Небо над Казанью целый день грозило обрушиться снегопадом, хотело припорошить опасную наледь, будто назло.
Под вечер, когда Кощей приехал развлекать людей в наперстки, черное беззвездное полотно над городом, не выдержав, надорвалось — ласковые снежинки кутали улицу в белую шаль, еще не испачканную кровью.
Не по плану шло абсолютно все.
Лицо знакомого человека смотрело своими глазами-угольками с листовки, присобаченной поверх старых объявлений. Кощей выкуривал третью уже. Снежинки сонно опадали с черного неба, как изгнанные звездочки.
Неверные решения. Улица была переполнена ими, казанский воздух разбухал от плохого предчувствия.
Кощей видел эти листовки — он был внимателен к такой информации, — и он молча злорадствовал, как обычно. Универсам был тонущим кораблем, и крысы бежали с него в первых рядах.
Но Вова не убежал.
Неверные решения.
Во рту вместо яда вязла жалкая горечь, и Кощей сплюнул наземь. Неужто и правда Адидаса-то больше нет? Слухи ползли по улице разные, и Кощей не верил ничему из того, что слышал. Похорон ждал, заочно хотя бы проститься с приятелем надо было, еще раз взглянуть на ценник, который улица предъявляет за ошибки — не всем они по карману. А он сгинул, как пес подстреленный. Марат сквозанул ожидаемо, вечная шестерка, в растерянности небось мандражирует — в общем, не видел его никто, а он, может, и знал, где могила брата, но лучше второе ухо себе отрежет, чем подпустит хоть еще одну сволочь к тому, что раньше ему было небезразлично.
Либо это все цирк с конями. Кощей не удивится, если в один знаменательный день Адидас явится к нему с того света, пригнав с собой стаю малолетних гопников, и начнет опять затирать про какие-то права каких-то чмошников. Очень в его стиле.
Но он решил сдобрить улицу новым трупом. Умереть за других… Пасть в бою… Кощей ухмыляется и швыряет сигарету под ноги.
Ты поживи попробуй за других, а в бою — не пасть.
А улица — она и так уже как бурлящий котел: того и гляди — реки крови хлынут за берега.
И это уже начиналось. Кощей мог это распознать по нарастающей в нем паранойе.
Его пальцы нащупали в кармане складную бритву, и на лезвии была застывшая кровь Василисы, порезавшейся, пока буянила, а вместе с бритвой в кармане таился крошечный пузырек с духами — французские, кажется, понятия не имеет, откуда они у Васи, но судя по запаху, носит она их уже давно. А может, ему просто кажется… В последнее время ему многое кажется. Паззл, давно разбившийся, все никак не хотел собираться.
В его москвиче чуть поодаль играет музыка, а пацаны животики надрывают со смеху. Ему тоже смешно, у него тоже все надрывается — вот прямо здесь, в районе сердца, коснись ладонью — там
обрыв. Большим пальцем сдвигает колпачок, и пахучее зелье остается у него на коже, растворяется в папиллярных узорах и исчезает — не ухватить. Кощей вспомнил, как сидел с одним человеком. Он кислотой себе сжег подушечки пальцев, вот эти уникальные рисунки, чтобы отпечатков не оставлять на краденом.
Его пальцы, пропахшие бензином, сигами и спиртом, расцвели французскими полевыми цветами. Кощей рад, что Вася вернулась в Казань, и теперь — она у него. Пускай и не в кармане. Всего лишь дома.
Он очень хотел увидеть ее еще раз. С тех пор, как она выпорхнула, как жар-птица из универсамовского логова, оставив сердце его, обоженную ледышку, мерзнуть в талой воде, ему захотелось это
по-новому. Она уходила часто, но этот раз ему запомнился больше других. Он так ждал и так хотел, и так долго зудела дыра эта поганая в нем от страха оголодать, что не увидит он больше никогда Василиску — останутся только они, плацебо, ее двойники, глаза их стекляшки, поцелуи их — шлюшья помада и водка. Кощей ненавидит фальшивки, он не умеет ими обманываться, когда есть то, из-за чего подламывает и свербит, но не дается.
