ID работы: 14354301

opia

Слэш
R
Завершён
57
автор
Размер:
9 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
57 Нравится 5 Отзывы 5 В сборник Скачать

I.

Настройки текста

Познавший самого себя —

собственный палач.

Фридрих Ницше

Быть рожденным, чтобы однажды просто умереть, существовать чьей-то целью или средством, прописанным среди ветхих страниц и увековеченным в неизбежном разрушении, — всё равно значит «быть». Даже если среди слипшихся листов, заплеванных горькой кровью, для Ацуши будет выделена всего одна строчка с маленькой и неприметной ролью — потухнуть, как вымоченная спичка, и быть раздавленным чьим-то грязным ботинком. Ацуши хочет существовать — хочет жить и быть чьей-то мечтой. А за мечту нужно отдать свою жизнь, — без страха быть похороненным пеплом, — и рухнуть под землю, заглянув в глаза всем, кого однажды разорвало слепой яростью и кровавым бешенством. К этому он никогда не будет готов. И вовсе не потому, что в глубине светлых стеклянных глаз кроется какая-либо благородная причина, которая могла бы отмыть бледные руки от слоя въевшейся под кожу крови. Всё прописано ещё задолго до его рождения, продиктовано бесконечным столкновением острых углов и некогда параллельных прямых — так, чтобы ему было невыносимо больно. Так, чтобы не посмел забыть. А Бог, творец вселенной, в которой страданиями ему не искупить даже сотую долю греха, выдрал из детских пальцев кормящую руку, рассыпаясь в небытие. Его Бог — растекся тошнотворно алым на холодном асфальте. Его Бог — лишь размытый кислотным дождём след белого мела. И если можно продолжать молиться тому, кто больше тебя не слышит, Ацуши в забвении сложит руки вновь.

***

Благородство отвернулось от него, расплываясь в кривой усмешке и размазывая податливое тело вдоль твёрдых стен. Несчастная гордость, раздетая и растерзанная остро отточенной сталью, надавила на гортань и выжала жалкие хрипы — покаяние всевышнему. Немой крик, застрявший глубоко внутри и ломающий ребра от мольбы безропотного смирения, остался его единственным верным спутником. Спутником, у которого было подозрительно знакомое лицо. Расплывчатые черты, тающие от прикосновения к гладкой поверхности стекла. Большие глаза, что смотрят в глубину нагой души, беззаботно хлопая белыми ресницами. Дрожащий голос, который бьёт под дых своим отчаянием и умоляет остановиться. Его лицо — погрязшее во тьме и поглощенное страхом, словно разорванное в клочья стаей диких стервятников. Ацуши всегда знал, что к свету ему не прикоснуться и кончиком пальца — его свирепость рождена во мраке, воспитана строгой тенью, окутавшей широкие плечи, и лишь в ней для него было выделено место, в котором он мог кем-то быть. Но почему-то лишь тогда, когда чужая рука сомкнулась вокруг его шеи, а бездонные глаза, полные непривычно тёплой тьмой, заглянули в его — наполненные смирением и болью, Ацуши задержал дыхание. И впервые подумал, что умирать уже не так страшно.

