автор
telemaque бета
Размер:
62 страницы, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
93 Нравится 5 Отзывы 34 В сборник Скачать

Манифест счастья и горя.

Настройки текста
Примечания:

10 сентября 1813 года.

Антон поднимается из роскошно расшитого и украшенного петлями и кисточками кресла, выходит из-за стола, заваленного бумагами, документами, книгами, прошениями (часть их теперь смело переправляется от Андрея к нему, чтобы учился быть значимым, а уж после отъезда Андрея и Велесского в Петербург — подавно; он ныне больше них занят государством, оставшись в Москве, хотя ожидаемо ударяется в скучание по ним, по родителям, по отцу и отчиму, которых любит, наверное, сверх меры) и какими-то собственными черновиками. Иногда, когда голова трещит от мыслей, он пишет дневник — дневник «Его Императорского Высочества Антона Андреевича Первого», как указано большими красными буквами на обложке. В нем много размышлений о государстве, об истории, особенно нынешних годов, когда Андрей гениальным образом занимается умиротворением готовящейся войны на востоке. Но все же Антон, как любой молодой человек своих годов, нуждается в том, чтобы выливать мысли на бумагу и делиться хоть с ней собственными переживаниями. И он много сам с собой рассуждает про личные аспекты, изредка оставляет стихотворения на светло-желтых листах, подписывая аккуратным почерком дату, рисует портреты знакомых или совершенно выдуманных людей, набрасывает пейзажи карандашом. Никто не читает его дневника. Даже Арсений, любовью к которому он напитывается все больше: у них теперь есть чудесный сын. Двадцать шестого июля этого же года у них родился прекрасный мальчишка — с тоненькими темными волосками и голубыми выразительными глазами. Копия Арсения. Наверное, это и есть причина, по которой выбор имени доверяют в конце концов именно Антону и Арсению. Как бы ни был строг в своих решениях Андрей, он тает, стоит Велесскому поговорить с ним наедине, и Антона с Арсением это спасает. Спасает безбожно и невероятно часто. И теперь у них есть сын, названный ими, воспитываемый при них, несмотря на то что Арсений, восстановившись, снова становится вхож в высокий круг отдыха. Его теперь невозможно оторвать от Волковых-Разумовских, от Булаткиных, от появившихся товарищей, от девушек, которые от его положения чуть ли не в рот заглядывают, мечтая стать им или хотя бы быть похожими. Арсений цветет теперь в этом кругу, осветленный талантами табора, и, невзирая на нелюбовь Андрея к магии и цыганским игрищам, периодически гадает этим девушкам на их будущих супругов. Арсения любят еще больше с мгновения, когда он создает будущего императора и дает жизнь не только личности, еще не оформленной, крошечной, детской, но и империи. Слухи идут, ползут паутинами, испачканными в нуге, но Арсений — под защитой Антона, под защитой императорского дома, под защитой главных лиц империи — Андрея и Велесского. И если последний всегда к нему благосклонен и мил был, есть и будет, то Андрей до рождения Дмитрия был чрезвычайно строг и в отрицательном ключе внимателен. Оставляя на адъютанта неподписанные прошения с просьбой разобраться справедливо самостоятельно, Антон укладывает в ящик стола дневник в кожаной обложке, накрывает его от греха подальше папкой из Всероссийской Университетской Комиссии и обращает взгляд к вошедшему и молча стоящему в ожидании приказаний камердинеру. Он осматривает Георгия Власьевича задумчиво, холодно, словно теперь нет Антона, словно заместо него портрет с пустыми глазницами, словно какой-то из его рисунков-набросков выскакивает из дневника и садится на его кресло, возомнив себя цесаревичем в делах. — Павел Петрович приехал? — тихо уточняет Антон, вдруг смутившийся своей перемены. — Да, Ваше Высочество. Он как четверть часа здесь. — Арсений виделся с ним уже? — Нет, он занят компанией Их Сиятельств Булаткиных. Они прибыли недавно из... — Нужно сходить здравствовать... — бездумно замечает Антон, закрывая ящик. — Откуда? — Из Германской империи. — Хорошее дело. Замерев, Антон думает о том, под каким теперь предлогом забрать Арсения в свое интимное общество. Если бы он был с юными девами, этот вопрос решился бы легко, а Булаткины — друзья ему больше, чем Арсению. Он обязан провести с ними некоторое время: правила приличия высокого дома. Но ему вовсе не хочется сейчас говорить с кем-то, кроме Арсения. — Павел Петрович в гостиных? — Да, Ваше Высочество. Антон кивает и, миновав камердинера, выходит широкими жесткими шагами из своего кабинета. У него, к сожалению, нет возможности отказаться от встреч, бесед и обсуждений. Он вынужден делать вид, что ему интересно это общество, когда силы находятся едва-едва на то, чтобы выполнять собственные обязательства в делах государственных и семейных. Качнув головой, Георгий Власьевич подходит к столу — убраться. И адъютант Антона приближается, чтобы забрать необходимые прошения в свой кабинет: нельзя находиться в кабинете царской особы без ее присутствия. — Он стал очень похож на свою мать, — шепотом подмечает задумчивый Георгий Власьевич. — На Анну Федоровну? — Да, конечно, на кого же еще? — Чем же? Он копия Его Величества. — Лицом. Он очень похож на нее в последние годы жизни здесь, в столице. Я хорошо помню ее. И девушкой — тоже. В юности он был копией Его Величества, это верно, но сейчас... Он чрезвычайно стал на нее похож лицом. Думаю, Его Величество замечает эту перемену и оттого не берет Их Высочеств в Петербург. — Чем он похож? Ни одного портрета ее я не помню. — Скулами он очень похож, словно она есть он. — Георгий Власьевич хмурится. — Она мать, он быть обязан на нее похож. Разве что Его Величество считает это плохим предзнаменованием. Не стоит говорить о ней теперь. Анна Федоровна давно мертва как тело и как человек. Не будем тревожить душу покойной мятежницы.

***

Освобождаясь от темно-синего камзола с накидкой и сбрасывая их в руки камердинеру, Антон мягко опускается в кресло, стоящее посреди огромной спальни. Их супружеская постель закрыта темным балдахином. Окно, перед которым стоит низкий кофейный стол, распахнуто настежь — и шторы порывисто дергаются, то влетая, то вылетая из окна. За ширмой — Арсений. Он приходит минутою раньше и переодевается теперь с помощью камеристки. — Арсений, я более не останусь с вами надолго. У меня нет сил. Papa уехал — и я словно остался один на один с этой махиной... Господи, не дай мне долго держать Россию в руках. Я не удержу ведь... Это все совершенно безумно, я хотел бы стать вольным казаком. Ты читал про них теперь? Строят свое княжеское государство, водят корабли от берега к берегу, турки им в ноги стелятся: мой Papa велик, что разбил их в прошлом году насмерть. — Ты хотел бы жить под открытым небом, питаться скудно и каждый день бороться за жизнь? — Арсений, я не просил тебя рассказывать про табор. — Антон смеется, мягко скалясь. — Казаки живут иначе. Мы ведь ехали тогда в Англию чрез их земли. Безумство, как хороши! — Тебе не идет это, — ласково замечает Арсений, выходя из-за ширмы в одном нижнем платье, и оправляет волосы, которые еще не успевает распустить. — Почему мы не можем поехать к ним в Петербург? Камеристка тенью выскальзывает в гардеробную комнату, прилежащую к спальне. — Потому что Papa против. — Тогда сходим к Мите? — Он садится рядом с Антоном, ластится к плечу щекой, целует в чуть щетинистую щеку и пальцы переплетает. — Не хочешь? Я сам позже схожу... Ты сегодня очень тосклив. Почему? Пожав плечами, Антон располагается удобнее — и Арсений вынужден подвинуться по дивану. Он медлит, касается аккуратно, и Арсений с любовью наблюдает за ним, мягко прикрыв ресницами глаза. Через мелкие щелки он смотрит на Антона, и тот, не отвечая на взор, выплетает из его темных длинных волос ленту, вынимает тоненькие заколочки, расправляя передние прядки, гладит по затылку — и волосы, как вороные кудри, ложатся на ровные плечи Арсения. Следом Антон снимает ему сережки, две золотые розочки с крохотными камушками, и складывает все себе на колени. Арсений понимающе преклоняет голову ему на плечо, и Антон целует его в лоб. Между ними по прошествии года наконец складывается другая связь. Связь супругов. Та, которая есть между Андреем и Велесским. Та, которая воспевается в романах. Антон теперь точно знает, когда Арсению печально, когда стоит отпустить, а когда — прийти и быть рядом, а Арсений легко определяет его настроение, будто в него ныне встроен прибор. После рождения Дмитрия они еще более осознанно сплетаются, окончательно путая нити судьбы, и Антон рад, что прежние опасения беспочвенны. Конечно, им нужно было время. Время, как ни странно, оказывается самым лучшим препаратом в данной ситуации, и Антон с удовольствием строит семью, которую хочет видеть подле себя. — Антон, поцелуй меня. Оторвавшись от наглаживаний затылка, Антон поднимает на лицо Арсения светлый взор, улыбается коротко и целует нежно, склонив голову. Ладони Арсения скользят по его темной жилетке, по кружеву рубашки у горла, сцепляются пальцами за шеей, пока они целуются по-взрослому вдумчиво, и он плавится неспеша. Антон щеку ему гладит, направляя к себе, в волосы запускает пятерню, другой рукой обвивает его привычную талию и ближе к себе влечет. Еще год назад это смущало и заставляло гореть что-то в груди, но сейчас они привыкли — и это просто будит внутри правильные ожидаемые ощущения, пока еще не помноженные на десять пожарами. Запах Антона, и без этого окутывающий Арсения, проникает глубже, оседает на открытой коже, на нижнем платье (а как же Арсений их полюбил во время беременности и сразу после: ничего не жмет и не давит), на лице и где-то внутри, шпионом проскользнув через уши, ноздри и глазницы в самое нутро. Не то горячее и тугое, а то возвышенное и чуткое, которым Арсений отличается, наверное, от большинства окружения. Запах же Арсения кутает его, пряча от действительности, и Антон, отстранившись, жмется носом к его шее, вдыхает его глубже, кожу лижет кончиком языка, обжигаясь совсем слабо о духи, осевшие на ней, и поцелуями скользит до уха. Свободную от сережки мочку он прикусывает, движется вбок, к нему, и с колен дождем сыплются Арсеньевы аксессуары. И судя по лицу, которое Антон осматривает, распахнув резко глаза, Арсения не трогает это: этих украшений у него несколько комодов в гардеробной. Одних только серег и заколок сколько он терял, забываясь на балах или при редких поездках в табор? Этих поездок к семье, кстати, совсем мало — последние пять месяцев беременности он и вовсе не имел на них права, так как о наследнике уже было провозглашено в газетах, а это рождает риски. И Арсений берегся: был подле Антона нежным супругом и подле Андрея и Велесского хорошим зятем. Теперь он отдыхает от наложенных в связи с беременностью и ее поздним сроком обязанностей и запретов. В первые же дни отъезда Андрея и Велесского в Петербург они ездили в табор, все более забывающий про то, что Арсений когда-то был его частью и очаровательно танцевал обнаженными ступнями по перевернутой к небу низом телеге. — Ты очень красивый, Арсений, — размеренно мурлычет Антон, царапая кожу шеи выпущенным клыком, и альфа в нем волнами разливается, довольствуясь. — Быть может?... — Да, — Арсений кивает, стряхивает с его коленей оставшиеся украшения, невзирая на свою чистоплотность и педантичность, и перебирается на его широкие костлявые колени. — Давай. Усмехнувшись по-доброму этому резкому согласию, Антон оглаживает бедра через нижнее платье, поражается в который раз его тонкости — светлую кожу видно сквозь ткань — и запускает одну ладонь под складки, лаская чувствительную внутреннюю часть подушечками пальцев и холодом колец. Его ладонь идет аж до груди, и он с удовольствием совсем осторожно сжимает ее, округлившуюся после беременности для кормления сына: благо, этим себя Арсений не портит, и ребенком заняты няньки и кормилицы, как бы они его ни любили. Набухшие соски на ощупь приятны, и Антон сквозь тончайшую ткань видит, как они напрягаются в уже знакомой реакции. Арсений, подавшись вперед, прикрывает глаза, на плечо Антону укладывается лбом и расслабляется — он больше всего любит, когда Антон ласкает его в прелюдии. — Арсений, все же я не смогу оторваться от тебя, чтобы перейти на постель, а здесь — кощунство. — Кощунство — это в карете, — отшучивается Арсений, прекрасно помнящий и свою первую течку, и последующие за этим месяца, в которые они уж слишком много разъезжали по городам. — Не делай из нас взрослых слишком рано. — Мы уже имеем ребенка, ma flamme. — Это не мешает мне быть ребенком в душе. — А мне мешает то, что ты пытаешься говорить со мной сейчас, — веселится Антон, впервые за день ощущающий себя правильно и бодро. — Не думаешь, что хорошие юноши молчат, когда их касаются так? — И по соскам его проводит пальцами, слегка надавливая. Арсений стонет на вдохе, сорвавшись, и Антон ловит его губы своими, целует жадно, голодно, будто у них нет лишней минуты, будто нужно хвататься за действительность, будто завтра может не случиться. У них впереди целая жизнь вдвоем, но при этом Антон каждый раз с ним как в последний: срывает голову. Антон любит его до звона в ушах, до звезд перед глазами, до сладости его нутра на языке, до боли в груди, когда тот спит на нем всю ночь, обнимая, особенно в течку, когда омега в Арсении требует альфы больше, чем сам Арсений. Благо после беременности еще рано для течки, и они не чувствуют себя обремененными. Решивший прекратить игры и дурачества, Антон подхватывает его удобно под бедрами, переносит на постель, распахнув балдахин и положив поверх нерасстеленных пледов и одеял, и делает шаг назад — он будет наслаждаться им издалека. Арсений чуть сводит бедра, отползает подальше, перебирает пальцами на ногах в белоснежных чулках с голубыми лентами у колен и голову склоняет набок, пронизывая глазами. Пока снимает сапоги и жилетку с большими удобными пуговицами, пока стягивает с пальцев белые перчатки, Антон этот взгляд ответно пожирает — и неизвестно ведь, кто сейчас кого переглядит, потому что оба в эти игры год играют и никак победителя не найдут. Любят одинаково, похоже, потому и победителя нет. Чем богаты, тем и рады. — Иди ко мне, — мурлычет низко Антон, опускаясь к Арсению, и они, целуясь, укладываются поперек широченной длинной постели, на которой можно устроить бой подушками — такая уж она огромная для двоих. Арсений ластится, как нежный крошечный кот, щекой трется о его плечо, рубашку из-под штанов вытягивает, подернув пояс, и ладонь запускает к животу. Против редких коротких волос гладит, щекочет, пока Антон целует его в шею длинными, жадными поцелуями и коленом давит на пах, вызывая тихий всхлип. У Арсения на щеках выступает смущение алыми пятнами, и он улыбается от мысли, что Антон любит его. Ему кажется, что Антон никогда не был настолько нежен и нетороплив, как сейчас, кроме их первой брачной ночи. У Арсения больше нет сожаления о том, что год назад он оставляет табор и меняет всю свою жизнь. Он только рад быть здесь с ним — с человеком, который слышит его, с альфой, который его любит до звона в ушах и до мурашек по коже. В каждом Антоновом прикосновении, в каждом поцелуе, который Антон ему дарит что утром, что днем, что вечером, что ночью, наливается невероятная супружеская нежность. Она их обоих пронизывает, создавая ту прекрасную пару, которую едва ли не каждый человек хочет иметь в своей жизни. Антон стискивает крепкими пальцами его бедра, холодит единственным кольцом кожу, отчего Арсений в мыслях проносит идею того, что Антон не снимает только обручальное и носит его даже тогда, когда это не кажется необходимым. Под белье Арсению он скользит с аккуратностью, по члену проводит единожды, дразнясь, и приподнявший таз Арсений позволяет ему наконец коснуться ягодиц. Антон подушечкой пальца надавливает между половинок, ловя губами стон Арсения, и мягче принимается целовать кожу его шеи, уходя то за уши, то к затылку, то к лопаткам. — Ты всегда такой... отзывчивый, — хрипит Антон, наполняющийся тем желанием, которое каждый альфа испытывает к своему омеге, если любит его искренне и по-настоящему. — Перевернешься? Für mich, Арсений. Как бы Арсений ни отказывался от учения немецкого последние месяцы, решив разобраться хотя бы с французским, теперь он каждое слово Антона понимает — он говорит всегда схожими фразами в постели, а Арсений по ноткам голоса, по выражению лица понимает их суть и каждую откладывает в памяти, чтобы потом, подставляясь под прикосновения между ног, не думать ни секунды. Шумно сглотнув, Арсений рубашку его дрожащими пальцами расстегивает осторожно-торопливо, каждую пуговицу трет пальцами зачем-то и, только отдав в руки Антона ведение ситуацией, разворачивается под мимолетными касаниями — Антон оглаживает его ноги, бока, поясницу, выступающие снова косточки позвоночника, в обе ладони помещает упругие половинки ягодиц и сжимает, выдыхая сипло и лбом опускаясь на чуть взмокшую на спине ткань нижнего платья. — Только ты... Только ты не говори ничего. — Антон целует его между лопаток, задирая нижнее платье выше поясницы, и поцелуи его волнами раскидываются по коже в мелких-мелких родинках. Только эти слова заставляют напрячься, но Арсений верит, оттого доверяется с легкой неуверенностью. Антон не может ему навредить, особенно теперь, особенно когда у них есть крошечный сын, особенно когда так ласково нежит и сгорает от прикосновений сам. И доверяется не зря — Антон покрывает поцелуями всю его спину, щекоча носом, опускается к ягодицам, распускает завязки на светлом белье, раздевая его, и бесстыдно спокойно прижимается поочередно к каждой половинке губами. Мокрый горячий язык скользит между, кончиком дразнит, а затем Антон лижет плашмя — и Арсения подбрасывает на постели. Выгнувшись в спине и подавшись назад в желании получить еще одно такое прикосновение, Арсений смущается, лицо прячет в верхнем покрывале, волосами закрывается, как будто бы быть так с мужем — стыдно, а не правильно. От каждого нового поцелуя Арсения ведет все больше, он течет, и Антон вместо какого-то порицания (а почему-то Арсений подсознательно считает, что за такое обязательно должны порицать, несмотря на то, что супруги для того и супруги, чтобы быть вместе вот так) принимает густые вязкие капли на язык. Касаться глубже неудобно: Арсений лежит животом на постели. Антон, не поведя бровью, обхватывает его бедра, приподнимает, ставя коленями на постель, верхнюю половину тела позволяя оставить на покрывалах для удобства, и сам немного двигается назад. А затем смотрит. Нацеленно смотрит, взглядом сжирает светлую спину, покрасневшие ягодицы, раскрывающийся от прелюдии анус. А пока смотрит, глубоко дыша и облизываясь со вкусом Арсения на губах, рубашку сбрасывает на пол и от штанов избавляется быстрым слитным движением, привыкший к неудобству застежек и научившийся разбираться с ним за несколько мгновений, которые ценны с таким-то супругом, как Арсений, рядом. Запахи их сливаются воедино, создавая единый собственный, но Арсений даже сквозь его пелену различает то, как горчит теперь запах самого Антона. Возбужден, доволен собой, готов к тому, чего хочет. Альфа в нем беснуется, как черти у котлов, когда к ним попадает очередной грешник, убийца или мошенник. Альфы в нем иногда больше, чем самого Антона, и Арсений чувствует, как его это доводит до самого пика желания. Арсению до свиста в ушах приятно ощущать на себе одновременно нежность и ласковость Антона и безумство с наглостью альфы, который, ощущая себя хозяином момента, намерен брать целиком. Судя по тому, что холод уже неприятно лижет Арсению поясницу и оголенные ягодицы, а стыд неприятно забирается в мозг, Антон затягивает. Но ему любо смотреть на Арсения с такой стороны, снимая с себя оставшуюся одежду, и он не торопится вовсе — медленно избавляется от собственного белья, оглаживая окрепший от прелюдии член несколькими выученными движениями, стягивает чулки, босыми ногами становясь на пол и с высоты своего роста любуясь Арсением. Только после Антон возвращается, насладившись, и жмется языком меж половинок вновь. Он собирает вытекшую смазку с бедер, сцеловывает капли с раскрытых складок, пропускает под Арсением руку, чтобы обхватить его член кольцом пальцев, и трет головку, зная, что так нравится, что именно так будет хорошо. Жадный к каждому подтеку смазки, Антон вылизывает Арсения тщательно, урчит удовлетворенно и от вкуса на языке, и от альфьей удовлетворенности, и от дрожания Арсеньевых светлых бедер. Редкой щетиной он жмется к непривыкшей коже, раздражает ее до красноты, и Арсения от контрастов совсем, бедного, трясет — он с протяжным стоном кончает ему в ладонь, гибко прогнувшись в спине и совсем пошло оттопырив ягодицы. Несколько следующих минут Антон, несмотря на выросшую мигом чувствительность, касается его: и член наглаживает, и к текущему еще больше анусу жмется, проталкивая язык внутрь и собирая смазку со стеночек. А Арсению до скулежа хорошо — и одновременно плохо, потому что он всегда становится слишком чувствительным для мгновенного второго раза, а Антон это знает и пользуется, позволяя Арсению выпускать бесов и расслабляться до полного непонимания происходящего, чтобы в ушах звенело, перед глазами сверкало. И пусть у самого уже летят звезды от желания, Антон сейчас нацелен на Арсения. Альфе все-таки хочется взять, подчинить, заставить скулить и плакать, но Антон знает, что Арсения после беременности и родов позволено только любить, ласкать и чутко оберегать от всего. Он себе не позволит сделать ему больно, и со дня рождения сына у них еще ни разу не случалось ничего, кроме совместных ласк без сливания в единое целое. Даже гон Антон провел как ответственный и серьезный альфа — позволил Арсению быть рядом лишь для слабого успокоения и удовлетворения, не согласившись на уговоры и не поддавшись собственным инстинктам. Он любит его и приносить боль не намерен. Даже теперь он, поднявшись и расположившись удобнее, только жмется членом к его ягодицам, двигает на пробу бедрами, пачкаясь в продолжающей вытекать, вкусно пахнущей смазке, и толкается между половинок, выдыхая. С Арсением приятно все. И это, пусть оно, наверное, выходит за какие-то рамки... У Антона свои рамки — и если им приятно, а Арсению — не больно, то это правильно. Он альфа, и в своей семье он сам разберется, без вмешательства всяких «правил». Чужих правил в его постели не будет никогда. Раз им хорошо, значит, все правильно. Он качает бедрами, привыкая, пристраиваясь, но член скользит по коже, мажет выделяющейся смазкой по промежности, оставляя белесые подтеки. Не рискнувший, Антон направляет его между чужих мягких бедер, стискивает их руками, сдвинув, несмотря на то что Арсений стремится сделать это сам в порыве принести удовольствие, и толкается первый раз. Ноги у Арсения стройные, упругие, кожа светлая, в родинках, в редких-редких беленьких полосах растяжек, от которых влюбленно щемит сердце за ребрами. У Антона от желания тянет где-то в затылке, и он двигается, склонившись к спине Арсения и обхватив его поперек груди. При приближении конца Арсений, обернувшись одной головой, принимает голодный поцелуй, губы распахивает покорно, впускает горячий язык с остающимся его вкусом в рот и стонет высоко, красиво, прогибаясь в пояснице активнее. Ему хочется больше прикосновений, и Антон дает ему это — переходит на плечи, покрывает их поцелуями, прикусывает кожу, совсем слабо метит клыками, оставляя собственный запах надольше, и пачкает его бедра спермой, выплескиваясь долго, с тихим стоном в прикушенную лопатку. Еще пару минут они так лежат, а потом, вытеревшись, устроившись параллельно постели и накрывшись пледами, валяются вдвоем в тишине. Изредка Арсений ластится к нему, играется со взмокшими крупными кудряшками, целует в скулу бедно, и Антон, пьющий принесенный камердинером бокал вина, посмеивается с него и в шутку клацает клыками возле носа, будто действительно готов откусить его. Весело.

