода окатывает лицо и волосы, мешаясь со слезами, и после некоторого количества попыток я выдыхаюсь. Пряди пристают ко лбу, ткань хакама становится влажной и тяжелой и облепляет мои ноги до самых колен. Тогда я просто шмыгаю носом и горестно вздыхаю. Похоже, я попал в тот мир, откуда уже нет выхода. И это озарение делает меня абсолютно пустым. Чуть позже я совру Ханадзаве, что поскользнулся на камне и угодил в пруд.
Я бьюсь о толстое стекло аквариума, в который помещен силком, словно рыбка-телескоп. Временами, когда я подолгу гляжу за тем, как она беспокойно снует туда-туда, поднимая взмахи опахалом хвоста, мне кажется, что она смотрит на меня прозрачными печальными глазами. Тогда я, сочувствуя ей, опускаю палец воду и рыбка не пугается, а лишь подолгу трется вокруг, будто переставая тревожиться.
Когда подбирается течка, то Ханадзава забирает меня в дом, где мы подолгу сливаемся в его постели, и тогда я чувствую, словно проваливаюсь в другое измерение. Он соединяется со мной и я невольно испытываю возбуждение, презирая в эти мгновения свою натуру, ведь тело против воли окутывает блаженство. Я быстро впадаю в беспамятство и когда прихожу в сознание, минует несколько дней. Липкие простыни оборачивают тело как кокон и я ощущаю на них запах нашей долгой и грязной связи.
Я понимаю, что подхожу к пределу, когда в саду пересекаюсь с его молодой супругой и опрометчиво поднимаю на нее взгляд. Ее губы, сомкнутые в неровную линию, тонко подрагивают, а глаза застилает мутной влагой. Голос у нее звенит, словно потерявший ритм колокольчик, и я смотрю на её совсем юное привлекательное лицо, искаженное обидой.
— Зачем ты здесь?..
Тогда я впервые за полгода выдаю паническое:
— Ня-ха-ха-ха.
И чувствую, что вот-вот взвою. Наверное, она думает, что я сам прибился к Ханадзаве и сделал его порочным.
***
Перед тем, как провернуть свой последний план, я поливаю гортензии из жестяной маленькой лейки в виде золотой рыбки и вспоминаю того чудака Профессора. Похоже, он и Ханадзаве несколько леек всучил. Я считал, что у него не все дома, поскольку при виде меня он густо краснел и мямлил, но сейчас я бы отдал многое, чтобы повидаться хотя бы с ним. Я перебираю рукой крупные цветочные гроздья в последний раз, а после направляюсь к пруду, прихватив аквариум.
Рыбка явно волнуется, мечась по кругу и дергая хвостом, но я ободряюще глажу руками круглый аквариум. Встав на одно колено, я бережно переворачиваю его, и вода стекает тонкой струйкой, нарушая покой на зеленоватой глади пруда.
Ханадзава уже давно не так пристально глядит за мной, так что немного времени у меня есть. Рыбка неуклюже плюхается в пруд, мы смотрим друг на друга в последний раз, и она, бодро поведя хвостом, сигает вперед.
Невдалеке от ограды стоит тощая акация с разлапистыми ветвями. Если сгруппируюсь, то смогу прыгнуть на ограду, вот только увенчана она остроконечными чугунными зубьями. Я подворачиваю полы хакама, закатываю рукава и принимаюсь взбираться, будто мартышка, а ветви дерева в ответ жалобно хрустят, однако я поторапливаю себя, потому что времени у меня немного.
Когда я был мал, то любил вот так залезать на деревья и смотреть на всё с высоты, болтая ногами. Внизу меня ждал обеспокоенный Минаками или подгонял поскорее спускаться Кавасэ. Минаками скрыл от меня, что он на самом деле знает о Хасихимэ, но скоро я смогу у него спросить.
Оказавшись наверху, я перевожу дух, мужаюсь и делаю прыжок. Ворота гулко громыхают, когда я вцепляюсь в прутья, но я лезу наверх, и только повернув голову, замечаю лицо Ханадзавы в окне. Выражения его разобрать я не могу, но подгоняю себя. Зубья у ограды острые, я расторопно прыгаю с неё, слышу позади треск рвущейся ткани и ощущаю вспышку боли в ноге.
Кровь хлещет вниз, хакама превращаются в бесформенный парус, но я бегу. За время заточения я ослаб и стал еще более тощим, так что едва переставлю ноги. Боль отступает и что я есть мощи я несусь вперед, не разбирая дороги и не оборачиваясь назад.