***

Холодный металл вокруг шеи впивается в кожу, растворяясь багряными пятнами глубоко под горлом — оседая любовью из тысячи грубых рубцов и превращаясь в ядовитый ком презрения и боли, который не вырвать из глотки когтями. Луна смеётся ему в лицо, а Ацуши хочется выть — почти молиться, складывая тонкие пальцы в крест распятия, покрытый кровью и слоем черной грязи. Протянуть истерзанные руки ввысь и попросить небесное равнодушие превратить его в пыль. Акутагава рядом — словно ржавый гвоздь под ноготь, со взглядом столь тяжелым и усталым, что хочется проявлять сочувствие. Почти хочется обернуться, заглянуть в глаза и раствориться в тёплой тьме, которая держит зверя взаперти, сковывая развязную пасть намордником из стали. И когда Ацуши смотрит — видит внутри лишь спокойствие. Словно можно протянуть трясущуюся руку и дотронуться до бледной щеки, размазывая вдоль кожи следы умирающей нежности и окрашивая изгибы в уродливо-красный. Его зверь глубоко внутри, сокрытый за толщей одиночества и слепой мести, и отзывается глухим рыком лишь на его легкие касания — чуть что, и рука загребёт с собой, неровно дрогнет, когтями разрывая щёки и острые скулы. Нельзя. Ацуши знает — нельзя. Акутагава недосягаем. Его кожа шпарит огнём, оставляет на ладони ожоги, его взгляд стреляет где-то посередине — между двух глупых таких отчаянно-влюблённых глаз — с точностью жестокого снайпера. Один выстрел — и Ацуши упал бы к ногам, расстилаясь непослушной псиной, вгрызаясь клыками в землю. Но он даже не замахнётся рукой, не отобьёт вседозволенную ладонь, лишь осторожно пройдется щекой где-то вдоль, — распарывая кожу Ацуши вдоль уродливых линий, — и отстранится, отворачивая голову. Между трясущихся губ — зажатая дешёвая сигарета, искусанный острыми клыками фильтр и виноватая улыбка, которая стреляет в Акутагаву ответно — куда-то глубоко в грудь, разрывая ударом рёбра. Ацуши знает — он не наругает. Промолчит. Достанет из кармана рваного бежевого пальто зажигалку-крикет, которую купил, чтобы зажигать его дрянь. Щелкнет пальцем, поднесет маленькое пламя к концу, поджигая ядовитую смесь, и сведёт еле заметные брови. На почти опустевшей зажигалке — маленькие царапины, сбитые углы и поплывший чёрный пластик. На лице Ацуши — довольная ухмылка, коих в уголках заледеневших губ ещё сотни. Тысячи. Как тысячи звонких пощёчин где-то посреди улицы, когда туманная дымка разбивается о чужое лицо, растворяясь в небытие и оставляя за собой только запах табака, застилая глаза дымом. В этой лёгкой пощёчине — вся любовь, помещенная в тяжёлую ладонь, и капли, осколки, ошметки треснувшей по швам обороны. Акутагава не курит, но ядовитым шлейфом пронизан до последней нитки – никотинова яма, чужое дыхание вдоль скул. Тяжело дышит, хотя не сделал ни одной затяжки, и смотрит двумя чёрными пуговицами на нагло-нежное лицо, что хитро поджимает губы. Ацуши разглаживает чёрный развязанный галстук, — словно маленькую петельку вокруг шеи, — а детектив закрывает глаза, задерживая дыхание глубоко внутри. Где-то там, где осел застрявший в горле истошный крик. — Сегодня можно? Нельзя. Ацуши знает – нельзя. — Нет. Акутагава не скрывает довольной ухмылки, а Ацуши не удивляется отказу — облизывает губы, выдыхает последнюю серую дымку и ведёт носом вдоль чужой щеки, как жалостливый прирученный пёс. — Жестоко. — Воспитание и такт, — Акутагава стреляет непреклонностью. — Справишься с этой простой задачей, мальчик-тигр? Или бывшему жнецу Портовой Мафии не под силу не быть безумным животным? — Жестоко, — повторяет Ацуши. С глупой, ничтожно глупой улыбкой на губах — лилейной и сахарной, тошнотворной, как сладкая кома и переслащенный горячий чай. Акутагаве хотелось плюнуть ему в лицо, размазать слюну и кровь вдоль уголков дрожащего рта — хотелось жалеть, что сохранил ему жизнь. Ладонью он мог бы придушить его, как бездомное животное. Справиться лучше, чем оскверненная кожа с шипами на шее. Но вместо этого он кладёт ледяную длань поверх чужого рта, склоняется и целует на уровне ничтожно ненавистных губ, — прикасаясь вымученным теплом до истерзанных костяшек собственной руки. Ацуши легонько скребётся о кожу зубами, едва заметно ведёт горячим языком, чтобы Акутагава вздрогнул, но тот знает — прокусит. Прогрызет в нём дыру, если отстраниться, и это единственный раз, когда Акутагава слушает. — Это не считается за поцелуй, — Ацуши шепчет. Рюноске не отвечает. Молчать, заглядывая в блеклый свет глаз напротив — лишь ему дозволенная степень искренности. И если сейчас Ацуши не разорвёт его на несколько кусков, как добычу сердобольного убийцы, ему останется лишь вымученно улыбнуться с тенью когда-то беззаботного спокойствия — до боли знакомого, но далёкого, как широкий серый небосвод. — Однажды. И Ацуши знает, что Рюноске не нужно обещать.