***

11 сентября 1813 года.

Сделав выпад, Антон направляет руку с рапирой, красиво сверкающей мягким наконечником, вперед и хочет успеть «убить» Олега прежде, чем это же сделают с ним, но тот уводит его рапиру точным ударом и поднимает своей, увлекая сначала вбок. Звон бьющей стали раздается громко по всему императорскому саду, врывается в распахнутые окна Андреевского дворца, проникает в души сидящих на веранде дам, но не увлекает никого, кроме фехтующих Антона и Олега, приехавшего на несколько часов к нему вместе с Сергеем. Они, как бы ни была хороша их компания из трех супружеских пар (Антона и Арсения, Олега и Сергея, Егора и Эда), предпочитают побыть наедине и ограничиться стандартным видом времяпрепровождения с рапирами. Антон с сожалением выдыхает и опускает рапиру, признавая поражение: с колена, на которое он опускается, не удержавшись в выпаде, уже нет времени подниматься. Ему легче принять проигрыш теперь, чем драться до конца, к тому же это лишь дружеское фехтование в саду, а не соревнование или настоящее сражение. Олег подает ему руку, сжимает пальцы в приятельском жесте и отправляет слитным движением рапиру в чехол, весело покачивающийся на бедре. Грустно Антон ухмыляется, вставая, и бездумно вонзает рапиру мягким концом — а для этого необходимы великие силы! — в землю, меж густой примятой травы, лежащей одеялом. Опереться на нее нет возможности из-за роста. Антон отряхивает колено костюма для фехтования, оглядывает спокойным взором веранду, не ловя ни один ответный заигрывающий взгляд, и сбрасывает оземь перчатки с мягкими вставками. Когда-то он легко мог победить и Велесского, столько воевавшего и учившегося прежде этому в военной гимназии, а теперь его оставляет с носом Олег. Что-то внутри неприятно пошатывается, как будто одну из опорных колон души выдергивают. Пускай Олег служил ранее, пускай он когда-то участвовал в подавлении восстания его матушки уже спустя три года после ее ссылки в Сибирь, пускай с этих событий и прошло три года, Антон уверен в том, что должен во всем быть лучше, ярче, грандиознее других. Ему по положению нужно. Иначе какой из него цесаревич, если даже в фехтовании он не может обойти обычного военного, прекратившего дело еще три года назад? Неудача — мгновение случая, но Антону обидно, что он может не оправдывать надежд. Надежд человека, которого даже рядом нет, который сейчас даже не в столице, чтобы видеть, знать и осуждать. У Антона все же где-то в глубине души остаются те фразы, которые ему бросали, критикуя способ фехтования в юности. Но, кажется, он все же способен достать его даже из Петербурга. Откланявшись на ходу, подоспевший камердинер протягивает Антону золотой поднос с запечатанным срочным письмом, аккуратно подписанным сбоку Андреем. Эту подпись он узнает из тысяч других. Антон приподнимает бровь, мол, «разве не возможно было подождать?», но письмо забирает, распечатывает, надорвав совсем по-детски осторожно, и отходит от Олега к беседке. Там их ждет бутылка дорогого вина, закуски, но Антон, войдя по мощным ступеням внутрь, не интересуется сервированным столом и садится в ближайшее кресло. Теперь, когда нет возможности поговорить с Андреем наедине или при Велесском, Антон радуется каждой весточке, скучает безумно и считает это сыновьей нежностью, а не желанием подольше оставаться мальчиком хотя бы внутри семьи. Его можно понять, впрочем, Антону это понимание неважно, потому что он отлично осознает необходимость советов Андрея и Велесского, собственную любовь к ним и важность хотя бы редких семейных разговоров о самом тревожащем. Арсений, конечно же, — отличный супруг, но Антону, как сыну своего отца, никто не заменит Андрея. «Mein Sohn, schreib mir об устройстве дел у вас и о Совете, в который ты обязался ездить. Роман Алексеевич сообщил мне, что ты не так часто бываешь на заседаниях, и я жажду узнать причину этого. Сообщи, bitte, про Арсения и Дмитрия — мы по вам очень скучаем, шлем из Петербурга поцелуи и объятия. При желании пускай они поезжают на неделю-другую в Алексеевский, ибо тебе при жизни с семьей не дается управление государством. Империя это не женщина, чтобы ее оставлять и возвращать, когда вздумается. Империя всегда была, есть и будет eine Geschäftshure, которой требуются внимание и подарки даже при существовании семьи. Будь добр, не забывай о собственных обещаниях: тебе, как будущему императору, обязательно взрастить в себе умение держать слово. Я буду ждать краткое сообщение о делах, которыми ты занялся и занимался прежде с момента нашего отъезда. Раннего возвращения не жди: wir werden noch eine Woche hier bleiben. Так необходимо. Петербург — великолепие, выточенное нашими предками. Но скорбим оба, и я, и Алексей Александрович, по Москве. Твой отец и — главное — император всероссийский, великий князь, Андрей Андреевич Ш». Антон, конечно расстроен. И оценкой того, сколько он просиживает в кабинете, и их нескорым возвращением, и требованием отправить Арсения с Дмитрием в Алексеевский дворец, и нравоучениями, которые Андрей не оставляет даже во время поездки в город, называемый им же самим великолепием, выточенным их предками. Антону печально, что его стараний, его работы не замечают снова, а он уделяет ей внимания более, чем Арсению, который, как супруг, заслуживает большего. И еще этот быстрый, невыдержанный стиль — как будто Андрей хочет скорее избавиться от такого обязательства, как письмо единственному сыну. Впрочем, особенной чувствительностью он отличается, разве что, в действительные мгновения или при Велесском. А с последних месяцев — и при крошечном Дмитрии, которого сложно не обожать. Детей Антон, в целом, очень любит, но именно этот ребенок вызывает у него прилив нежности и любви. Альфа в нем чувствует, что это его сын, его кровь, его продолжение, и радуется, напитывая Антона энергией. С другой стороны, Антона распирает от любви из-за слов о поцелуях и объятиях. Как бы ему ни было стыдно признаться в этом, он никогда не был самостоятельным ребенком, скорее был быстро растущим душевно и физически, но при Андрее становился и становится юношей, не способным к принятию достойных взрослых решений, потому что Андрей в тот же миг умудряется успеть решить за него. Антону приятно быть сыном именно этого человека, этого мужчины, этого альфы, и теперь он не столь часто вспоминает о том, что в нем течет кровь Анны Федоровны — неудачницы-мятежницы. Пока Андрей проявляет к нему свою чуткую, не всегда яркую любовь отца, Антон готов горы с земли поднимать и переносить с места на место — лишь за похвалу в виде слов. Да честно говоря, Антон и рад будет поцелую в лоб, объятиям: он все еще маленький мальчишка, оказавшийся по принципу времени замужним мужчиною и новоиспеченным отцом крошки. Игнорируя поднявшегося за ним Олега, отмахнувшись от камердинера, Антон уходит из беседки, в движении убирает письмо во внутренний карман костюма, сворачивает с садовой тропы на широкую прогулочную дорогу и, догоняемый свитой, уходит к дверям Андреевского дворца. Он, как корабль в русско-турецкой войне, лавирует между гуляющими парочками, галдящими девушками, улыбающимися омегами, козыряющими альфами в мундирах с орденами и теми редкими слугами, которые осмеливаются слиться с толпой и пройтись, так сказать, как белые люди. Антону безразлично — он, как только перед ним швейцары с глубокими поклонами распахивают высокие дубовые двери, скрывается в тайных коридорах и переходах, под шум обуви где-то в соседних ходах поднимается до комнат Арсения, выходит как призрак из-за пристенной шторы и идет по широченному коридору длинными шагами. В комнату он врывается без спроса, не глядит на присутствии у Арсения Сергея Волкова-Разумовского и нескольких их общих знакомых девушек, опускается медленно в кресло, ногу на ногу закидывает и протягивает Арсению письмо. Тот, видно, воспринимает это на свой счет и готов принимать претензии, отбиваясь, но сначала читает — и вопросительно улыбается Антону, мгновенно убивая в нем ярость и усмиряя альфу, согласного поддаваться только одному омеге. Антон удивлен реакции своего альфы, но как будто бы не тлеет в размышлениях более об этом — быть может, всем альфам в их роду положено по судьбе покоряться любимым, даже если они омеги или беты. Ни в коем случае, конечно, не женщины — Антон, естественно, не славится похождениями, как у Андрея, специалистом негласно не числится, но кое-что понимает и принимает тот факт, что ему по духу и нраву проще и влюбленнее с юношей. Особенно с Арсением, так мило улыбающимся и робким взмахом ресниц покоряющим его сердцем. — И что? — Арсений взглядом просит Сергея и девушек выйти, поднимается с диванчика, скользит на подлокотник Антонового кресла и обвивает рукой его шею. — Мы не поедем, ведь он пишет, что «при желании». — Не в этом дело. — Антон выхватывает из его окольцованных ухоженных пальцев письмо и, вчитавшись, цитирует напускным низким голосом, как бы воссоздавая интонацию Андрея: — «... тебе при жизни с семьей не дается управление государством» и... Где оно? Вот! «Раннего возвращения не жди». — И что с того, Антон? Он такой человек. Даже я привыкший. Милый, он и более грубые вещи позволял себе говорить, а теперь... — Он не верит в меня! — вздыхает отчаянно Антон, бросая письмо на близкий к ним столик. — И приезжать они не собираются! Я ждал их! — Ты не справляешься без них? Антон кивает, и кудри покачиваются шаловливо на его буйной голове, как качается спелая, крупная рожь на полях. — Я в тебя верю, Антон. — Арсений улыбается, гладя его по макушке, и склоняется для звонкого поцелуя в лоб. — Я с тобой. У тебя все получится, мой дорогой. И они тоже скоро приедут, ведь им так же, как и нам, необходимы отдых и единение. Разве мы с тобой не уезжаем иногда в Подольск? Последние месяцы пред рождением Мити мы были там без выездов в Москву. — Ты так считаешь? Антон — альфа. Антон — наследник российского престола. Антон — единственный прямой наследник российского престола. Антон — сын, по его собственному мнению и по мнению многих, великого во всех смыслах человека. Но при этом Антон расслабляется в руках собственного супруга, склоняя к его груди голову, и звучит совсем неуверенно, словно и не он здесь будущий правящий император. И у Арсения хватает той простоты, которую он проносит с собой от цыганского табора до дворцов, чтобы тихо, влюбленно его утешить самым нежным образом из имеющихся. И Антону ни капли не стыдно быть слабым теперь перед супругом. И в горе, и в радости, как обыкновенно говорят, и Антон понимает, что Арсений настолько любит его, что будет верен и предан всегда. Это согревает изнутри, и Антон лишь рад быть сейчас с ним, получая необходимое успокоение в касаниях и словах. Рядом с Антоном есть человек, его понимающий, его принимающий и его чувствующий лучше остальных, несмотря на то что они только год женаты, а знакомы — на пару месяцев того больше. Они за этот год узнают друг друга лучше: Антон признает в Арсении не только красивого юношу, умеющего слушать и танцевать цыганочку, а Арсений становится для Антона той нужной опорой, в которой нуждается каждый альфа его положения. Пока альфы правят миром, возле них всегда есть те самые омеги, беты или женщины, которые их руками способны принимать решения и строить изменяющийся мир. Мягко, чутко Антон попадает под его нежное влияние, влюбляясь окончательно, и Арсений не пользуется этим в корыстных целях, только любит и поддерживает. Он, в отличие от других, не готов пока что вмешиваться в дела государственные. Его жизнь — это не спринт. Арсению некуда торопиться — он любит и любим. У Арсения все, к удивлению, лучше всех. Как бы ни казалось изначально дурным его положение, как бы сильны ни были срывы (хоть тот, что в Англии случался при поездке к королеве), как бы общество ни давило обязательствами и требуемыми рамками, Арсений счастливее всех становится очень и очень быстро. Быть может, изредка он скучает по табору так же сильно, как в первые месяцы расставания с ним, но чаще всего он радуется возможности быть собой в данном моменте времени. Корыстно? Конечно. Но ведь это корысть вытекает из любви редкой каплей, а не любовь — из корысти, и всё Арсения устраивает. Его жизнь преобразилась за последний год так, как не делала никогда, и он получает удовольствие даже от понимания, что утром ему не приходится подниматься с табором, а по вечерам — готовить с омегами и женщинами, что он полноправно позволяет себе сон до десяти, завтрак в постели и при этом не отказывается от цыганских танцев там, где нет Андрея или уж совсем консервативных приближенных, которые обязательно донесут во всех красках. Арсений не хочет возвращаться в прежнюю жизнь: новая его совершенно устраивает и своими удобствами, и привилегиями, и кругом общения. Внося изменения, он вписывается в общество и мягко, по-кошачьи начинает влиять на настроения, мысли и чувства, и это оказывается до подкашивающихся ног прекрасно — в государственные дела он все не решается, да и не хочет вмешиваться, но с удовольствием настраивает ход моды месяца или цвет бала, красуясь то в красном, то в фиолетовом, то в ярко-оранжевом. Им негласно изменяются даже танцы на закрытых балах — и Арсений под влюбленным взором Антона учит молодых дев и омег цыганочке, получая удовольствие и от обращенного к нему одному внимания. Но это его не портит — только красит.