Вот и хотелось ему проверить теперь, стоит ли овчинка выделки. Надкусить ее реакцию, чтобы понять, есть ли там еще что-то для него. Он увидел ее, гордую и красивую, в белом халате и с бритвой в руке,
покинувшую его, злую до оцепенения и сердцу его извращенному милую — он не мог не забрать себе ее. Все равно вернулся бы — хоть сто лет спустя, но вернулся бы, чтобы к рукам прибрать.
Однажды Василиса совсем перестала с ним общаться. Надолго. Ходила в школу и избегала коридоров, где он обычно шастал со своими прихвостнями и кошмарил мелких. Только увидит в конце коридора кудрявую копну — уматывает в женский туалет, где девки курили противные папиросины, набитые хрен знает чем. Здесь, в этих вот туалетах, она слышала иногда, как девчонки, хихикая, обсуждали вполголоса Костю. Он им нравился. Он был крутой. Он мог набить морду кому угодно. Он угонял машины. У него постоянно было покурить, выпить. Он делал всякое.
Как-то раз ей удалось пройти в коридоре мимо него и его шайки без лишнего шума. Сказала «дайте пройти», и они расступились, медленно, как волчары, уступая территорию. Кощей смотрел, как повязка на ее шее — красная тряпка для быка, — завязана в аккуратный узелочек. Ему было интересно, успела ли она уже с кем-то заарканиться, пока между ними было одно черт-те что.
Так и лето наступило, жаркое и дождливое. Запомнилось Кощею как лучшее. Последнее на свободе. Он тогда все-таки ухватил Василиску по дороге домой, спросил,
долго ли еще будет бегать от него, а она сказала, что их
ничего не связывает.
Что бы она ни говорила тогда, ему было надо услышать одно:
ладно, поеду с тобой. Он тему вымутил кое-какую — хотел скатать ее за город, на папиной ласточке. Ящик вина надыбал где-то, гитару расстроенную, последний раз тронутую лишь пальцами Василисы, пива бутылку, малосольные огурцы и пирожки с ягодами, принятые в дар от пожилой соседки, чтобы «не оголодал». В общем, к свиданке готовился изо всех сил.
Василиса много училась, недосыпала, много помогала по дому, у нее было много дел, которые она с радостью разменивала на время с Костей. Но в последнее время он весь был с улицей, куда входа ей не было — по его инициативе. Поэтому ей было непонятно, чего ему надо-то от нее. Не получит. Понятия не имела, куда он ее повез, мест этих она не знала. Ее изумляла простота, с которой Костя относился к их встрече, сказал «все пучком будет».
Приехали они к озеру, холодному, еще не успевшему отогреться, но зато чистому, как зеркало отражавшему девственную июньскую зелень. Вася вошла в воду по щиколотку и спросила, глубоко ли тут. Костя ответил, что берег пологий. Он вытащил пиво из багажника и уложил в воде, приткнув булыжниками, остывать.
В основном молчали и слушали музыку. Он гитару ей дал, сказал сбацать что-то, но она пока настраивала, ему уже стало скучно, и он принялся круги по воде пускать камешками. Вася не стала ничего играть ему, засмущавшись, ела пирожок с ягодой и заляпала белую блузку. Костя напился вина и заплакал. Раскрасневшийся, с глазами чересчур для него живыми, напомнил Васе совсем ребенка — не того, который с рогаток в крыс стреляет, а того, который… точно не он.
Она не понимала, что случилось. Терпела его пьяные слезы, молча, и плохо ей было вместе с ним. Ей было стыдно, что она стала свидетелем его слабости. Он бы не хотел этого.