Я заполошно дышу, покрытый испариной, и наконец смотрю вниз на воду. Колючий ветер треплет мои волосы, как жесткая щетка, и кожа подергивается маленькими точками мурашек, а рукава моего хакама тяжело трепыхаются, будто у меня выросли крылья. Уже почти осень, так что река бурлит и почти черная вода то и дело яростно поднимается. До проклятого моста Суидо я мчался навскидку сорок минут. Сил в моем тщедушном теле почти не осталось, а легкие при каждом неровном вздохе сжимались так, будто в них насыпали стекольную крошку. Вдоль ноги пролегла глубокая багровая царапина, так что, убегая, я наследил россыпью кровавых пятен.
Перевесившись вниз, я глубоко втягиваю свежий животворящий воздух и пытаюсь мысленно придать себе решимости.
То место, откуда когда-то всё это началось и где должно закончиться. Всё это время я прятал тоску, колом вбитую в моё воспалившееся нутро, иначе свихнулся бы бесповоротно. На этом мосту я терял Минаками раз за разом, придавленный собственным бессилием, ведь что бы я не делал, он всё равно обрывал нить своей жизни у меня на глазах. Я кричал, сломленный горем, когда он вновь покидал меня, а тело которое от него оставалось, жалко и беспомощно повисало в петле, словно амулет теру-теру бодзу.
Я так боялся потерять его, что прыгал по лужам как обезумевший, потому что не желал смириться с тем, что он способен по своей воле оставить меня. Я был глуп, ведь не замечал ни его нежности, ни деликатной улыбки, ни его воли противоречивым образом уберечь меня от боли любой ценой.
Я так скучаю, что эта тоска скоро заставит меня истошно вопить. Я осознаю, что плачу только когда вижу, как слезинка, скатившаяся по моей щеке, будто дождевая капля, с высоты падает в реку и исчезает где-то там.
Мне нужно закончить быстрее, иначе прохожие заподозрят неладное.
Когда я жмурюсь и задираю ногу, чтобы перелезть через прутья, меня крепко перехватают обеими руками, отстраняя от смерти.
— Тама!
Я узнаю этот голос и жалобно всхлипываю. С минуту я обессиленно беззвучно рыдаю, а затем трясущимся высоким голосом спрашиваю:
— Почему?.. Хана-дзава…
Он вцепляется мертвой хваткой, удерживает мои руки и я знаю, что из его тисков мне не вырваться. Макушкой я едва дохожу до его груди, а плечи его в полтора раза шире моих. Он утыкается губами мне в шею, будто прося прощения и наконец говорит:
— Прости меня — впервые я улавливаю его голосе нечто помимо холодных и строгих нот.
Наверное, терять мне уже нечего, так что я просто шепчу:
— Почему?
Я не перестаю захлебываться слезами, в его руках я, жалкий и побежденный, просто мокро хлюпаю носом и обреченно задаю ему дурацкий вопрос, на который не жду ответа.
Он притягивает меня к себе ближе, но я не ощущаю в его объятиях принуждения, что кажется мне удивительным.
— Прости, что отобрал твою жизнь. Я не хочу потерять тебя.
Прежде, чем я успеваю опомниться, он пронзает зубами мою шею, я коротко вскрикиваю и чувствую кожей влагу на его щеках. Ханадзава… плачет? Осмысление ударяет под дых и я пораженно спрашиваю:
— Что ты только что сделал?
Свежая метка на загривке горячо пульсирует. Ханадзава обнимает меня, удерживая поперек рук, и у меня нет возможности провести ладонью по шее, чтобы ощупать, насколько глубоко он впился в кожу клыками и сколько вытекло крови.
— Тамамори, я забрал то, что никогда не принадлежало мне. За это я буду гореть в Аду.
— Разве ты не хотел от меня только чтобы я в той или иной форме передал тебе в управление Хасихимэ? — упавшим голосом интересуюсь я.
— Это больше не имеет для меня значения. Всё, чего я на самом деле хотел и то, что никогда не смог бы получить, это тебя. Я лишил тебя всего, что ты любил, я знаю, что ужасен. И даже сейчас я не смог просто оставить тебя, насильно привязав к себе навсегда. Я никогда не думал, что я настолько жалкий и мерзкий человек, способный сойти с ума от желания, и сгореть в огне одержимости. Только сейчас я окончательно понял, что сотворил с тобой.
Кожей я снова чувствую его мокрые щеки и слезящиеся влажные глаза, голос его совсем не дрожит, такой же холодный и ровный, как обычно. Я даже не знаю, что сказать. Кожа на лице стянулась от слез, но плакать мне больше не хотелось.
Ханадзава осторожно, почти невесомо накрыл мою ладонь своей.
— За это я буду гореть в Аду — зачем-то повторил он.
— Похоже, мне придется гореть вместе с тобой.