***

Погода — благодать. Сентябрьское солнце греет лица. Легкий ветер вьет волосы, впутываясь в них невидимыми петлями. Деревья императорского сада шумят, сливаясь в единую песню природы. Трава под ногами бесшумна и приятна. Пахнет еще летом, теперь уходящим до следующего года на покой. Где-то вдали, за посадками, садовники вместе со скульптурами решают вопрос украшений двора. Их затылки и некоторые лысые макушки нагревают лучи солнца. Шумят крыльями пролетающие мимо птицы или выпущенные на выгул голуби, послушные до безумства и умеющие ко времени возвращаться в голубятни. В пределах площадок, отдаленных от основной части сада Андреевского дворца, иногда лаем разражаются собаки самых разных пород и мастей. Под ласковыми лучами Арсений который раз учит Сергея танцевать цыганочку, дурачаясь, смеясь и дергая слишком уж ярко и взбалмошно верхнюю юбку из красного шелка, покрытую мелкими колокольчиками и монетами и расшитую тонкими черными нитями. Ему жарко — и он сбрасывает с плеч даже привычную накидку, остается в одной тонкой белой рубашке с рукавами до локтей, двигается по приглаженной траве ловко, красиво, и Антон засматривается бесстыдно на него, наслаждаясь тем, что он возвращается в свою привычную среду, но уже почему-то (для Антона это — загадка) не выглядит по-живому оторванным от нее. Пока Антон молча наблюдает за Арсением, Олег рассуждает с Егором и Эдом о нынешнем положении дел в Японии и как бывший служащий армии делится с ними опасением, что война на востоке может начаться в ближайший год. Антону безразлично, пусть его и оставляют в Москве учиться править и участвовать в деятельности Совета. Если перед ним танцует цыганские танцы Арсений, ни до каких японцев и китайцев Антону дела нет. Сбоку от него в невысокой кроватке на двух дугообразных ножках спит их крошечный сын. Иногда Антон, отвлекаясь от Арсения случайно, заглядывается на Дмитрия, укутанного в маленькие теплые одежды, и думает о том, какой тот крошечный и хрупкий, совершенно беззащитный и вызывающий волны любви. Их с Арсением ребенок. Как будто бы и нет их недавней встречи, его поездок в табор, редких разговоров и первого поцелуя... Другая жизнь. А все новое, приходя, заставляет зарасти прежнее. — Возьми его, Антон, — просит Арсений, когда из кроватки раздается детское недовольное сопение. — Антон? — Он прекращает танцевать, отпускает юбку и оставляет Сергея, чтобы подойти к креслам. — Да? — Антон возвращается в реальность, сморгнув пелену, и пустым взглядом смотрит на Арсения, уже взявшего на руки Дмитрия. — Я задумался... — Чудесный ребенок, — по-отцовски отзывается Эдуард, пододвинувшийся ближе вместе с креслом. — Приезжайте к Наташе, она ждет вас обоих. — Приедем, — автоматически соглашается Антон, как будто у него нет более дел. — А вы, Сергей, Олег, не намерены ли?... Подойдя к креслу, в котором сидит Олег, Сергей опускает ладони на его спинку, сжимает деревянные края аккуратными длинными пальцами и склоняет голову с полуулыбкой. Обыкновенно такие темы в обществе не поднимаются, но раз они друзья... Все равно видно по лицу Сергея, что ему эта тема малоприятна. Впрочем, Олег тоже не кажется человеком, который с удовольствием обсудит отсутствие детей у их молодой пары альфы и омеги. Но Антоново «хочу» часто отражается таким образом на лицах окружающих, и он не удивлен вовсе. — В юности нецарским особам хочется пожить для себя, — дипломатично отзывается Сергей, заправляя выбившиеся рыжие пряди за ухо, и Антон мгновенно поднимает на него взгляд и пилит задумчиво. — Мы не торопим события. И не способны их торопить, tut mir leid... — Я понял, — осипшим голосом отзывается Антон и, невзирая на стоящего рядом с Дмитрием на руках Арсения, поднимается из кресла, отходит на пару шагов и оборачивается на мгновение ко всем. — Мне нужно съездить в Совет теперь. Я не могу задержаться. Сами понимаете, Papa... Мало того что ему дико неловко теперь, так еще и мысли бьют нещадно. Фонтанами в голове разливаются идеи, воспоминания, и он спешит уйти не только от них, но и от компании, их породившей. В Совет ему не нужно сегодня более ехать, но он готов сбежать хоть к турецкому люду, который его разорвет от обиды на победу Российской империи (хотя и поблагодарить стоит, потому что жили бы они в нищете и голоде без этого грандиозного разгрома), лишь бы не оставаться здесь. Забрав из кабинета некоторые документы и свой дневник, он садится в роскошно отделанную карету, закуривает трубку, опуская штору на дверном окне, и раскладывает перед собой выдвижной стол, чтобы записать несколько волнующих душу моментов в дневник. Он пишет размашисто, сумбурно, и в самое интригующее мгновение карета дрогает, видимо, налетавшая на камень колесом, и из закрепленной чернильницы выплескиваются темные капли. Они оседают ему на руки, впитываются в листы, перекрывая летающие слова, и некоторые стекают по его пальцам до запястий. Кружево одного рукава пачкается, синеет, и Антон ломает перо, отшвыривает его на пол и, глядя на поплывшую запись в дневнике, курит бездейственно глубокими жадными вдохами.

***

— Ваше Высочество, мы вас не ожидали, оттого... — Как управляется с этим мой отец? Это разве возможно? — Антон говорит, не отрывая взора от бумаг, разложенных перед ним на столе. — Разве способен человек из плоти и с желаниями суметь успеть это за день? Разве возможно это? — Возможно, Ваше Высочество. Его Величество справляется, — спокойно замечает Роман Алексеевич, сидящий от Антона сбоку, по левую руку. — Вы просто не привыкли пока еще. — Я не хочу привыкать, — шепчет на выдохе Антон, мысленно проклинающий тот день, когда он оказался единственным наследником престола — и он даже не знает, какой день: его рождения, тот, в который Андрей прекратил всякие личные сношения с его матерью, или тот, когда Бог послал к ним Велесского, или тот, когда его мать решилась на восстание, или тот, когда умерла, или тот, когда ясно стало, что более наследников не случится от невозможности. — Вам, быть может, стоит выслушать некоторые доклады, которые мы от нехватки времени прежде упустили? Ближайший из всего Совета к императорской семье Роман Алексеевич с неудовольствием осматривает сказавшего это Сергея Степановича, председательствующего в Комитете дел дворянских. Только некоторые в этом зале думают о том, в каком состоянии заявляется на очередное заседание юный наследник престола, другим же безразлично: у них есть дело и обязательства, которые они обязаны исполнять. И в эти обязательства, конечно же, не входит успокоения взрослого замужнего альфы. — Да, — Антон кивает, — давайте.

***

13 сентября 1813 года.

Увлекаемый Егором от компании знакомых дам и юнош, Антон недовольно морщит лоб: ему не любо, когда от разговоров в холле балетной школы его отвлекают так вероломно и самоуверенно. Впрочем, Егор этого не замечает и под спокойный рассказ о владельце уводит его к залам, где их уже ждут Волковы, Арсений и Эдуард. Они приезжают в эту балетную школу от безделия, да и, судя по слухам, девушки и юноши невероятно пронзительно преподносят свои роли в иностранных постановках. У них даже, к слову, сценический руководитель — приезжий из Франции. И Антон не может отказаться, видя, как у Арсения от этого предложения загораются глаза. Совет может подождать. Несмотря на то что Егор влечет его по коридорам под локоть, они все равно умудряются покинуть здание через боковой ход и понаблюдать за коротким явлением — видимо те, кто не участвует в постановке сейчас, репетируют на улице, в широкой деревянной беседке, изображающей сцену. Егор объясняет Антону что-то про мастера, занимающегося сейчас молодыми девушками и юношами, но тот не слушает, молча обводит всех пустым взглядом и вздрагивает, стоит им прерваться для поклонов и приветствий в его честь. Даже когда все с повеления мастера проходят к лестнице — всем же хочется собственными глазами увидеть цесаревича и уважить его — и останавливаются с внимающими улыбками, Егору приходится говорить с ними вместо Антона, продолжающего молча глядеть на всех глазами, легко покрасневшими в уголках: он не высыпается. Видящий это пограничное состояние Антона Егор спешит его увести, впрочем, Антон и в эти минуты не кажется торопливым — у входа, ближе к шторам, замечает нескольких девушек. Одна кажется ему смутно знакомой. Миновав ее, Антон все-таки оборачивается и часто-часто моргает, словно ему в глаза насыпали песка. Но не вспомнив, он от неловкости трет лоб и уже в здании балетной школы спрашивает шепотом, склонив голову к Егору: — Кто это была? Ты знаешь ее? — Где? Преподаватель у учеников? Это был мастер, Жанн, кажется, Ма... — Нет, — одергивает Антон, морщась: ну как можно не услышать женского рода в словах! — Девушки у входа. — Das sind Huren. — Was? Wer? — Das sind Huren,— низким тихим голосом повторяет Егор, вглядываясь в лица тех, кого они проходят по коридору, чтобы не попасть в неловкое положение с этими вопросами от Антона. — Ich kenne eine... Frau. Егор удивленно поднимает брови, лавируя с Антоном под руку между групп беседующих людей, и качает головой. Как будто осуждает. Но, с другой стороны, чего не захочется единственному наследнику российского престола? А с третьей — Арсений, с которого Антон сдувает пылинки. Хотя и до Арсения Антон был замечен в связях, которые тщательно скрывались, конечно же, на благо империи, но их было столь мало, что странно теперь вспоминать, тем более девушка у входа, наверное, ровесницей ему будет. — Нет, — Антон смеется. — Не так... Я видел ее прежде. Ты не знаешь ее? — Которую? — Та, что стояла ближе ко входу. — Это же дочь Владимира Павловича, Антон. Ты не узнал ее? Странно, ведь прежде вы часто встречались на балах, пока ее отца... — Да, я помню. — Антону больше не смешно, на него словно сбросили деревянную бочку с ледяной водой и крепкими бутылками французского шампанского. — Почему она?... — Почему она стала потаскухой? Это ты хочешь узнать? — Впервые Егор так прямолинеен и груб, напряженный, недовольный, поменявшийся в лице и осуждающий-таки Андрея за эту «милость» неповинным девушкам, наказанным за отца более, чем их собственная мать. — Да. — Потому что Его Величество уничтожил их благосостояние, разве тебе неизвестно? — Не говори так! — взрывается Антон, опасливо осматриваясь вокруг, но их почему-то не замечают или стараются не замечать. — Он предал нас, и Papa наказал его. — Но эта девушка была неповинна. И теперь schläft mit Männern für Geld. У них не осталось ничего, к тому же, дочерей отдали во фрейлин, и... — А ее сестра? У него было двое дочерей, я точно помню. — Не имею бесчестия знать, но ее видал несколько раз в компаниях... Мерзких компаниях. — Егор морщит губы. — Прекратим это обсуждать. По нашим лицам всем мгновенно станет ясно, что мы возымели дурную встречу, пока шли до залов. Попусту не будем тревожить остальных... Действительно. Потревожив Антона, не тревожить других — отличная идея. Антону, говоря честно, сейчас на доли жалких мгновений становится мерзко от самого себя, от крови, в нем текущей. И материнской — бунтовщица, и отцовской — человек, способный желанием укрепить собственное положение и отомстить, тот, кто уничтожает ни в чем неповинные души. Юные светлые души, которые стоят у дверей ныне лишь из-за того, что родились в определенной семье, но не имели отношения к преступлениям, творимым отцом. Если хотя бы та, другая дочь Владимира Павловича, способна остаться чистой и светлой душой, то Антон будет самым счастливым человеком. И он даже готов тайно делать ей отчисления, не желая мараться об уже испачканную мерзостью денежной похоти другую его дочь, но обелять себя хотя бы в собственных мыслях. Но быстро он теряет и это желание — любовь к Андрею в нем, полыхая, побеждает и поглощает все лишнее, все путающее, все, что ставит под сомнение то, как он велик и гениален. Любовь к отцу, к знаковой фигуре, к эталону в Антоне никогда не утихнет, и все иные порывы будут утоплены ею, потому что нет более в душе силы, чем любовь к родителю и его свершениям, особенно если он так велик и гениален хотя бы в глазах собственного ребенка.

***

Ласковый, аккуратный в каждом движении рук, влюбленный в ребенка, лежащего в колыбели, Арсений задерживается в детской спальне и, несмотря на желание мчаться в бальные залы танцевать с гостями, остается еще на пятнадцать минут. Антон приходит чуть позже, едва успевший вернуться из Совета и пропустивший обед, и теперь стоит над колыбелью. И рост его кажется чрезвычайно большим, потому что он, как сокол, нависает над спящим Дмитрием и глядит на его светлое детское личико долгим немигающим взглядом. У него, приехавшего нагруженным и вымотанным, меняется настроение — любовь к сыну возвращает его в веселое, любящее состояние. — Он чудесен, — шепчет едва слышно Арсений, поднимаясь, и оправляет кружевную рубашку, поверх которой алеет узкая жилетка с отражающими пуговицами. — Нянечка говорит, что он успокаивается быстрее, ежели мы во дворце. — Чувствует родителей. — Как быстро время прошло. — Арсений улыбается и ртом, и глазами, подойдя к Антону, и обнимает его пояс обеими руками, сцепляя пальцы на животе. — Пойдем теперь танцевать. Я хотел бы, пока в столице нет Андрея Андреевича и Алексея Александровича, станцевать цыганочку в малом зале. Ты позволишь? — Делай то, что тебе хочется, Арсений, я обещал тебя не ограничивать, — тихо, чтобы сохранить сон ребенка, отвечает Антон. — Но сам не пойду. Мне необходимо заняться разбором личных прошений. Они приедут, а у меня здесь не только их дела запущены, но и мои... Понимаешь? — Понимаю. Но ты все равно приходи, Антош, — говорит Арсений, целует его коротким осторожным движением в щеку, приглаживает кудри на затылке и отстраняется, чтобы встать рядом и тоже взглянуть на Дмитрия. — Щечки и нос — в тебя. — Он целиком твой, Арсений, я же не слеп, вижу и волосы, и глазки, и даже манеру смеяться... — Погляди, ну, — Арсений указывает ладонью (привыкает же к манерам дворца, пальцами более не тычет) на лицо спящего в одеялках и пеленках Дмитрия и договаривает уже шепотом: — лицом весь в тебя пошел. Мне лучше знается, я каждый день тебя вижу и целую, уж знаю, как выглядит мой супруг. Когда он подрастет, он станет еще больше на тебя похож. Я уверен в этом как омега, его выносивший.