Он попытался пальцем стереть ягоду с ее блузки, но лишь размазал кровавое пятно по месту, где бьется сердце. Василиса не стала противиться его странным жестам. В итоге рукой он махнул, сказал, «
отстирается», на ноги поднялся, сел в москвич, будто уполз в свое логово, чтобы скрыться от нахлынувших чувств, и вставил в магнитолу кассету блатных песен, выкрутил громкость и привалился виском к окну, забываясь в пьяном и злом полусне.
Василису репертуар
впечатлил.
Как только она начинала тянуться к коробке передач, чтобы хотя бы сбавить громкость, Кощей открывал глаза и рычал, чтобы та не смела выключать музыку. Его лицо было пустое, глаза — отвергающие все живое, не желающие вбирать в себя или отражать. Он уже знал, что будет. Он знал, что сядет. Не знал, когда, но то, что никогда ему не хватит смелости вырвать Василису из сердца, — это было ему известно. Он хотел сегодня закончить все и вышвырнуть, как сделал это со всем, что было в его жизни, чтобы не жалеть потом о прошлом. Одна она оставалась. Свидетельство его преступления против себя же.
Он смотрел на нее пьяными, влажными глазами, и губы его были приоткрыты, будто хотели сказать что-то, но слов таких не существовало.
— Я люблю тебя, — сказал Кощей тихо, шепотом, чтобы не услышала эти слова его трезвая часть, которая потом сгрызет его, мол,
ты зачем ей это сказал, ты зачем заставляешь ждать ее.
О боже, Костя…
— Ты пьян, — ответила Василиса, без осуждения, лишь с заботой о завтрашнем дне, когда он протрезвеет и будет корить себя за все, что наговорит сейчас.
Кощей не стал спорить. Головой кивнул:
— Да. — И добавил вдруг, наклонившись к ней, глядя в глаза ее красивые, голубые, как это озеро вечереющее, вполголоса делясь наболевшим: — Я не знаю, когда это пройдет.
Василиса не понимала, о чем он. Вряд ли о похмелье.
Наверное, о том, что любит.
Поэтому Василиске нечего переживать.
Она никогда не была его. Она имеет исключительную привилегию. Он уверен, что это его и убьет.
Наплакавшись, она умылась и закуталась в одеяло. Пыталась распутать волосы, но нервные пальцы были бессильны. Глаз сомкнуть не могла, в телевизор пялилась в попытке отвлечься от ужаса, отравившего каждый уголок ее разума. О, знаете ли вы, люди в телевизоре, что сейчас с ней… Пожалуйста, скажите, что жизнь не такая сложная.
Да ну, Василис, в первый раз, что ли!..
Сколько раз он уже ей нервы мотал — у них было все, о чем знают только они. И ничего, все живы. Хотя каждый раз казалось, что это занавес.
Василиса край одеяла терзает пальцами.
Будь он проклят.
А он — проклят. Время не лечит, а взращивает лишь то, что есть. И в Косте всего вот этого было достаточно с малых лет — оно просто росло, обрастало нюансами. Теперь вот — похищение людей.
Очевидно было, что данный спектакль — это его конечная цель такая, он хочет вернуть себе бразды правления, оставить решение за ним. Да будет так, подумала Василиса.
Заберись на свой трон и сиди на нем сколько влезет. А она все равно уходит, хоть сто раз униженная. Осталось дождаться, когда папа по сусекам наскребет нужную сумму, и Кощей удовлетворится тем, что щелкнул ее по задранному носу. Сделает вид, что она, предательница,
больше ему не нужна.
Почти счастливый конец.
Больное, непослушное сердце — пусть иссохнет оно, опустев, и больше не будет болеть вот так. Бесконечные торги с самой собой — единственное, что оттягивало неминуемую участь.
Она слушала бормочущий телевизор и с оглядкой погружалась в беспокойный сон. Несколько раз просыпалась посреди ночи и прислушивалась, не вернулся ли он. Под утро стало дышать тяжело, а тело горело, пытаясь выдворить холод, пробравшийся до костей.