***

Проживать день за днём и бесконечно жалеть о каждом сделанном шаге — очередная прописанная исповедь, осуждение неверного, вплетенное между строк ветхих страниц. Ацуши хотелось бы сделать вздох, не удавиться осевшим в горле пеплом, но он лишь брошенный дьявольский цербер с ржавой цепью вокруг шеи — зверь с окровавленной пастью, которого не дозволено кормить с руки. Внутри расплывается дыра, разъеденная животным страхом: он шепчет вкрадчиво, расползаясь ядовитой дымкой вдоль каждого сантиметра, оставляя за собой след нерушимой дрожи. Пропасть одиночества не перекрыть ржавыми скобами, не умерить даже чужой кровью и плотью, что оседает гнилью на кончике языка. Ацуши хочется заскулить. Он отчаянно теряется в сотнях ночных огней, чувствуя, как внутри ломается каждая крохотная кость: клеймо вокруг шеи давит сильнее, вгрызается острыми шипами под кожу, и дышать становится больно. Невыносимо. Словно проглоченный ком разорвет его изнутри, спалит дотла горящие лёгкие, оставляя за собой лишь чёрный след гари. — Акутагава, я не справлюсь, — Ацуши не говорит. Воет. Заглядывает в глубокую серую яму чужих глаз, пытаясь найти спасение. В них — снова спокойствие, холодное и твердое, словно бетон, о который хочется разбиться, рассыпаясь на крохотные части, и потерянные отголоски миллионов утопленных. Ацуши стал самым последним из них. — Ты мне доверяешь? Голос родной тьмы пробивает грудную клетку, стреляет куда-то в сторону сердца, закрывая зияющую сквозняком дыру. Стирая многолетнюю боль в невесомую пыль и унимая дрожь непокорного зверя. — Доверяю, — Ацуши шепчет. Он не умеет верить, но продолжает складывать ладони, взывая к неведомому. Всё, во что он когда-то верил укусило его за руку, заставило подставить щеку в ответ на удар — когда самые мягкие руки из всех вдруг превратились в острые лезвия, оставляющие шрамы. Но Акутагава — другой. Его руки — не нежные, а похожие на иглы, и ими он держит его шею, ногтями цепляясь за окровавленный ремень на гортани. Медленно снимает ошейник — удавку — и не отрывает от Ацуши взгляд, в котором нет даже намека на стыдливое презрение. Его милосердие — сродни искуплению. Не легкое освобождение, что способно разломать ржавые оковы, а непосильное испытание, которое заставляет сплевывать кровь с искусанных губ, делать шаги в темную неизвестность и заглядывать смерти в лицо. Его сердце — огражденная принципами крепость. Крохотная осколочная граната без чеки, которая однажды взорвется, разрывая всё на своём пути, и которую он вручил Ацуши в окровавленные ладони с угасающей слепящей яростью. — Тогда не скули, — Рюноске шепчет в ответ. Не приказывает, как неприступный детектив. Просит — как тень умиротворенно улыбающегося человека из кафе, превращенного в руины. — Если я не справлюсь, то… — Я заставлю тебя справиться. Акутагава не верит ни во что. Ацуши верит ему. Покорно закрывает тяжёлые веки, чувствуя, как белые ресницы дрожат от страха окраситься в ядовито-багряный, и делает глубокий вдох свободы — оковы потаенного бешенства слетают с его горла с пронзительным лязгом, расстилаясь у ног. Он снова может дышать — слышать, как его сердце разгоняется глубоко внутри, отстукивая бешеный ритм и грозясь раскрошить рёбра. Снова ощущает животный страх, что вырывается из груди, когда чутьё запертого зверя улавливает запах смерти, а внизу живота тугим узлом петляет дикий голод — ревущей фурией умоляет о капли солено-горькой крови. Вгрызается в сухие губы тигриными клыками, глотая истошный крик, и рвёт бежевую ткань на узких плечах. Пальто расходится на лоскуты, но Акутагава даже не шипит сквозь сжатые зубы — лишь захватывает бледное лицо в ладони, когда дышать вновь становится больно, и прижимается лбом, заглядывая в заплывшие дикие зрачки. — Не смей, — Рюноске рычит в ответ на низкий рев. — Тигр. Ацуши заглядывает в серое нечто, ощущая себя абсолютно обезоруженным перед парой непреклонных глаз. Чувствует, словно что-то вновь жестоко пережало гортань — только его кадык нервно двигается вверх, сглатывая слюну, и заставляет судорожно подавиться, заглушая желание заскулить. Нельзя. Акутагава мог бы задушить его — ладонями приложиться к шее, надавив подушечками на извилистые жилы. Ацуши мог бы показать, где нужно нажать, — он слишком часто делал это сам. Направить дрожащие руки в сторону артерий, надавив когтями на пульсирующую плоть, и всё бы закончилось, не успев начаться. Он мог бы использовать твёрдую материю, обвить голую шею мёртвой петлёй, отрывая Ацуши от земли, и смотреть, как его тело покидает последний вздох, а на землю падают солёные слёзы, смешанные с горьким привкусом металла. Но он никогда этого не сделает — ни ради себя, ни ради обглоданного слабостью тигра. Акутагава