***

Позже Антон-таки реагирует на повторную просьбу Арсения и заявляется на бал узкого круга лиц спустя час после его начала, когда все только еще начинается, расцветает и входит во вкус. По все той же просьбе Арсения, он одевается легко — в белую кружевную рубашку, сквозь ткань которой едва не проглядывается его светлая кожа, в узкие темно-алые брюки с вышитыми на боках порослями роз. На ногах сверкают начищенные сапоги, плотно обхватывающие его голень. Все пальцы покрыты кольцами, некоторые — даже дважды. Ему, очевидно, хочется быть объектом внимания всех дам и юношей, присутствующих на этом балу. Впрочем, этого не удается: Арсений сияет ярче. На нем платье насыщенного красного цвета, и оно все — от груди до самого конца юбок — исшито черными нитями, идущими перпендикулярно телу. Между ключиц сверкает ожерелье из красных камней, а пальцы обтянуты бархатными перчатками, поверх которых переливаются кольца. Исключительно с красными камнями. Неудивительно, что Антона одевают подобно же. Помимо платья на Арсении должна быть еще накидка, от которой требуется укрывать его светлые плечи и руки, но он в одном лишь платье щеголяет по залу, говоря то с одними, то с другими, и при виде Антона расплывается в довольной улыбке. Его каблуки стучат звонко, задорно, когда он подходит кошачьей походкой к Антону и в глаза напрямую смотрит. Они едва-едва успевают переброситься словами, потому что Арсений изящным взмахом ладони подзывает заведующего оркестром мастера, велит ему что-то и, обведя глазами зал, просит Антона подождать пару минут. Вихрем красного платья он уходит величественно по залу, скрывается за дверьми в боковой, и Антон сразу оказывается в компании — говорит про политику Китая (универсальная тема) с подошедшими членами Кабинета реформаторов. Вдали он видит Булаткиных и Волковых, беседующих семьями, но подходить почему-то не решается. — Идем, — обошедший залы, видно, по кругу, Арсений заговаривает за Антоновой спиной и берет его ладонь в свою, кивнув формально членам Кабинета реформаторов. — Мы с тобой обыкновенно такого на балах не берем, но раз Андрея Андреевича и Алексея Александровича еще нет в Москве... — Ты позвал сюда табор? — со скепсисом отзывается Антон, покорно идущий в центр зала, и осматривает входящих в зал цыган. — Разве на закрытый бал нельзя? — Можно. — Антон улыбается без сомнений на лице. — Я рад, что ты не забываешь семью. — А могу я?... Антон опускает на него взгляд, рассматривает, хмурясь, его красивое лицо с блестящими глазами и налившимися губами, и качает головой совсем стыдливо. Даже если табор можно приглашать на закрытый бал, то показывать им Дмитрия запрещено. И это, как бы ни хотелось, не подлежит даже разбирательствам и спорам: будущего наследника до года лучше и вовсе дать видеть только близким и друзьям, к которым есть доверие. А уж со всеми этими рассказами про сглазы от цыган... В общем, Арсению будет плохо, ежели он решится тайно показать хотя бы своим приемным родителям из табора Дмитрия. Как бы ни было, в Дмитрии ничего цыганского — Арсений рос в таборе, оттого может иметь с ними сношения по душевной доброте Андрея, но фактически в нем течет дворянская кровь. И тогда получается, что Дмитрий рожден в семье цесаревича и безродного дворянина, никак не цыганской, и его встреч с табором необходимо избегать. Они не допускаются, пусть Андрея в Москве нет, пусть его нельзя спросить, ласково улыбаясь, и, заискивая, уговорить. А Арсений, теряя купол внимания Андрея и Велесского, совсем перестает быть тем послушным, подвластным юношей. Так всегда случается, когда они разлучаются и остаются один на один со своей молодостью, увлекающей в недолжные решения и нарушения. Благо, Антон не теряет головы и не перестает быть истинным наследником престола — и Арсений послушается, задумчиво отведя взор, и кивком с ним соглашается. Невзирая на негласный запрет ограничить все связи с табором, хотя бы прилюдные, они теперь танцуют парную цыганочку под настроенный на это оркестр, остаются единственной парой, пока остальные глядят со всех сторон воодушевленно и внимательно (не зря же тут только прогрессивные знакомые, с которыми можно позволить себе и такое), а юные, красиво одетые цыганочки кружатся вокруг них, звеня колокольчиками и монетами на одеждах. Одна из них даже приносит с собой маленький звонкий бубен из кожи, и Арсений на каждый ее удар по нему грациозно вскидывает ногу и стучит каблуком, опуская ее. Никто не видит ни сантиметра его светлой кожи, потому что юбки воздушные, оттого они уничтожают всю возможную интимность их цыганочки. Он в руках Антона, ведомый, мягко порхает над паркетом, звонко бьет каблуками, откидывается спиной ему в руки, соглашается даже, опустившись на колени, схватится за руки все еще танцующего Антона — и зрелище это, несомненно, для сцены, а не бального зала. Но все глядят на них удовлетворенно, с ухмылками от молодой задорности, и они только распаляются от этого. Арсению предлагать не нужно — он и сам рад кружиться в руках Антона, который его легко поднимает за ставшую тоньше прежнего талию, а затем, только оказавшись ступнями на паркете, громко бьется коленями о пол, откидывается назад, пластично выгнув спину, и Антон наклоняется, ловит его подбородок и кружевным рукавом закрывает чуть краснеющее лицо с испариной на висках, делая вид, что целует его. На самом же деле они смотрят друг другу в глаза (а Арсений еще думает о том, как у него ноет поясница в такой позе). Как бы сказал Андрей, бал цыган и чертей в дорогих платьях и костюмах.

***

— Алексей! — Велесский останавливается в своем переходе через зал, оборачивается сначала через плечо и, поймав на себе внимательно-улыбающийся взгляд смутно знакомого мужчины, поворачивает уже и корпус. — Ваше Сиятельство. — Уже Светлость, — с гордой полуулыбкой отвечает Велесский, отнимая от поясницы заложенную руку и протягивая в знак приветствия. — Быть может, мы?.. — Не помнишь? Точнее, не помните? — Мужчина кажется знакомым, но Велесский не лжет, что не знает его имени, и качает головой отрицательно. — Мы служили до твоего ухода вместе, а прежде того учились в соседних классах гимназии. Еще по юности на сборах вишню у помещиков в Горячих водах... — Точно! — до того напряженно-внимательный, Велесский выдыхает, вспоминая наконец, и расплывается в широкой искренней улыбке. — Саша, мне безумно приятно увидеться теперь, я и забыл уже все былое... Ты здесь ныне служишь? — Приехал в Петербург по приглашению обучать парней для флота, а Вы, Ваша Светлость? — Между нами на «ты», прошу тебя. — Он улыбается, отходя от прохода в залах, и они остаются говорить у окна. За тюлем раскидывается Нева, накатами выбрасывающаяся на дороги и площади Петербурга. В ней, яркой, живой, безжалостной, отражается серое пасмурное небо. Тучи плывут медленно, тянутся стройными рядами, закрывая город от солнца. На стеклах иногда оказываются мелкие капли дождя, но они сохнут или стекают быстрее, чем можно их приметить через тюль. Петербург встречает своей мрачностью отменно, влюбляет в себя, но не может тягаться с теми, кто душою любит Москву. Поместье графа Семенова, занимающегося в Петербурге кораблестроением, расположено едва не на берегу — один переезд отделяет двор от беснующихся волн. По крыше наверняка стучат редкие капли, но им в гостевом зале на втором этаже этого не слышно вовсе, и масса гостей, переходя из комнаты в комнату, из зала в зал, едва успевает пить шампанское с золотых подносов батлеров и беседовать то об одном, то о другом. Все стремятся повидать Андрея, и Велесский не исключение — он, еще в коридоре задержавшийся с другим своим знакомым, с которым ведет переписку последние пару лет, теперь возвращается в основной зал, чтобы найти Андрея, сказавшего прежде, что он не намерен стоять рядом сторожевым псом и ждать, пока Велесский наговорится, и ушедшего в залы. Только и теперь Велесский встречает человека из прошлого, разве что ныне он может искать глазами Андрея, делая вид, что задумчив в беседе, и он даже находит его в компании трех дам и пяти мужчин, которые ему сомнительно знакомы. Наверное, с балов знает их. Но уйти от старого сослуживца не может и продолжает говорить с ним, да и взгляда ответного от Андрея не ловит, к сожалению. Велесский более слушает, потому что свою жизнь прячет за вуалью таинственности и государственной службы, и кажется, словно он незаинтересован в беседе, но лицо его говорит об обратном — он внимает чутко, реагирует на особенно важные моменты в речи поднятием брови или скромной улыбкой, бокалом задумчиво покачивает и слушает с жадностью. Ему, конечно же, хочется вспомнить былое. Особенно вишневые сады в Горячих Водах. Это будит внутри то приятно-тоскливое, что бывает всегда в душах при событиях, давно канувших в небытие. — Выпьем? — предлагает Александр, сверкнув мягко зубами, и тут же передает ему один из взятых с подноса батлера бокалов. — За тебя, Алеш! Ты отлично устроил карьеру себе после того жуткого ранения. Можно только восхищаться твоими способностями. Я вот, помимо жены, трех дочек и поместья, не нажил ничего. Ума — тоже. — И смеется задорно, раскатисто. Изящно поднеся к губам бокал и спрятав за ним усмешку, Велесский отпивает несколько глотков и продолжает ласково улыбаться, блюдя этикет. Он молчит, сдерживаясь от тоски на лице: он бы многое отдал за ребенка от Андрея, а бывший сослуживец так обесценивает наличие аж трех дочерей — наверняка чудесных девочек, похожих на него хоть губками или носиком и зовущих его отцом, папой и как-нибудь еще милейше. Печально, что кому-то Бог дает сверх меры, а кому-то и малой доли обязательного не протягивает на своей милостивой руке, дав остального сполна и посчитав уместной такую иронию. Но удариться в грусть не позволяют, сбивая со всякого настроя вопросами, которые бы могли быть заданы так откровенно еще лет шесть назад, но теперь звучат слишком бестактно — Велесский мало что так сильно охраняет, как их с Андреем любовь. — Ты-то расскажи про себя, Алеш, — настаивает аккуратно Александр, очевидно, не имеющий никаких корыстных целей и просто потерявший норму границ от радости увидеться со старым товарищем. — Про тебя ничего неизвестно никому. Женат или, быть может, мужний? Дети? Скрываешь, верно, тщательно? Глядя тому в серые глаза, Велесский чуть заметно передает бокал в свою левую руку, чтобы правую — с фамильным кольцом Андрея — заложить за спину. Он бережет их тайну. Никому, кроме близких, не дозволено знать про их венчание. А кольцо не привлекает внимания ровно до разговоров про браки, женитьбы и детей, потому что после их начала каждая собака с удовольствием обнюхает его и припомнит потом где-нибудь в компании знающих лиц. В конце концов, Велесский просто не желает распространяться и хранит любимое в ларце под семью замками. — Моя любовь — империя, ты знаешь это, — отшучивается. — У меня слишком много забот государственных, чтобы я уделял внимание поискам. Живу на благо России. — Ты ведь никогда никого не любил, — припоминает Александр, спокойно покачивающий ладонью с бокалом, и Велесский автоматически отмечает отсутствие обручального кольца, осознавая, что тот не носит его от нелюбви к женщине, на которой женат. — По крайней мере, ты так говорил... Тот альфа, с кем ты был до ранения, не оставил ведь тебя, я по запаху ощущаю. Скрываешь от друга? Велесский оставляет на своем лице учтивую улыбку, не отвечая, и надеется, что сегодня и когда-либо Александр не пересечется с Андреем. Особенно наедине, когда запахи чисты и отдельны от других. Здесь-то в залах наверняка все мешанное, и нестрашно промолчать, но опасения есть всегда. А еще настойчивость и назойливость напрягают, заставляют бету внутри нервничать, и Велесский стремится завершить беседу, но Александр все продолжает общение, зачем-то решив рассказать про свою супругу больше. Велесский и имени ее не помнит и помнить не хочет: ему жизненно важно оказаться рядом с Андреем. Он даже оборачивается невзначай через плечо, находит среди других его макушку, но в его сторону ответно не глядят. Жаль. Судя по смеху и живости, в той компании идет более интересный разговор с более важными людьми. — Прости, у меня государство, — тихо извиняется Велесский и, не отдав полупустого бокала батлеру, тянется пожать Александру руку. Пожимать руку нельзя — кольцо выделяется, переливается под светом всеми бриллиантами, вычищенное, пускающее блики по залу. Хмыкнув от своей же ошибки, оказавшейся так некстати именно сегодняшней, Велесский в шутку его приобнимает за плечи и спешит ретироваться. Никаких разговоров про жен, детей, семьи и поместья, полные звонкого ребяческого смеха, иначе ему точно станет дурно от собственных мыслей — сколько бы времени ни прошло, он не забывает этого желания и где-то в глубине души еще надеется, как юнец. Сквозь толпы компаний он проходит невидимкой, маневрирует между двумя батлерами, не отдавая бокала, и возникает у Андрея за плечом. Лицо его сейчас же светлеет, и он хочет коснуться чужого локтя, привлекая внимание, но Андрей неосознанно, незнающе уходит от прикосновения, стоит очередному батлеру предложить бокалы его компании. Когда все, в том числе Велесский, выпивают, Андрей коротким неглубоким кивком прекращает разговор, прощаясь этим легким жестом, и они наконец остаются наедине в северной части зала. Позади них снова же окно — и вид из него на широкую площадь с памятником его деду, Алексею Второму. И батлеры, знающие, что их положено оставлять, делают несколько шагов назад. Но Андрей взмахивает ладонью в белой перчатке, привлекая одного. Тот, подойдя, аккуратно кланяется, и Андрей забирает у Велесского бокал, со скрипом и звоном ставит на поднос и отмахивается от батлера, недовольно морщась. — Что-то не так? — шепотом пытается узнать Велесский, подавшись к его плечу для большей слышимости. — Нет. Обыкновенно в мгновения такой близости прилюдно Андрей незаметно накрывает его пояс рукой, гладит большим пальцем и выверенно жмет к себе, но теперь — нет. Обиженный альфа — самый ужасный альфа. — Andreas? — снова пытается Велесский, с волнением заглядывая ему в лицо и не находя там ни одной положительной эмоции, которые он так любит. — Ты что, ревнуешь меня? К женатому товарищу? Чего с тобой? — Это я должен ревновать? — Он с вызовом поднимает бровь, высокомерно хмыкнув, и обводит ладонью зал. — Это тебе стоит ревновать. Вокруг столько великолепных дам, столько роскошных мужчин. — Да, действительно. — Велесский отстраняется. — Ты прав. Не смею тебя останавливать более, столько же дам. Прошу, ты свободен. Не глядя, Велесский оправляет элегантным жестом волосы и отходит от него уверенной, мягкой походкой. Сотканный из любви к себе, из самоуверенности, из знания, что именно Андрей будет извиняться сегодня, он проходит по залу и не задерживается, несмотря на попытки некоторых знакомых позвать его в компанию. Высокая арка вместо дверей принимает его, он, не оглядываясь, выходит под стук своих каблуков и музыку из зала к лестницам, сворачивает вниз и вздрагивает одними плечами, стоит настенным часам сзади громко ударить шесть часов вечера. Отсчитав вместе с ударами до шести (а он почему-то считает, что тогда Андрей успеет выйти и извиниться), Велесский оборачивается на пустую лестничную площадку у зала, сбегает торопливо по лестнице, велит спешащему за ним камердинеру разъединить составы карет и садится в свою, чудесно отделанную карету, велев ехать к порту для осмотра кораблей, ради которых и есть весь этот фарс с вечером в доме Семенова.