Когда начало светать, а Кощея все не было, Василиса принялась слоняться по хате, как сварливая львица в клетке, строила планы побега и думала, как урезонить Кощея, скосить под дуру, сказать, что жалеет до глубины души, совершила ошибку и просит прощения…
Мерзость.
На подоконник забралась и форточку распахнула, глядела в нее, сжимая деревянную раму, и даже голос подать не смела.
Не помогут, не станут. Со стороны ситуация совсем идиотская и позорная, на уровне бытовой поножовщины — никому это не сдалось, только отвращение вызывает. Ну поссорились молодые, ну закрыл он ее на ключ, чтобы не убежала дура, переплакалась и успокоилась, ну и что теперь? Боже…
Кощей вернулся, когда из-за домов уже восставало солнце. Не вполне трезвый, но и недостаточно окосевший, чтобы не принять во внимание подозрительную обстановку.
Василиса сидела на полу, отвернув голову, и колено ее было к груди подогнуто, а на колене покоилась рука, запястьем изящным свисала из рукава халата, а в пальцах тлела сигарета. Рядом с ней лежали пластинки, привыкшие пыль собирать в этом доме, и она слушала их на старом проигрывателе.
Знает, что он пришел, чувствует, как взгляд его — прицел из пьяного ружья, — упирается ей в затылок, и шея ее выжидающе деревенела.
Старый проигрыватель нежно стрекотал, извлекая музыку из винила. Кощей хотел поговорить с ней, сказать хотел кое-что, но слов таких не было, которые могли бы остановить ее, вернуть, приручить и успокоить. Он чувствовал это регулярно рядом с ней — гадкое бессилие. Оно разъедало рану на сердце.
Она была призраком нежным и полным сожаления. Недоступна, обижена. Молчанием будет мстить, как, впрочем, делала это и всегда — Кощей даже сначала подумал, что это у Васи капризы такие, цену себе набивает, носом крутит, чтобы доказывал ей, что хочет с ней быть.
А когда его загребли, она замолчала на годы. Кощей возненавидел ее молчание. Сквозь поля и леса, по размазанным ливнем дорогам, через силу и проволоку в шипах тянулось ее молчание прямо к нему, сюда, в районе груди, где стыло кощеево сердце.
Он пакость однажды какую-то несусветную ей написал — просто так, может, отреагирует зазноба его хоть как-то… Она, конечно, позлилась сквозь слезы, но отвечать не стала, хотя так хотелось.
С тех пор он и сам замолчал на год, вынашивал в себе каждую буковку, которую вплетет в те единственные слова, способные ювелирно выбить у нее на подкорке то, что он всегда хотел ей сказать, но не мог.
Ненависть шатала его, он думал, что это пройдет, как многое проходило. Но она не прошла — просто осела внутри него пылью радиоактивной, забираясь в самые оберегаемые уголки души и отравляя последнее, за что стоило бы держаться.
Василиса прочла, что он там написал, спустя столько месяцев. Он обещал ей подарок. Хороший. Пацаны передадут. «
Надень их, когда замуж будешь выходить».
Не вышла она замуж.
Она сидела в его квартире и слушала песни, курящая и простуженная, взаперти и в ожидании развязки.
Пусть руки Кощею отрубят за воровство, чтобы не тянуло их к тому, что не надо.
Она слушала шум воды, хриплый кашель, затем — как щелкнула зажигалка. Она могла слышать, как Кощей выдыхает дым, могла слышать, как молчание между ними клокочет ядом. Но исправить ничего уже было нельзя.
— Че, нравится он тебе, что ли?
Клубок дыма разбивается о ее лицо. Его папа совсем уже был седым, а во рту у него блестели золотые коронки. Подобрал в подъезде ее, когда с магазина шел, сказал ей, что «нету Костика твоего», и желчный смех раскатился по подъезду эхом. Она не знала, когда именно его закроют, надеялась, что он пошутил так плохо, обиделась и пропала, а когда опомнилась — бросилась к нему домой. Но было уже поздно.