знает — он справится без способности. Он плюнет ему в лицо, удерживая в жестких ладонях, разорвёт каждую из оков на его гортани обжигающей сингулярностью, проглотит всю ненависть, что вместе со рвотой и криками выйдет из глупого рта покинутого жнеца, — но никогда не даст ему умереть. Его холодные пальцы ныряют глубоко в разинутую пасть, режутся об острые клыки-бритвы, и Ацуши впервые сдерживается, стараясь глотать спертый воздух — лишь бы не сомкнуть вместе зубы, дырявя наглые ладони насквозь. Акутагава не чувствует боли — она похоронена где-то глубоко, вытесняя на поверхность голодную ярость. Не знает страха — крохотный ком погиб ещё в утробе, оставляя место порождению тьмы. Он надавливает большим пальцем на огромный клык, прижимая чужой язык, и смотрит в глаза, чувствуя, как ладони тянутся вниз, сползая вдоль его груди. — Сплюнь. Ацуши хочет сглотнуть багряную кровь — отдаться ей в рабство, утолить животный голод, проглотить и удавиться, оборвав тлеющую надежду. Хочет раствориться в боли, что последует, если он сорвется. Но спокойный серый вокруг глубоких зрачков обдает трезвым холодом, заставляя шире раскрывать рот — словно почти покоренный зверь. — Сплевывай. Акутагава повторяется, а Ацуши вновь закрывает глаза, утопая в едва слышном всхлипе. Почти жалобный, почти что скулёж, — когда подушечка большого пальца давит на клык сильнее, распарывая кожу и позволяя алой дорожке стекать вниз по подбородку вместе со слюной. Ацуши хочет — но повинуется, сплевывая кровь с уголков рта. Почти что всхлипывает вновь — чувствует, словно зрачки становятся шире, картина плывет, застывая в неразборчивом тумане, а в уголках жгутся горячие слёзы, которые ронять пока ещё стыдно. — Хороший, — Акутагава шепчет. Ацуши почти в бреду, но слышит чётко — как внутри него ломается целая вселенная. — Только попробуй сдаться, — он сглатывает, выдыхая в искусанные губы, — и тогда я не дам тебе покоя даже после твоей смерти. Никогда. Рюноске держит его руки намертво крепкой хваткой — размазывает вдоль запястья собственную кровь, сверлит тяжёлым взглядом тигровые полосы на коже, почти погруженную в безвозвратное безумство. Губами проходится вдоль вздутых вен, словно извиняясь за насланные муки. Ацуши трясётся, всё ещё удерживается за крохотные ниточки почти утерянного контроля — впервые боится убить, а не быть убитым. — Акутагава… — Ацуши молит, срываясь на безрассудный плач. Даже не чувствует, как теплые дорожки из слёз смачивают горячую кожу — лишь вздрагивает, пытаясь сглотнуть подступившую тревожную тошноту. — Я не справляюсь. — Ты ещё можешь говорить, Тигр. Проглоти эту сдохшую жалость и дыши. Акутагаве, рожденному во мраке, не знакома нежность — она окутывает его холодом, словно огромная лавина, вгрызается мокрой пастью в ногу, как собаки из трущоб, которых не оторвать от себя ударом ветхой палки. Ему знакомы лишь боль и неподъемная благочестивость, закаливающие его принципы и затачивающие острием ножа его стальной взгляд, под которым глаза Ацуши, словно два хрустальных шара, трещат по швам тонкого стекла. Он обхватывает пальцы Ацуши своими, сравнимыми с долговечной мерзлотой, и ломает каждый на сгибах фаланг. Резко, с осторожностью — хоть и знает, что после залечит. Трясущиеся руки чувствуют боль волнами, Ацуши сглатывает крик, оголяя израненную душу с каждым рваным вздохом. Акутагава не старается сделать больно ради того, чтобы непрерывно зудело — лишь чтобы Ацуши помнил, боролся, продолжал переступать через тысячи трупов под ногами, лишь чтобы у беспощадного мальчика-тигра хватило хоть капли сил. Он держит Ацуши в истерзанных ладонях, перебирает переломанные пальцы, изредка, почти невесомо касаясь кончиков тёплыми губами, — извиняется так за невыносимую наглость и вседозволенность, пока чужие глаза смыкаются в долгожданном спокойствии с высохшими слезами на ресницах. Акутагава такой холодно-нежный — такой, каким быть не умеет, а Ацуши хочется разрыдаться вновь — потому что он снова может дышать. — Сегодня можно? Большим пальцем детектив мажет по мокрой щеке, вытирая кровавые следы, и Ацуши кажется, что страха в нём больше нет. Только остатки сломанных любовью костей, сокрытые глубоко под кожей, которые он даже не хочет стирать в небытие. — Да, — Акутагава шепчет. Можно. Ацуши всегда было можно. — Жестоко, — Ацуши отвечает тихо, улыбаясь вымученной нежностью. И целует Акутагаву, впервые отзываясь зверю внутри. А Рюноске касается тёплых, искусанных губ и мечтает, чтобы он имел столько же контроля — остановиться. Чтобы Ацуши сломал ему пальцы в ответ — за каждую лишнюю секунду грязной разделённой нежности.

Но только остановиться — значит убить себя.

По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.