***

Нева истеричными порывами бросается на корабли, бьется о деревянные доски, захлестывает одни только лодки и, неудовлетворенная, уходит до следующей волны. На ее темной, почти что черной и от назначения, и от отражающегося в ней вечернего сентябрьского неба с редкими пробившимися звездами поверхности качаются корабли. Какие-то — торговые, с большими флагами. Другие — военные, с пушками на палубах и в стенах, с острыми носами, под которыми выделаны из особенно толстых стволов деревьев обнаженные женщины, повязанные по рукам и ногами. Их бьет холодная вода в их деревянные лица, и они от того, что из материала и себе не принадлежат, не закрывают глаз. И Нева мочит их, но поглотить не может, кусает, но не откусывает. По порту теперь перемещается множество господ — все жаждут увидеть, как император и главный государственный советник осматривают главную достопримечательность Петербурга. Приехавший первым Велесский с немногочисленной свитой и адъютантом Феликсом обходит корабли быстрее и разминается тем самым с Андреем и его огромным штабом. Ни один корабль, кроме последнего, не держит их обоих на своей палубе. Когда Андрей, выслушивая от капитана корабля с говорящим именем «Traum» о всех преимуществах расположения пушек именно на корме, выходит из пушечной комнаты первым и останавливается на возвышающейся над всем кораблем корме, он видит лишь спину Велесского, стоящего одного на носу. Руки его лежат на борту, над головой развеваются треугольные паруса, а Феликс, прежде не отходящий от него, уже спускается вместе с Семеновым на воду, чтобы с лодки оглядеть все корабли разом от линии воды. Его темные, не укрытые треуголкой волосы метаются под порывами ветра. Смотрит он, наверное, на беснующуюся воду: определенно, он не способен с такого ракурса увидеть лодку с Семеновым и Феликсом. Значит просто наслаждается Невой. Она ему с первых дней в Петербурге люба, и Андрей замечает не раз, как тот мечтает о чем-то, всматриваясь в ее бесконечную глубину. Увидевший незаинтересованность кораблем на лице Андрея, капитан отходит обратно к пушечной комнате, и тот остается одним видимым человеком на возвышенной корме. Не от обилия внимания, но ради изменения его сути, Андрей спускается по деревянным ступеням к носу, медленно, заложив обе руки за спину, проходит к Велесскому и останавливается в метре от него. Тот даже не движется, продолжая любить глазами Неву, но Андрей замечает, как у него подрагивают плечи, замерзшие, видно, в одном только мундире без меха. Принципиальный сильно, раз не требует еще себе шубы или хотя бы накидки, которых вечно с ними ездит целая отдельная карета, заменяющая в поездках гардеробы. Их счастье, что корабли для удобства восхождения и экономии места в главном порту Петербурга стоят кормами к улицам, оттого и носы едва видно с той стороны, откуда они поднимаются на палубу. По лежащей против, параллельной улице ходят люди, но они даже для них малы, словно куклы в девичьем ящике, и никто не разберет с той стороны, кто именно стоит на носу очередного корабля. С величием этих мощных парусов, с вниманием к самим кораблям никому нет дела до двух человек, сокрытых и расстоянием, и вечером, и шумом покоряющейся Невы. Андрей отстегивает от своего мундира меховую накидку, снимает ее слитным движением, делает еще шаг к носу и, удостоверившись в том, что команда корабля благополучно скрылась в пушечной комнате, самостоятельно укрывает ею плечи, подрагивающие от промозглого ветра с воды. Никакой реакции не получив, он опускает ладонь Велесскому на поясницу и встает возле него, к самому краю носа. — Извини меня, mon cher. Я погорячился несколькими часами ранее, — едва слышно проговаривает Андрей, очевидно, переступающий через себя из-за невозможной, поглощающей любви. — Что? — Велесский оборачивается к нему, опуская ладони на собственные плечи, чтобы удержать накидку. — Я не услышал, прости. — Извини меня, mon rayon de soleil. Я не смею ревновать тебя, ведь тогда я ставлю твою любовь под сомнение. В первый раз действительно мог не услышать, но второй раз, очевидно, намеренно говорит так и ставит на место: — Прости, повтори еще раз, пожалуйста. — Он чутко вздергивает подбородок, опираясь поясницей на борты носа. На фоне успокаивающейся Невы он выглядит очаровательно, магически, волшебно. За его плечами разбиваются последние волны, но он бесстрашно стоит у самых бортов спиной, оперевшись лишь одной рукой, и другой удерживает на себе Андрееву меховую накидку. Лицо у него умиротворенное, светлое даже при темноте неба, и Андрей вглядывается в него, осознавая наконец, что теперь с ним играют намеренно, чтобы отомстить. Отомстить так слабо за неоправданное недоверие, потому что Велесский всегда был, есть и будет ему верен как по-мужьи, так и по-государственному. Он вернее всех, кого Андрей только знает, и это характерное альфам стремление доказать свое влияние играет против Андрея вновь — он вынужден извиняться, поступившись и смиренно приняв свою неправоту. — Извини меня, Alexis, mon amoureux, но ведь я не мог не дать тебе реакцию на ваши объятия и... долгие беседы. — Если бы я был с тобой так неимоверно жесток, как ты со мной, за подобные светские беседы, то нас бы вовсе не могло быть. Ты более предаешь чувство, когда намекаешь на мою неверность, чем я, когда веду светскую беседу со старым сослуживцем. Я всегда был только для тебя, Andreas, и ты знаешь, что я вижу высшей своей ценностью именно наши с тобой чувства и что никогда не уничтожу выстроенное нами. Я годом ранее плакал в твоих объятиях, когда ты наконец предложил мне священное венчание, и беспрестанно ношу кольца, которым ты сделал это и которое позже мы приняли в церкви, и ты теперь считаешь, что я способен навредить тому, о чем мечтал так долго и так беспощадно? Велесскому на нос опускается, разбиваясь, капля воды с паруса, и он замолкает, замирает, глубоко дышащий, и обнимает себя уже обеими руками. Андрею становится стыдно даже от его проницательного взора, что уж говорить про точные высказывания... Всегда Велесский бьет в самое сердце своими словами, и ныне не исключение. — Нет, я так не считаю, — выдавливает Андрей, и корабль качает, из-за чего он вынужден взяться за борт. — Не поедем обратно, ты согласен? Возвратимся в наше поместье, отужинаем вдвоем... Хочешь? — Хочу, — выдыхает одними губами Велесский и мгновенно отворачивается, чтобы вновь глядеть на Неву, но в глазах у него уже стоят непрошенные слезы, которые он, естественно, сгоняет незаметно и тайно. — Только не делай так более. Этим ты унижаешь меня. А я не позволю так к себе относиться. — Конечно. Je t'aime du fond du coeur. Резко обернувшийся, Велесский берет его ладонь своими холодными длинными пальцами, сжимает осторожно и, невзирая на сокрытость их от людских глаз, не дает себя слабины. Удерживается, руки с его помощью всовывает неторопливо в рукава накидки, которая ему большая в плечах, и они молчаливо уходят с палубы к переходу на сушу, где раскинут широкий раскладной мост. Андрей берет его под руку еще до моста, поэтому переходят они его вдвоем, не расставшись, разве что Андрей осматривает их каретные составы и ищет взором камердинера, а Велесский вперивает задумчивый взгляд в успокоившуюся в конец воду, над которой они идут. Нева утихает, видимо, ложится наконец спать в свои берега. Минут десять Андрей еще говорит с капитанами кораблей, выстроившихся на прощание перед каретными составами, а Велесский молча держится рядом, не отпуская руки, и наблюдает за Невой издалека. Хорошая, тихая теперь Нева. Приятная глазу и душе, пускай и черная, как дьявол, и глубокая до ужаса. Последним ударом волны о борт крайнего корабля Нева прощается с ними, пахнув сыростью и холодом, и Велесский, ежась в Андреевой меховой накидке, наконец отводит от нее свой влюбленный взгляд и ласкает им лицо Андрея, заканчивающего беседу с капитанами и подоспевшим Семеновым. Когда они садятся в карету, Феликс хочет что-то узнать у Велесского, но тот торопливо-шутливо, мол, «есть еще время», отмахивается и захлопывает дверь в карету быстрее, чем Феликс успевает преодолеть расстояние в десяток метров. Значит дела откладываются до завтра. Не в первый раз такое случается: Феликс на этом деле, можно сказать, собаку съел. И он как хороший адъютант часто занимается делами Велесского сам, потому что Велесскому необходимо быть хорошим супругом чаще, чем хорошим мужем империи. В особенности после венчания.

***

Когда они выходят у собственного поместья из кареты, Андрей останавливает его за локоть и, романтично настроенный, поднимает голову к небу. Привыкшая свита лишь отворачивается или уходит за другие кареты состава, оставляя их заниматься своими важными до жути делами. Несмотря на то что Велесский хочет побыстрее войти в поместье и наконец побыть действительно наедине, Андрей не торопится — и Велесский не настаивает, посчитав, что любой человек имеет право взглянуть на звезды, особенно если дело происходит в вечно пасмурном Петербурге, где чистое небо — редкость. Они всегда успеют отужинать и провести вечер вдвоем, и сейчас нет ни желания, ни смысла просить Андрея пройти поскорее в поместье, потому что в своем созерцании прекрасного тот воздушен и безусловно волшебен, словно портрет из-под руки талантливейшего художника. — Звезды красивые, тебе так не кажется? — Андрей опускает голову, чтобы глянуть на задумчивое лицо Велесского, и аккуратно переплетает с ним пальцы. — Быть может, отужинаем на балконе? Тебе хочется? — С радостью. Велесский улыбается искренне, наблюдая влюбленно за Андреем, впервые за последние недели находящимся в таком романтическом настроении. Чудо — видеть его таким. Есть что-то чудесное в его собранных на лбу бровях, задумчивом взоре, улыбке на губах. Велесский согласен пожертвовать всем, лишь бы Андрея видеть таким почаще, ведь с его красивой внешностью и правильными чертами лица остаётся только улыбаться и мечтать, стоя под тусклым светом неба. — Ты уже продрог. Идем. — Удивительно, что сам Андрей, отдавший ему накидку, не мерзнет. Они поднимаются по небольшой лестнице под руку, минуют соединенную с основным зданием поместья арку у вершины этой лестницы, и до дверей остается пара метров. У них стоят швейцары в ладных светлых мундирах с обозначениями и редкими медальками. Свита позади мешкает у карет, только камердинеры и адъютанты идут за ними, переговариваясь привычно парами. Кстати, интересно, что адъютант Андрея и адъютант Велесского уже которую ночь задерживаются в гостиных, совсем забывая про какие-то общие приказы и требования. Одна любовь дает другую, и, впрочем, никто не возражает, да и пустое... Швейцары распахивают двери, склоняясь в поклоне, и Андрей улыбается им уголком губ, приветствуя лишь от радости, что сегодняшняя ночь не будет испорчена неудавшимся вечером. Рано радуется — жизнь никогда не отпускает поводья, только душит более прежнего. И только Велесский бдительности не теряет — или наоборот, мечтая в настроенный тон, бросает прощальный взгляд к небу, к звездам и в то же мгновение спешно, грубо пихает Андрея к ближайшей стене. Андрей больно бьется затылком о лепнину, морщит губы в порыве, но Велесскому до его реакции нет дела — он врезается в него всем телом и закрывает его голову собственными ладонями, блеснувшими камнями на кольцах. С безумным грохотом, с треском укреплений с арки рушится одна из статуй, разбивает свою отлично выделанную голову о раскрытые высокие двери, уменьшая скорость и оттого силу удара, но нижняя половина окрашенного каменного туловища, отколовшись от груди, заваливается за двери и больно бьет Велесскому по правой руке и спине, разрывая одежду острыми углами конструкции и разрезая до крови кожу. Благо, двери смягчают удар, и этот кошмар не принимает катастрофических масштабов. Но все-таки несколько осколков крепления отваливаются следом, бьют одного засуетившегося швейцара ровно по темечку, и он с аккуратной кровоточащей раной оседает на пол, несмотря на то что оружие держит поднятым, вечно верный доверенному ему делу и находящий в нем смысл своей маленькой жизни. Совершенно стеклянным взором Андрей глядит намертво замершему Велесскому в взволнованные, напуганные глаза, и так странно, что их глаза находятся настолько близко... Оба не могут быть точно уверены, что смотрят друг другу в глаза, ибо зрение от близости расфокусировалось, но есть единственное, в чем оба не станут и сомневаться ни сейчас, ни позже, — Велесский спасает ему жизнь, за миг приняв на себя риски и закрыв собой. Еще не отошедший от испуга, испачканный в осыпавщихся белилах и крошках, слетевших со статуи, Андрей удерживает его за спину и боится и шаг теперь сделать. Вокруг них суетятся, адъютант Андрея Илья мгновенно отправляет посыльного в Москву с требованием усилить защиту Андреевского дворца и цесаревичей, а Феликс убегает куда-то вверх по уличной лестнице, сбросив на ходу мундир и раскрыв чехол с оружием. — Господи, — выдыхает потерянно, обескураженно Андрей, ведя руками по плечам Велесского, и, только почувствовав неприятную влагу на одном из них, обращает взгляд к своим окровавленным и занесенным белилами пальцам. — Тебе больно? Алеша? Алексей! Судя по пустому взору Велесского, тот сейчас не думает ни о чем и надеется как-то сгладить случившиеся своим молчанием, но выходит, что он лишь больше пугает Андрея и своим побелевшим лицом, и отсутствием ответов, и кровоточащей раной на правой руке. Оба испуганы, конечно же. Но лишь Андрей сейчас, вышедший из шокированного состояния, заставляющего остолбенеть, способен на разговор и понимание ситуации. Только прикосновением к ране Велесский вырывается из тумана, в который рухнул в тот момент, когда закрыл его собой, и тут же чувствует адскую боль и ахает, закусывая губу, чтобы скрыть реакцию ото всех. Стоя здесь, у входа в поместье, Андрей наливается яростью к тому, чьими руками косвенно или прямо сделано это. В нем загорается тот огонь ненависти, способный идти по городам и жечь-жечь-жечь. Нет ни единой другой мысли. Он осознает происходящее, но просто не может его принять в той мере, в какой необходимо для императора, и ему кажется все это жутким кошмаром — но тогда он обязан сейчас очнуться, подняться на постели и вернуться в настоящий мир! Но действительность и есть настоящее, как бы больно ни было это признавать, и Андрей чувствует, как по венам хлещет ненависть, вырывающаяся за пределы сердца, и ни секунды не сомневается в том, что найдет каждого и отомстит совсем не по-царски. Это в картине его мира, когда Велесский в его полуобъятиях стонет от боли с раненой рукой, покушение не на императора и главного государственного советника во втором по значимости городе империи, это покушение на его — Андреево — счастье, на его будущее, на его любовь, на его человека. Стереотипные замашки любого разъяренного альфы, но... Сейчас он готов лично рвать и уничтожать тех, кто смеет сделать это, покусившись на самое лучшее, светлое и невообразимо важное, что только есть в России. Под тщательным конвоем их заводят в поместье, и охранители уходят проверять все комнаты, коридоры и переходы на предмет наличия чужих людей или странных явлений. Андрей, только войдя и введя с собой Велесского, усаживает его на диван в первой же гостиной, и резко давнишними московскими пожарами вспыхивают свечи в канделябрах. Рядом уже и лейб-медики, примчавшиеся с первым грохотом, а в главном коридоре ругаются с оставшимися бдить охранителями местные лекари, прибежавшие на шум и гам от собственного стремления кому-то помочь: их не пускают, мол, «свои медики имеются, не делайте смуту». Сейчас каждый чужой воспринимается как потенциальный вредитель, да и напряжены все, как натянутые струны, потому что Велесского при дворе если не боготворят, то обожают. — По голове не ударило, Ваша Светлость? Болит голова? — Главный лейб-медик сразу бросается ощупывать ему голову, считающий своей обязанностью единолично вынести вердикт. — Как Бог отвел! Кровь с разорванного рукава капает крупными каплями на диван, сию же секунду впитываясь, и еще взволнованный, но нацеленный на помощь, а не на истеричные реплики Андрей сразу же расстегивает на Велесском накидку, чтобы лейб-медики могли добраться до раны и открыть ее себе. Благо, Велесский совсем не сопротивляется, скрипит зубами, слезы сдерживает, кусая губу, но все-таки снимает накидку и позволяет разрезать окончательно рукав мундира, который и без того пропитался кровью сбоку. Кружевная рубашка алеет, оттеняя бледную кожу, и лейб-медик сразу же рвет ее до самого плеча. — Больно будет, — извинительным тоном говорит лейб-медик, когда ему подают смоченную спиртом марлю для обработки внешней стороны раны по краям во избежание заражения. — Я знаю, — сквозь зубы шипит Велесский, жмурясь, и утыкается лицом Андрею в живот, в пыльный и испачканный белилами мундир, чтобы он не видел слез, выступивших на глаза, и чтобы уберечь себя от постыдных стонов боли. — Сделайте уже. И вскрикивает, потому что лейб-медика дважды просить не надо — он быстрыми, точными движениями сначала обтирает влажными тампонами кровь, пыль и грязь, а следом обрабатывает края спиртом, стараясь закончить эту боль быстрее. Андрей голову Велесского к себе прижимает, вдруг блуждающий в размышлениях и «а что, если...», и сам старается не смотреть на кровоточащую рану. Сразу после руку Велесскому заматывают марлей в десяток слоев и кутают в принесенный меховой шарф, заставляя прижать к груди. — Спина болит, — отчаянным шепотом жалуется Велесский, и Андрей кивает лейб-медику, чтобы тот посмотрел. — Вероятно, из руки отдает, Ваша Светлость. Рана не то что бы глубокая, но вам ли не знать... — Ну посмотрите мне спину, я прошу. Андрею отрицательно кивают, сообщая о том, что на спине ран и ушибов нет, как и кровоподтеков, и он выдыхает, опускается на корточки перед диваном, несмотря на кружащую вокруг прислугу, и берет ладонь целой руки Велесского, чтобы прижаться щекой. Он заглядывает Велесскому в глаза, видя слезы, и протягивает руку, чтобы стереть одну из них, слетевшую с ресницы на щеку, но Велесский стыдливо отворачивается и закрывает лицо испачканными в белилах волосами. Слуги мгновенно ретируются, испаряясь в комнатах, и только охранники, камердинеры и адъютант Андрея Илья стоят подле них. — Ты поднимешься по лестнице? — собрав взволнованно брови на переносице, шепчет Андрей и ладонь ему целует мелко-мелко. — Или я могу помочь тебе? Ты жизнь мне спас, Боже, Алеша, ты понимаешь это?... Что с тем швейцаром? — обернувшись, спрашивает Андрей у адъютанта, и всем вокруг становится неловко от того, что он глядит на них снизу вверх. — Не знаю, Ваше Величество. — Так узнай! Мы сами поднимемся в спальни, подготовьте лучше сразу ему... — Камердинеры до конца не слушают от понимания и знания дела и как по щелчку пальцев испаряются из гостиной, и только после них Илья молча выходит из комнаты, заламывая пальцы и нервно кусая щеку изнутри рта. — Хочешь, я отнесу тебя наверх? — Меня же не убило, что ты причитаешь? — огрызается, расстроенный из-за собственных слез и раздирающей его боли, Велесский и противно словам целует Андрея в пыльный, испачканный белилами лоб. — Болит. Сука, — выругивается, смаргивая слезы, и боится даже пальцами раненной руки шевелить ныне. — Ее скинули. Я точно знаю. — Сейчас тебе подготовят лекарств, выпьешь, болеть станет поменьше... Ты считаешь, покушение?... На меня?... Велесский кивает, шмыгая носом, и хочет податься вперед, вопреки пришедшему осознанию боли, но стонет из-за движения рукой и тихо смеется на выдохе, словно нет ничего ироничнее того, что их чуть не размазало о землю статуей неизвестного мужчины. Можно только благодарить Андрея за такой интерес к звездам, потому что без этого Велесский бы глаза к небу тогда не поднял и последствия были бы хуже в несколько раз. — На нас, — поправляет Велесский, облизывая губы, и морщится: язык неприятно печет из-за белил. — Найди моего Феликса, пожалуйста, пускай он займется... Вместе с твоим адъютантом, вместе с Ильей пускай разбираются, раз уж ты взял его себе... Найди, Андрей, иначе я сам поднимусь и пойду. — Я вызову его в спальню, нам только подняться в нее нужно, милый. Я помогу. — Он поддерживает его за здоровую руку и поясницу, пока Велесский встает, и они с минуты стоят, соединившись лбами, и только затем Андрей уводит его ближайшей лестницей наверх, к уже расстеленной постели и наполненным кубкам.