Сидела с глазами заплаканными на кухне у них, молчала, смотрела, как отец его папиросы курит.
— А мне он не нравится, — проворчал мужчина, не дождавшись ответа. В словах его нехороших все равно зрела горечь, обида на сына.
Глаза завидущие, руки загребущие. На прощание дал Василиске конверт, на котором адрес был, на который слать надо было письма. У Васи в глазах-то все и поплыло — реальность, уродливая и безжалостная, сужалась, хватая в тиски. Когда уходила из дома их, услышала в спину: —
Ты дождись его, ясочка. Он же, псина такая, выть будет по тебе.
Большинство песен Дитера Болена, которые исполняет Томас Андерс, о любви, и сам автор на вопрос корреспондента «Комсомольской правды» В. Соколова 25 января 1987 года: «О чем вы будете петь, когда станете дедушками», ответил: «Я не думаю, что тогда в моем творчестве появятся новые темы. Любовь останется любовью в любом возрасте, даже если тебе, скажем, шестьдесят». При этом Дитер Болен подчеркнул, что эта тема неразрывно связана с темой мира: «…для меня песни о любви — это и есть песни о мире. Потому что без мира на Земле о какой любви можно говорить? Я призываю людей никогда не забывать об этом», — прочла Василиса на обложке Модерн Токинг.
Она в сторону откладывала те, которые слышала давно, причем в этом же доме — например, Высоцкого, — а вот новинки, типа, «Кино» и «ДДТ», и зарубежные, коих было не много, ей были интересны, она их слушала по очереди, переслушивала и думала, думала, особенно ей нравились песни Модерн Токинг, например, «Сердце Энджи». Вряд ли они были куплены — наверняка подогнаны кем-то из-под полы, в подарок или просто. Интереса к музыке Кощей не питал, не разбирался в ней и имел плохой музыкальный вкус, как считала Вася. Он умел играть на гитаре, раньше умел, по крайней мере, и ее учил, долго и с психами, но все-таки научил, и она перегнала учителя, но не касалась гитары уже давно. По правде говоря, всегда мечтала играть на пианино.
Василиса слушала «Сердце Энджи», и ей было невыносимо плохо. Дома у него было ужасно. И так было всегда, даже когда родители его были живы, хотя никто и не видел ни разу его мать.
Кощей сам не любил быть дома. И сны ему снились плохие здесь. И завидовал он Василисе, что дома у неё всегда хорошо было и уютно, а она все жаловалась. Вот они и мотались по улице и подъездам — главное, что вместе.
Вместе везде хорошо было. Надыбает хрен знает, где, ящик вина — и погнали. Василиса, помнит, купила брюки-клеш, усыпанные мелкими блестками, как звездами, чтобы на дискотеку ходить, а отец их в тот день разорвал. Плакала долго, сидя в подъезде на лесенке, сказала, что никуда не поедет. Костя слушал, слушал, потом выдал по итогу:
— Вась, ты дура, что ли…
Она на него посмотрела, и тушь на ресницах, неуклюже нанесенная первый раз в жизни, расползлась по блестящему от слез лицу.
— Ты сырость не разводи, пожалуйста, — к ней подсел и принялся рукой вытирать лицо ей, и руки его пахли ядреными сигами. — Ну-ка накинь, — плечи накрыл ей ветровкой своей, она руки продела, он застегнул до ключиц и воротник поправил. — Ну вот, и в пир, и в мир! Вставай давай, семеро одного не ждут.
И сразу — легче становилось все. Легче любой задачи по алгебре, над которой она голову ломает из вечера в вечер. Легче, чем переживать, что подумают родители. Легче, чем будущее, следующее по пятам за ними с бритвою в руке.
Кто-то разбивает сердце Энджи
Тем, что называется «любовью»,
Он разбивает сердце Энджи,
Ее сердце, ее сердце…