***

Целуя здоровое плечо с осторожностью и заботой, Андрей гладит Велесского между лопаток указательным пальцем, скользит аккуратно по редким тонким царапинам на коже и только после прижимается грудью, облаченной в одну тонкую чистую рубашку, к его обнаженной спине. Ладонями привычно он хочет обхватить его пояс, но Велесский морщится и тихо шипит, стоит правой Андреевой руке пойти по боку — задевает совсем невесомо больную руку. — Прости-прости, я хотел лишь обнять, — в который раз за вечер извиняется едва слышно Андрей, обнимая его лишь левой рукой, и трепетно целует в затылок. — Алеш, я так испугался, Боже, ты даже не знаешь, как сильно я испугался... Мне так страшно почти никогда не было, Алеша, милый. За тебя, ты понимаешь... Только тогда, шесть лет назад, когда мне сообщили о твоем ранении, когда я мучился в ожидании. — Попроси мне сигару. — Велесский в его руках оборачивается, садясь лицом к лицу, но раненной рукой все равно не шевелит, да и здоровой особенно не двигает: видно, уже выставленный внутренний блок. — И, пожалуйста, попроси найти Феликса. Его нет уже час. Он точно возвратился с нами?... Ах да, я помню, кажется, он хотел мне что-то сказать еще у порта... Андрей, ты слышишь? — Илья ищет его уже, успокойся, пожалуйста. — Андрей оставляет его, поднявшись, и звонит в колокольчик, чтобы попросить камердинера подать в спальню сигары и кофе. — Поужинаем позже. — В ответ камердинеру отмахивается Андрей, и Велесский, как только тот оставляет их, говорит: — Я не буду. Ну и дела. — Я тебя не спрашивал. Тебе силы нужны, какое «не буду»? Что за юношеские глупости? Ты еще, быть может, всю ночь не будешь спать, а потом поедешь по приемам? — Для приемов не так важна рука. Там голова нужна. — Действительно. — Андрей злится, но злится на ситуацию, а не на Велесского. — Уж поверь, я свои обещания держу, поэтому и в горе, и в радости... — И без руки, — выдыхает надрывно Велесский, уже начинающий стесняться собственной травмы и находящий в этом изъян, а не шрам, украшающий мужчину. — Ну где «без руки»? Заживет, будет как прежде, сейчас просто не резчи, я тебя умоляю. Уж своему супругу я отужинать помогу, не сахарный, не рассыплюсь. Я все для тебя способен сделать! — И под неуверенным, усталым взглядом старается догадаться: — Или ты планируешь просто traurig смотреть в потолок и ждать? Без выездов, без ужинов, без ванн, без сна? Алексей, перестань, заживет скоро, а пока я справлюсь вместо нее. Я для того и супруг тебе, чтобы быть рядом и давать опору! Поверь уж, вместо нее управлюсь чудесно! Велесский, фыркая, смеется. Ему весело вдруг становится. Может быть, нервное. Хотя, наверное, Андрей действительно звучит двусмысленно. Зато хоть немного позитива в вечер добавляется, ибо один до того — с совершенно грустным лицом, а другой — с непониманием и раненной рукой, которую больно даже в запястье двигать. Впрочем, если сравнивать эту стабильную, чуть сниженную лекарствами боль и ту, которую он испытывал при обработке раны и перевязке, то первая — самый сладкий мед в мире. — Но, Андрей... Цокнув, Андрей приближается к дивану, на котором Велесский сидит, не поднимаясь, еще с часу, когда они поднялись наверх в спальни, и закрывает его губы ладонью, холодом колец обдавая кожу и царапая редкими драгоценными камнями. Вздохнувший, Велесский замолкает и поднимает на него просящий, мягкий взгляд — он, конечно, рад бы подчиниться, покориться и отдаться во власть человеку, который сам вызывается теперь за ним ухаживать, но это будет вместо государственных дел, что плохо и не подходит для императора. Андрея он просто жалеет, пряча и свою боль, и слезы, и опасения за маской отказов и самостоятельности. Хотя самостоятельность эта уничтожается ровно в тот момент, когда камердинер Андрея вносит поднос с сигарами и кофе, а Велесский даже не двигается в сторону низкого придиванного столика от мысли, что снова боль пойдет из руки в спину или, чего хуже, в голову. Понимающий это Андрей ему даже сигару подпаливает сам, передает в здоровую руку и с аккуратной чашкой кофе в ладони садится рядом. Молчит. Скорее всего, думает. Но при этом следит чутко, как сторожевая собака, и догорающую сигару сам тушит о край принесенной глубокой миски с крышкой. — В Москву поедем, как тебе станет легче. Как знал, что надо было уезжать раньше... Но нет, остались, — сетует Андрей, бессмысленно глядя сквозь мебель и предметы, без цели занимая взор. — Надеюсь, у Антона с Арсением все спокойно. — Доложили бы, будь неспокойно, — разнеженно поддакивает Велесский, укладываясь головой ему на плечо, и как хорошо же, что Андрей садится слева, оттого рука правая находится в полном покое у груди и не соприкасается ни с чем лишним. — Им уже сообщили? — Да, отослали посыльного с требованием усилить охрану, значит, и об этом сообщили, конечно... И только Велесский, чуть-чуть настроенный на ласковый лад, отказавшийся от попыток доказать, что он самостоятелен и силен, несмотря на рану, тянется к его щеке губами, чтобы только коснуться и дать благодарность за заботу, а Андрей обращает к нему внимательно-напряженный взгляд, как сразу же в коридоре при спальнях начинается какой-то шум, кто-то с кем-то бросается выяснять отношения... В общем, поцелуя не случается, ибо Андрей мгновенно прислушивается и интерес к ласке теряет, да и в дверь к ним мгновенно влетает Феликс, отмахиваясь от камердинеров и стряхивая с одежд пыль и дождевые капли, остающиеся на едва вымокшей ткани. — Ваше Величество, Ваша Светлость, Богом прошу извинить, но это срочно! — сразу начинает Феликс, продолжая бросаться какими-то неслышными яростными фразами в камердинеров. — Андрей Андреевич, велите им пропустить! — Ладно. — Андрей недоволен, но не способен отказать: мало того что Велесский пуще прежнего загорается идеей разбирательств случившегося, так еще и информация может быть важной. — Садись. Отстаньте от мальчика, лучше вина холодного принесите и мундир Алексею новый подготовьте, чтоб со свободным кроем по руке... Феликс, что? — Важно очень! — Заметно, как он стеснен и их позой, и обнаженной грудью Велесского (и без одежд ноющую руку он не намерен ближайшие часы облачать даже в свободную рубашку, да и пропитается все кровью, невзирая на то, что повязки часто меняют). — Я же сразу побежал наверх, ну, поглядеть... Там статуи другие закреплены твердо, все по порядку, Алексей Александрович, но у той не было как будто задних... — Ее кто-то столкнул, я знаю, — сокращает вводную часть Велесский, кивая. — Почему? — Глаза у Феликса округляются удивлением, и он, очевидно, намеревавшийся поражать накопанной информацией, теперь немного разочарован, пусть и очарован умом Велесского. — Потому что я знаю. — Не аргумент для других, но аргумент для главного государственного советника. — И что дальше? Еще что-то?... — Да! — Феликс довольно опускается в кресло, потирая ладони. — Там были следы! В Петербурге же вечно дожди, Нева размывает, вот везде и грязи, как графов в России. — Даже думать не надо, из чьего цитатного запаса эта фраза. — Я прошелся по крыше, поглядел... В общем, вышел я на задний двор поместья соседнего. Там ни охраны, ни заборов повыше, в общем, так уходили покусители, иначе некуда им было бежать. Я по улице решил пройтись, думаю, «дай-ка, погляжу»... А людей-то мало, дождь накрапывает, суета такая подле поместья вашего, пошел я вдоль, до домов жилых добрался, гляжу, крадется какой-то... Оглядывается постоянно, в сапожищах таких, лица не видно, я за ним до квартиры прошел тихонько. Пришлось, правда, дверь-то снести, а то утечь бы могли через окно! Но, в общем, это не так важно теперь. Вышиб я дверь, а там этот с улицы и дама какая-то, видом — ну графиня! А присмотрелся, как визжать начала, так это жена Владимира Павловича оказалась! Ваше Величество, помните, вы ее в Петербург отправили тогда после его предательства и справедливого ареста? В общем, признался этот покуситель, что его рук дело, что крепления той статуе он подпилил, что толкнул ее тогда, задержал я их обоих, а тут и патрульный конный отряд, короче, взяли их, как ситцевых, под белы рученьки — и на допрошение к охранителям! — То, что это было покушение, я сразу понял. — Велесский, чуть морщась, выпрямляется, чтобы взять со столика чашку кофе, но Андрей перехватывает его, заставляет остаться без движения и сам подает ему желаемое. — Спасибо, Andreas. Так что, Феликс? Их уже допрашивают или ждут прокурора Петербурга? — Допрашивают, Алексей Александрович. — Хочу сходить, поглядеть. — И как-то чересчур резко для раненного поднимается, успев уйти от руки Андрея, желавшей его перехватить. — Где они? — Нет, ты не пойдешь никуда, — жестко ограничивает Андрей, встав, и Феликс тут же подскакивает, не имеющий права сидеть при стоящем императоре. — Зачем уделять внимание им? Зачем являться к мелким ублюдкам, как они, которые виновны в том, что с тобой теперь? Зачем? Феликс, иди к Илье, займитесь допросом вместе моим приказом. Ты остаешься, — говорит он Велесскому, глядя прямо в глаза, и давит, как альфа, вынуждает отказаться, и без того ослабший Велесский соглашается с ним, медленно опускается на диван и закрывает глаза, откинувшись на спинку. — Феликс, иди. — Есть, Ваше Величество! Ваша Светлость, рука сильно ранена? — Пустяки, — лжет Велесский, не любящий жалость в отношении себя не то что от Андрея, но и ото всех: он сильный, он справится сам. — Иди, Феликс. — Андрей направляет его рукой к дверям, проходит с ним и уже в коридоре подзывает изящным взмахом руки своего адъютанта. — Тот швейцар при дверях что? — Он намеренно выходит, чтобы уберечь от этого знания Велесского. — Погиб, Ваше Величество. — Мерзость, — выплевывает Андрей, сжимает кулаки, и Феликс делает от него шаг в сторону, вставая за плечо Андреевого адъютанта Ильи. — Эту дуру лишить всего, обобрать до нитки и в Кронштадт сослать нагой и бедной под стражу! Исполнителя завтра же пытать, требовать информации, а потом в Сибирь на шахты с конфискацией! Всех причастных — на отстройку городов на юге! Семьи — прочь из центров! Крестьян — в воронежские хозяйства Алексея Александровича! Я буду карать безбожно за это! Каждого найти, допросить с пристрастием и, как собаку бездомную, вышвырнуть из Петербурга! И только одного посмейте пропустить, я сниму с вас лично каждую медаль, каждую ленту, вам достаточно ясны мои слова? И пускай по всему Петербургу колокола бьют и службы ведут за здравие Алексея Александровича! — Конечно, Ваше Величество, будет сделано. — Илья откланивается, а Феликс, лишь кивнув, уходит из коридора без слов.

***

14 сентября 1813 года.

Ночь Андрей проводит полусидя — Велесскому удобнее всего лежать на его груди, и он, несмотря на боль, умудряется уснуть после совсем хилого ужина, нескольких бокалов вина и вынужденной перевязки. Как человек, страдающий от каждой морщины на любимом лице и чувствующий обязанность теперь помогать более положенного, Андрей не может позволить себе лечь удобнее, поэтому дремлет на подушках, а иногда без движения смотрит за единственной горящей свечой и думает. Много думает. Он все более склонен к долгим рассуждениям, но теперь каждая минута его жизни посвящена возможным сценариям. Обыденно он приходит к понимаю, что не был бы ныне здесь, если бы Велесский не был столь внимателен и не оттолкнул его к стене, закрывая собой безо всяких сомнений. Истинно военный человек — за один лишь миг принимает взвешенное решение и соглашается погибнуть, закрывая любимого человека и императора в одном лице. Одного мига ему на это достаточно, и он действительно спасает им жизни своей бдительностью. Впрочем, свою-таки не бережет — повязка вымокает из-за кровоточащей раны, тело горячеет, видимо, реагируя на боль, да и сам не движется во сне, боясь принести вред: каждое неаккуратное движение отдает болью в спину. Андрей не знает, о чем стоит написать Антону и нужно ли это вовсе делать, зря нервируя себя и его... И он решается не писать, быть в нужном месте в нужное время и покорно выносит тяжесть чужого тела на себе почти целую ночь, поправляющий то и дело чужие спадающие на лицо волосы, одеяло на них двоих и положение руки относительно остального тела. Заботится. Но к утру он-таки засыпает, проваливаясь в сон, сковавший его веки, и резко распахивает глаза лишь в тот момент, когда о пол ударяется вызовной колокольчик, стоявший прежде на тумбочке: Велесский, видно, хочет позвать камердинера, но не дотягивается или по собственной уверенности берет его больной рукой, ближней к тумбе. — Ну что ты? — Андрей садится на постели в то же мгновение, перехватывая здоровое плечо Велесского, и тот оборачивается к нему с совершенно белым лицом. — Кровотечение не останавливается. Мне нужна перевязка. Позови мне лейб-медиков. — Сейчас. — И встает так, как и в молодости не скакал, куда-то торопясь, поднимает колокольчик с пола и наконец звонит, впрочем, это бессмысленно, потому что камердинеры входят на первый шум от него. — Зовите лейб-медиков. Алеш, я сейчас... — Он выходит из комнаты, сонный, мягкий, как одеяло, ватный, еще не в полную силу думающий, но с лейб-медиками говорит серьезно и выглядит получше — не так помято и напряженно. — Что, если так и будет продолжаться? Что делают в таких ситуациях? Нельзя это так оставлять, вы же лучше меня знаете! — Шить рану. Долго будет заживать, особенно если теперь кровоточит сильно... — Шить? По живому?! Один из лейб-медиков пожимает плечами — другого выхода нет, впрочем, всегда можно надеяться на Божью помощь, но как будто бы это не их вариант. И Андрей кивает, кусая щеку изнутри в желании хоть немного ярости выпустить, хмурится и хватает ртом воздух, сию же секунду закрывая губы ладонью в одном обручальном кольце. У него нет сейчас ни одной здравой мысли, все направлено на то, как это происходит и должно ли чем-нибудь помогать, кроме вызова лейб-медиков. Ему даже в голове приходит уверенность, что он готов принять на себя все муки, но, увы, это невозможно. — И как?.. — Перед тем положено дать Его Светлости водки, обезболить, сами понимаете, разными средствами... Зажмурившись всего на секунду, Андрей порывом разворачивается и возвращается в спальню. При нем на раненной руке распускают прежнюю, пропитанную кровью повязку, и он заставляет себя смотреть, буквально насилует себя, вынуждая делать это, но стойко глядит, стоя рядом и позволяя Велесскому сжимать его ладонь в минуты самой сильной боли. А потом, когда лейб-медики оставляют их наедине, сделав слабую повязку, Андрей садится на колени перед их расстеленной постелью и целует ладонь его здоровой руки. Извиняется заранее, но в глазах уже сейчас стоят слезы. Другого решения нет, и Велесский осознает это, молчаливо соглашаясь, и щеку ловит для оглаживания как человек, осознанно возвращающийся туда, где его ждет мучительная смерть, и делающий это из чувство долга, совести и собственного достоинства. Андрей утыкается лбом в его обнаженное колено, целует с лаской и возвращается к ладони, оцарапанной, светлой, красивой, без колец. Понимающий все дальнейшее Велесский беспрекословно подчиняется ему во всем с рабской покорностью раненного оленя — и они пьют вместе водку, сидя на расстеленной постели, из темно-зеленых рюмок. Лейб-медики с минимальными звуками обустраивают соседнюю к спальне комнату для себя то выходя, то возвращаясь, и Андрей приносит Велесскому еще несколько сигар, но сам не берется за них и водки пьет в разы меньше, стремясь сохранить трезвый ум. А Велесский под одобряющими взглядами опрокидывает прямо в зев рюмку за рюмкой, трет здоровой рукой лицо и курит с чужой ладони, затягиваясь глубоко, долго, как будто в последний раз. Несмотря на отличное понимание дела, Велесский и рисков, и исходов опасается, потому все чаще чередует сигару и водку с поцелуями, отпускает себя наконец и слизывает с собственных губ слезы отчаяния и боли, которые так хочется выпустить последние часы. И Андрей ни слова против не говорит, лишь сигары подносит к чужим губам, затем целует в них и разливает снова и снова водку. Тоже боится — рука дрожит, капли льются на простыни и одеяла, а Велесский звонко смеется, дрогнув грудью. Андрею не смешно совсем. Для смелости он под конец выпивает несколько рюмок подряд, закусывает принесенным для него виноградом, морщась от кислости, и наблюдает молча за тем, как Велесский пьет какой-то поданный ему отвар, крутя на среднем пальце больной руки кольцо императорского дома, видно, от притупляющейся боли. Сразу настигают воспоминания — они, счастливые, на балконе, Андрей предлагает ему венчание, и долгие вдумчивые поцелуи. А теперь Велесскому разматывают слабую перевязку раны руки после покушения. Докатились, дожились... Помогая, Андрей переводит его в соседнюю комнату, сажает в обустроенное кресло (невозможно же делать это на диване или кровати, к тому же, руки ему, очевидно, будут привязывать, чтобы он от боли себе не навредил), целует так нежно и откровенно, что все спешат отвернуться, а мечущийся между комнатами спален камердинер Велесского все-таки становится у распахнутого окна и нервно трет виски. — Алеш, только ты не... — Да знаю я, знаю. — Он кивает, успокаивая, но в глаза у него плохо скрываемый ужас. — Алексей Александрович, прошу вас, нужно руки закрепить, чтобы... — Да я больной, а не глупый. Пожалуйста, дайте еще чего-нибудь... — Голос у него становится тихим и предательски низким. — Я боюсь. Андрей смотрит ему в глаза и понимает: он боится не смерти, а самого факта грядущей боли, мук Андрея рядом. Даже теперь, в мгновения боли и сильного страха, Велесский думает об Андрее более, чем о себе. — Ты не уходи. — Пока еще может, Велесский ловит его за запястье здоровой рукой, зажмуривается и подставляет под очередные поцелуи лицо. — Пожалуйста, останься со мной. Мне страшно... — А это уже в самые-самые губы. В нем сейчас достаточно разумности, чтобы подставить руки, которые привязывают тремя ремнями каждую крепко-накрепко к дугообразным подлокотникам, и никак это не комментировать, хотя он способен для собственного успокоения съязвить или пьяно отшутиться. Впрочем, разумность эта не гарантирует трезвости, и в глазах у Велесского пляшут пьяные чертики страха, из-за чего Андрей более не может смотреть в них и избегает взглядов, но не прикосновений. Ноги ему оставляют, пускай и положено бы зафиксировать и их во избежание травм — то, как медлителен и разморен Велесский сейчас, не даст ему никаких сил, особенно после окончательного снотворного. Но оно, к сожалению, его не берет: видно, слишком устойчивый организм оказывается. Никакие склянки под нос, никакие смоченные марлевые повязки на губы и нос не помогают уничтожить сознание, но в действительности Велесский все-таки ожидаемо теряется, путается, не переставая, к слову, постоянно просить Андрея остаться с ним. Всех это стесняет, к тому же Андрей, вопреки всем нормам, опускается на колени перед ним и обеими ладонями фиксирует его голени на всякий случай, а лоб опускает на бедра и, наверное, молится бесшумно и по-своему. Это напрягает лейб-медиков чуть меньше, чем операция на руке, и они профессионально абстрагируются, осознавая, что их конец точно наступит, если они ошибутся в своих действиях. — Андрей, Андрей. — Велесский скорее формально дергает здоровой рукой, намереваясь потянуться к чужой кудрявой макушке, но ремни держат его крепко. — Андрей, посмотри на меня, прошу... — Продолжает говорить он только тогда, когда Андрей покорно поднимает к нему стеклянный, залитый слезами взор и приоткрывает губы в попытке что-то попросить: — Андрей, как жаль... Как жаль, что я не смог родить тебе ребенка. Прости... Прости меня, прошу. — Ты не виновен, пожалуйста, Алеш, молчи, тебе не положено... — Скажи, что простил. — Он жмурится, когда ему под нос снова суют темно-зеленую стеклянную баночку с каким-то раствором. — Андрей... — Простил... Я и не винил тебя ни дня, милый, — шепчет Андрей, наблюдая за тем, как взгляд у Велесского сначала мутнеет до серости старого глубокого озера, в которое уже сотни лет бросаются потерянные люди, а затем становится совсем пустым и блуждающим по стенам и мебели бессмысленно, страшным и каким-то совершенно ужасным. — Тише-тише, скоро будет легче, Алеш. Велесский не отвечает, откидывая голову на спинку, и лейб-медики наблюдают за его спокойным безразличным лицом, пока один из них снимает повязку с раненной руки и ощупывает кровоточащую рану, проверяя сохранность кости более тщательно, чем при первичном осмотре, когда боль для Велесского была невыносимой, оттого и внимательность к его повреждениям была ниже нынешнего. Кивнув внимающему Андрею, тот отходит от кресла, переговаривается с остальными, и начинается тот сущий кошмар, которого так боится Андрей все эти минуты, все эти десятки минут, все эти мало-мальские полчаса. Когда Велесский предпринимает логичную попытку дернуться или податься вбок от болезненных манипуляций, ему снова суют под нос склянки, сверкающие темно-зеленым в свете свечек, и он мычит протестующе, уводит лицо, но все равно продолжает проваливаться в бессознательность от полученной дозировки. Конечно же, и зверя такая с ног собьет, не то что человека... Но он, к слову, старается о чем-то говорить заплетающимся языком, лишь изредка позволяя себе сорваться на стон боли или глубокий громкий всхлип, сбивающий пути у текущих слез. Сначала он действительно кажется разумным, и лейб-медики не устают проверять чувствительность его здоровой руки, не понимая, почему он, находясь в сознании, так легко держит линию своего сумбурного, но понятного монолога — он что-то бормочет про войну, про турок, губы кусает в кровь, стоит лейб-медикам задеть травму чаще позволенного, и в какой-то момент даже приказывает кому-то что-то уже бессвязное. Видно, что лекарства, водка и сигары действуют спустя время, и лейб-медики полностью включаются в работу, выглядящие, если честно, по мнению Андрея, жутко — в белых тканевых халатах и масках, по-идиотски держащихся на ушах, в следах крови, со своими обработанными в кипятке и спирте инструментами, ярко блистающими от близости свечей. Он старается не смотреть, не слушать, но уходить не намерен — он будет с ним до конца здесь. — Андрей, не уходи, пожалуйста, мне больно, — всхлипывает уже совсем тихо Велесский, выгибаясь в пояснице, и Андрей прижимает его обратно к спинке кресла мягким, но порывистым движением. — Андрей, зачем ты пустил ее? Андрей, пожалуйста. — Очевидно, кто-то из лейб-медиков слишком надеется на анестезию, и он, срываясь, то ли кричит, то ли очень громко плачет от боли, неосознанно ударяя Андрея в грудь коленом в попытке вырваться. — Андрей, уведи ее!... Отмерший Андрей оборачивается через плечо — кроме камердинеров, помощников лейб-медиков и нескольких слуг, более никого нет в комнате. И главное — все мужчины. Ни одной женщины. Даже Феликс, до того пытающийся присуствовать, уходит, видно, на допросы, от невозможности видеть этот сущий кошмар своими очами. Нет здесь никого, кого бы Велесский мог называть таким образом. Тем более, ничьи руки с мгновения начала манипуляций не касаются дверной ручки. И окно чуть прикрыто. Нахмурившись, Андрей обращает взор к незанятому лейб-медику и с вопросом распахивает губы, не зная, какой необходимо задать вопрос, чтобы получить такой нужный ответ. — Уведи ее!.. Пусть уходит! — Ваше Величество, Его Светлость вряд ли понимает, кто с ним в комнате, теперь уже возможно оставить... — Я не уйду, — с бешеным взглядом настаивает Андрей, сжимая мощными руками колени Велесского, чтобы сберечь от лишних травм хотя бы теперь. — Я буду здесь с ним до конца. Это мой супруг, черт возьми! И я лучше умру рядом с ним, чем оставлю его! Делайте свою работу и не перечьте императору! — Конечно. — Лейб-медик тут же замолкает покорнейше, подключаясь к остальным. — Я здесь, я с тобой, тут никого лишнего, ангел... — Андрей, пожалуйста! — ударяя плечом здоровой руки по спинке, Велесский наконец разрывает себе в кровь нижнюю губу, которую кусает еще с момента покушения, стонет уже, скорее всего, от совокупной боли, и слезы неприлично мешаются с кровью у него на лице. — Пусть уходит! Du bist... keine Ehefrau!.. Ich bin sein Ehemann! Ich! Hasse! Озаренный пониманием, Андрей опускает голову ему на колени и, уперевшись кудрявым затылком ему в живот, плачет бесшумно, жмурясь, дыша глубоко, дрожа сильными раскидистыми плечами, но ноги его держит исправно, почти до боли стискивает пальцами и не слышит уже ничего, кроме его молений и разговора с очевидно давно умершей Анной Федоровной. Значит, точно не сознает, где и с кем он, видит какие-то образы в комнате (если в комнате) и спорит с ними, надрываясь и от боли, и от того, чего действительно нет и что его сознание вполне правильно отрицает, не понимая, как мертвецы могут вставать из далеких сибирских могил и оказываться в славном Петербурге с плескающейся Невой. Резко наступает тишина, и Андрей отчетливо слышит, как Нева бьется о дороги, о подъезды, выбиваясь из искусственных берегов, отрицая их как явление и утаскивая за собой зазевавшихся и вымокших голубей. Лейб-медики никак не реагируют, продолжая свое дело, и Андрей поднимает голову почти в трансе — оглядывает бледное, в слезах и кровоподтеках с губы лицо Велесского, естественно, наконец прекратившего сознавать реальность и целиком познавшего эффект лекарств и растворов, переводит ясно-безумный взгляд на лейб-медиков, половина из которых уже окончила свою работу и отошла, и дергается вверх, взмывая, вставая на весь свой рост под два метра. Благо, его останавливают касанием к локтю — и Андрей оборачивается к одному из освободившихся лейб-медиков. — Подействовали, значит, растворы, Ваше Величество. Тем лучше для него. Через часиков пять очнется, дай Бог, уже и боль основная отойдет, полегче станет, и мы ему... — Каковы риски? Риски есть всегда. — Малы, — вопреки правилам, лгут ему в лицо. Андрей делает вид, что верит, отстраняет от себя лейб-медика легким сбрасывающим движением руки и возвращается к ногам Велесского, позволяя себе желанную слабость — поцелуи удерживаемой ремнями, здоровой руки. Каждый палец он коротко целует, вспоминает, как великолепно смотрятся на них бесценные кольца, несколько оцарапанное запястье гладит по выступающим венам и не отстраняется до конца всех манипуляций, как будто бы это может хоть немного помочь Велесскому в нынешней ситуации. Самому Андрею жизненно необходимо быть с ним, и он остается. Позже, когда лейб-медики накладывают ему тугую, не как прежде, повязку и закрепляют руку у груди через шею, аккуратно завязав поддерживающие и фиксирующие жгуты из тугой ткани, Андрей его уносит в спальню, укладывает на убранную постель и, накрыв с осторожностью, садится на самый край. На колени свои он опирается локтями, пальцы запускает в волосы и застывает, сидя как изваяние. Все то, что происходит здесь и сейчас, — верх ужаса. Это что-то настолько страшное, что не вписывается во все рамки и грубо их разрывает. Для Андрея этот опыт присутствия на подобных манипуляциях первый. Прежде он всегда был где-то очень далеко от крови, слез и боли — когда девятнадцать лет назад рождался Антон, когда умирала мать, когда болел отец... Когда Велесского везли от самого юга в Москву, он тоже был чрезвычайно отстранен и не знал тонкостей — ждал каретный состав, боялся, но не видел состояния, не слышал бессознательного бреда и не впечатлялся этим. Наверное, он теперь с высоты опыта никогда не допустит присутствия Антона на родах Арсения — травмировать сознание совсем юному наследному цесаревичу кажется идиотизмом. На рождении Дмитрия тот, конечно был, но был наполовину — от переизбытка чувств (вот и настает мгновение, когда Андрей наконец понимает Антона, а не наоборот) он теряет сознание и потом возвращается уже к родившему Арсению и родившемуся Дмитрию, на разрыв головы кричащему. Кричал бы громче, если бы знал, какая судьба ему выпадает. Через плечо Андрей поглядывает на Велесского, поджимает губы извинительно, словно корит себя за то, что не находится по праву на его месте в этих безумных страданиях, и все-таки оставляет его отдыхать в полутьме и тишине, выходя на некоторое время и отправив внутрь камердинера на случай, ему тому станет хуже: никакой пользы от белого, как полотно, лица Андрея в спальне нет. После, выдохнув, поговорив на высокий тонах (правда, один человек говорил на высоких тонах — и это был Андрей; все остальные же соглашались, покорные, и ощущали, как альфа в Андрее надрывается от невозможности что-либо сделать и рвется наружу) с адъютантами и приехавшим прокурором, он возвращается почти неживой, а после бесшумно работает за принесенным для него высоким столом и успокаивает себя долгожданной рутинной работой. Как и любой человек, он хочет забыться, но сон не идет, не появляется ни в одном глазу, потому бумагами он себя заваливает с ног до головы и прерывается, разве что, на целование теплых, бледных ладоней, подойдя к постели и опустившись в рабском жесте на оба колена подле нее.

***

Утром Москва преображается. Улицы наполняются как приезжими, так и местными. Люди спешат куда-то компаниями или поодиночке вдоль высоких, в классицизме выстроенных зданий. Красивые кареты мчатся по площадям, мостовым, улочкам поглубже, и стук лошадиных копыт о камень будит тех, кто еще спит. Это знают как будто бы все жители Москвы, мол, рано не проснешься, так разбудят, чтобы жизнь начиналась еще при слабых лучах солнца; знают все, но не Антон. Да и, скорее всего, вся знать тоже, потому что она гуляет допоздна, а после отсыпается на мягчайших постелях и завтракает в двенадцать дня, называя это благой жизнью. Некоторые и вовсе не ложатся — едут дальше по гостям или возвращаются в собственные поместья. Антону и Арсению этого делать не нужно — они большую часть времени проводят в Андреевском дворце; Арсений уж точно, потому что Антон хотя бы делает выезды в Совет, Всероссийскую Университетскую Комиссию или к собирающимся губернаторам, а Арсений из череды отдыха и учебы языкам и наукам выходит редко, исключительно для представления их как супругов в обществе — вот, мол, цесаревичи на бал или прием жалуют, красивые, сверкающие в любви, способные себе позволять открытые чувства, в общем, эталон императорской семьи с пониманием всех обязанностей и свобод. Поэтому теперь, когда посыльный из Петербурга добирается в Москву едва ли не летом на орлиных крыльях, Антона и Арсения находят в саду в компании Булаткиных и Волковых-Разумовских. В ночной тьме говорившие при свечах, играющие в карты или гадающие с подачи Арсения, теперь они завтракают на пледах и пьют кофе из хрустального чайничка с тоненьким носиком и розой на боку. Арсений хочет увидеть Дмитрия, но того не выносят — еще спит. Будить никто не требует, пусть крошка, пока еще может, спит свои долгие часы. И они, несмотря на бессонную ночь, веселятся не хуже прежнего — обсуждают сплетни, листают рисунки Антона в альбоме после того, как он дарит Сергею набросанный небрежно, но очень красивый портрет, пробуют малиновый пирог и лимонное желе, сделанное по заграничному рецепту, и ни в чем себе не отказывают. Когда посыльный является к ним в отдаленную часть сада, Антон мгновенно напрягается — у него брови сдвигаются на переносицу, губы превращаются в тонкую складку, морщины проступают на лбу. Он точно чувствует, но отказывается принимать. Впрочем, ему уже ясно, что посыльный прибывает от Андрея, потому что форма его с нашивками императорскими, а не какими-то иными. Но Антон как любой знающий и понимающий дело человек также осознает и возможность того, что Андрей просто спешит обрадовать его скорым приездом или требует подготовить хорошую встречу для семейного вечера. Но, увы, тогда бы посыльный не мчался за Антоном в сад и не выглядел так, словно катился всю дорогу оземь, игнорируя лошадей и кареты. — Ваши Высочества, — торопливо откланивается посыльный, срезая формальные обращения к Булаткиным и Волковым-Разумовским, невзирая на то, что положено здравствовать и их. — Из Петербурга отправили с устным требованием и запиской генерал-адъютанта Его Величества. — Что там? — сразу интересуется Антон, внимательно приподнимаясь, и отставляет от себя чашку с кофе. — Почему не Его Величества записка? — Торопились очень. Благодаря за принятие записки наклоном головы, посыльный отдает ее Антону и отходит на шаг под любопытно-взволнованным взором Арсения, отвлекшегося от альбома только после слов о Петербурге. Кажется, словно и Булаткиным, и Волковым-Разумовским нет дела до этой записки, да и быть не должно, но они не оставляют их и ждут: наверняка ничего государственного. — А устное требование? — Раскрывая записку, Антон срывает печать. — Ваше Высочество, требуется усилить охрану Андреевского дворца и, соответственно, Ваших каретных составов при передвижении по Москве. — Что?.. — Антон, только услышав, жадно раскрывает бумагу и вчитывается в несколько жалких строчек. — Что там произошло? Когда ты уезжал, там?... Вот она — прерогатива положения цесаревича. Возрастом младше посыльного лет на десять, а обращается так неформально, на «ты». — Сказано сообщить, что покушение... Но ничего тревожного, Ваше Высочество. — Что произошло? — Антон вскакивает с пледа, приближаясь к посыльному, и тот торопеет, отступает под его бешеным напором, обусловленным исключительно страхом за самых близких и любимых людей. — Что там? Скажите мне! Я цесаревич, наследник, я имею право знать! Он даже порывается обернуться, найти глазами какую-нибудь оставшуюся рапиру или потребовать хотя бы пистолет у Олега, но не делает этого, лишь шагает навстречу отступающему посыльному и сверкает глазами, желающими знать правду. Конечно, он до безумства волнуется — он любит своих родителей, благодарен им за многое и не представляет жизни, в которой эта прекрасная сказка о большой дружной семье окончится... И себя на престоле тоже не видит, потому что страшно думать о том, как тот перейдет к нему и по какой причине он будет вынужден заняться государственными делами, став императором. Да и сейчас Антон слишком перевозбужден эмоционально. К тому же ночь без сна дает о себе знать — он становится резче, агрессивнее. В нем вряд ли способен бесноваться теперь альфа, но что-то неизвестное внутри, бахнув, обрушивается на окружающих, и Антон оказывается готов боевым псом получить желаемое. Даже если это просто слова посыльного, опешившего от его безумного страха. — Я особенно не знаю, Ваше Высочество... — натурально блеет, не иначе. — Знаешь! Говори! — Антон... — тихо пытается помочь Арсений, вставая с пледа следом за ним, и хочет взять за руку, но не способен вдруг и поймать локтя — так уж активно Антон жестикулирует и дергается из стороны в сторону. — Говори уже, ну! — Я не особенно видел, Ваше Высочество... — Олег, дай мне пистолет! — Антон резко оборачивается, толкая Арсения в грудь, и наконец занимает свои руки — подхватывает Арсения за пояс, чтобы удержать от падения на землю. — Прости меня... Я не заметил, Арсень... Сразу вся напыщенность и бездумная ярость лопается, как плохой воздушный шар, на котором ныне уже пытаются летать в поднебесье люди. И Антон, и альфа в нем обмирают, застывают. Остается лишь взором отчаянным от глаза к глазу бегать и Арсения за пояс держать. Кажется, что вечность, но на самом деле не больше двух десятков секунд — и Антон оборачивается снова к посыльному. — Ну, говори уже! Посыльный бледен, как будто сообщать придется не о попытке покушения, а о удавшемся покушении, и Антона это пугает настолько, что в уголках глаз лопаются капилляры и к прекрасной зелени добавляются словно бы разводы крови. У него сейчас просто разорвется надвое сердце, потому что одна только мысль о конце ужасает его. Смерть — это ужасно, и Антон не готов к ней совсем — жизнь (по его мнению, именно она) забрала его мать в таком раннем возрасте, а теперь?.. — Покушение было... Было попыткой сбросить на Его Величество и Его Светлость статую с подъезда поместья, и... — И что? — почти болезненно переспрашивает Антон, обнимаемый за руку Арсением. — Там только Алексея Александровича немного... — Слова подбирает. — Что Алексея Александровича?! Говори ты, ну, сволочь, как же можно так издеваться?! — Задело немного. Всего лишь задело, ничего серьезного и нет, думается... Но я уехал рано, практически мгновенно, чтобы Вам передать, потому не знаю ничего о последствиях. Антон бесшумно отступает, и Арсений пятится вместе с ним, тоже испугавшись на долю секунды, но найдя в себе разумности на понимание слова посыльного. Всего-то задело — могло быть и хуже в тысячи раз. Но Антона это не удовлетворяет. У фантазеров фантазия блещет, а ум прячется при ее виде, и Антон, кажется, все более схож с фантазерами-фокусниками с площадей — они тоже себе часто верят. И теперь он верит каждой своей больной догадке, раздувая из «задело» в едва ли не «убило», потому что ему наверняка не скажут всей правды на данный момент. Он ярко, красочно себе представляет это покушение, словно был там, пугается собственных мыслей. Взгляд у него становится стеклянный. Сбитый с толку, по-плохому удивленный, Антон бессмысленно хлопает длинными мягкими ресницами, в волосы запускает руку, ероша торопливо, и вздыхает дрожаще, с растягом. А потом резко, с осторожностью сняв с себя руку Арсения, широченными шагами уходит к главной дороге сада, игнорируя любые просьбы за спиной. Ему страшно. И стереотипы о «правильном» мужском поведении заставляют его бежать подальше от общества, чтобы побыть «неправильным» мужчиной за закрытыми дверьми.

***

Остановиться. Схватить губами воздух. Отнять от страницы дневника карандаш, сжатый до побеления костяшек между пальцев. Посмотреть тщательно, с улыбкой нервной на вырисовывающиеся черты красивого родного лица. Снова вернуться к портрету. Зажмуриться, чтобы вспомнить каждую родинку, каждую морщину: не зря учен Антон рисованию. Продолжить рисовать быстрыми, уверенными движениями кисти. Отстраниться. Подняться резко, словно пугливо, из кожаного кресла посреди кабинета. Пройтись вдоль стены с окном, выглянуть за распахнутые качающиеся шторы. Хорошо. Антон вдыхает полную грудь воздух, трет руками лицо взволнованно, торопливо, царапает у брови камнем с золотого кольца, оглядывает собственные ладони, как чужие, поправляет чуть съехавшее вверх обручальное кольцо и опирается на подоконник, склоняя голову. Он мучится ныне больше прежнего. Ему ничего не говорят, он не может знать, но нуждается в этом знании, потому что сейчас — и всегда — нет ничего важнее и теплее, чем семья. Антон — пусть и общительный, но до слез семейный, домашний мальчик. Именно мальчик. Нет в нем ни капли взрослого альфы, супруга, отца. Он готов зарыдать от обиды, но лишь носом шмыгает и возвращается за стол. Ни писем, ни записок, ни донесений больше из Петербурга. Мучат его намеренно, что ли? Издеваются? Или настолько все ужасно, что нет ни секунды на единственного сына? И когда же он сможет узнать хотя бы малую часть случившегося? Они теперь приедут быстрее или останутся, чтобы собраться с силами? А что, если не приедут еще до дня их венчания? Антон тогда, наверное, сойдет с ума и будет биться головой о стены в лепнине по всему дворцу: он требует удостоверения в том, что все хорошо. Но никто ему этого удостоверения не дает, и Антон страдает, как малое дитя, над портретом Велесского в дневнике, платком промокает нос, голову задирает порывами к принесенному из галереи большому, в золотой раме, настоящему портрету Велесского, с которым он тщательно сверяется зачем-то, и коленом подергивает под столом, изредка задевая его и закусывая от неожиданной боли губу. Без спросу, без заявления, без предупреждения Арсений приходит к нему, переодетый в темно-синий костюм и зауженные брюки с золотыми кнопками, волосы за уши заправляет, на подлокотник садится и замирает, глядя за плечо Антону. Очевидно, портрет рассматривает. Красивый, точный, влюбленный. Арсений обнимает его спину руками, целует в макушку, зарываясь носом в мягчайшие кудри, и брови у него чутко надламываются. Омеге легче ощущать своего альфу, если у второго истинно чувственная беда — и Арсений ныне проникается всеми переживаниями Антона, принимает его таким, какой он есть, в висок целует коротко, вдумчиво и кружево на воротнике чужой рубашки перебирает между пальцев. Понимающий, чуткий супруг. Не менее спокойно, беззвучно, как сломанная скрипка, Арсений уходит от него через десяток минут после того, как они целуются все то время, пока Антон отвлечен от дневника. Впервые, наверное, кто-то так вероломно вваливается на страницы своим взором, но Антон позволяет это Арсению как супругу, как любимому человеку.

***

Если кто-то где-то смеется, значит кому-то где-то очень грустно: в мире правит равновесие. Это ведь ужас что будет, если все вдруг начнут смеяться! Кто тогда будет оплакивать умерших, страдающих, если они сами (умершие — там, куда их души попадают, то место, о котором мы никогда ничего не узнаем, пока не попадем туда сами) и их близкие будут смеяться? И что тогда вовсе станется с человечеством, если каждый — без исключения каждый! — сначала распахнет рот в улыбке, а затем засмеется звонко, громко, раскатами, с переходами, со свистом гортани в особенные мгновения? Или, взять наоборот, что начнется, если люди ручьями станут рыдать, оплакивать всех нуждающихся в этом? Забудут про радости, про мелочи, про любовь, про дружбу и сядут рыдать в рядах? Разве это верно и возможно? Поэтому равновесие — во главе, на престоле. Венценосное равновесие — один плачущий человек всегда имеет собственную смеющуюся «пару» где-нибудь далеко-далеко или близко-близко, но не найдет ее никогда, ведь таких «пар» миллионы, ничуть не меньше, и нет никаких признаков для поиска своей. Возвратившись из Совета, где и без того напряженно, нервно и душно от одних только слухов и домыслов, Антон мягкой поступью преодолевает дворцовые коридоры, скрывается за поворотами со своей немногочисленной, преследующей его всюду свитой, отмахнувшись, входит в спальные комнаты и сразу же натыкается взглядом на задернутый балдахин их широкой, покрытой одеялами и покрывалами с подушками постели. Судя по тому, что швейцары стоят дальше дневного от дверей, Арсений внутри — и Антон, прежде нацеленный на пятнадцать минут тишины, переодевание и трубку с табаком, теперь застывает. Прислушивается. Ничего, будто нет никого, кроме него, в опочивальне. Бесшумно он скользит по комнате, расслабляясь лишь тогда, когда заступает на ковер с длинным ворсом, и приоткрывает одним пальцем темно-зеленый балдахин. Ткань, струящаяся с перекладин под потолком, подергивается, распахивается немного, и Антон с затаенным дыханием наблюдает сквозь эту крошечную щель за тем, как Арсений дремлет на собственной руке рядом с Митей, с их совсем еще маленьким, но таким любимым сыном. Очевидно, что тот отдыхает после бессонной ночи, оттого ложится днем, но обыкновенно Дмитрия не позволено забирать из его комнат. Но теперь, наверное, что-то меняется и внутри дворца, и у нянек, раз Арсений дремлет с ним днем, одной рукой контролируя его, несмотря на широту и длину постели, с которой практически невозможно упасть и взрослому в одиночестве. Чуть-чуть завитые, уложенные утром волосы Арсения падают на тёмный лоб, бросают на него тень от света, который Антон впускает своим вторжением. Глаза под веками едва-едва движутся, видно, от краткости и бессмысленности снов. Тонкая, с мелкими пуговичками рубашка на Арсении расстегнута по низу, а далее он укрыт шерстяным пледом — и у Антона что-то внутри щемит. Наверное, это любовь. Притихнувший, но приоткрывший чуточку глаза Митя своим неосмысленным взором глядит куда-то в сторону Антона — света из остальной части спальни, причмокивает в полудреме, нос морщит, и чистая гладкая кожа на лбу у него идет редкими волнами. Короткие темные волосики торчат в стороны, а воротник детской рубашки без пуговиц, кажется, неудобен для сна, впрочем, особенных претензий в виде крика Дмитрий им еще не высказывает. Задохнувшись от нахлынувших чувств, Антон отпускает балдахин и прислушивается вновь — только теперь удостоверяется в том, что нет никакой возни, свидетельствующей о пробуждении. Наспех он сбрасывает верхнюю одежду, сапоги ставит у прикроватного столика, выпивает полстакана воды, снова обращается теплым взглядом глубоких зеленых глаз к балдахину и, решившись, тихо-тихо укладывается на вторую половину постели. Дмитрий оказывается между ними, ловит предоставленный ему Антоном палец своими, и тот уже знающим звуком просит его быть потише, позволяя шалость, но не допуская пробуждения Арсения. Благо, тот выматывается за ночь в саду и, подобно ребенку, спит с Митей здесь в их спальне. И Антон так вовремя приходит, оказывается рядом... Он нарисует его такого обязательно на большом холсте, добавит красок — обязательно темно-алых, коричневых, едва ли не черных и исключительно белых для кожи — и повесит в свой кабинет или хотя бы в прикабинетную комнату. К портрету Андрею и Велесского в мантиях, подаренному ими же на день рождения (а это была еще прошлооктябрьская просьба Антона после их венчания), этот новый, собственный подойдет отлично. Трое самых любимых людей рядом с комнатой, где зацикливается его жизнь в последние недели особенно ощутимо. Когда Дмитрий подрастет и приобретет внешние индивидуальные качества, отличающие его от всех крошечных мальчишек, он добавит и его портрет к имеющимся, а затем, если Бог даст, и портреты других, еще не рожденных и не зачатых ими детей... Таких же чудесных, как Арсений, и таких же настойчивых, как Антон.

***

Петербург совсем не радует. Можно даже сказать, что расстраивает. Погода портится — дождь заряжает еще утром, тучи закрывают небо черными лебяжьими крыльями. И это, считая и настроения не только в императорском поместье, но и по всему городу, никого не делает счастливее. Людей на улицах становится меньше, да и охранители в элитных формах с императорскими знаками патрулируют площади, прилежащие к подъездам к поместью. Невовремя. О безопасности стоило думать прежде покушения, а не после. Но в целом нарушений в их деятельности нет никаких, ведь никому и в голову не придет уже в самом поместье обыскивать статуи. Единственное, что поразительно, — никто не замечает незнакомца, видно, его вовсе игнорируют, приняв за очередного местного мелкого чиновника или какого-нибудь ненужного работника, да и его выход на крышу тоже никто не помнит, как будто бы на крыльях взлетает человек и спускается за статуи, скрываясь там долго, нудно, с ожиданием. И сколько бы тот там еще мог простоять, если б Андрей и Велесский-таки поехали продолжать вечер к Семенову? Быть может, и покушения не случилось бы: устал, вымок, испугался (а за тянущиеся часы можно надумать безумств, и даже преступник способен прийти к тому, что его накажут по всей строгости закона) или нашел бы для себя выгодным вернуться на собственную квартиру и там засесть, отказавшись выполнять безумные просьбы сошедшей с ума женщины, использующей в целях мести юного любовника, у которого еще молоко на губах не обсохло. Ни ее, ни Владимира Павловича, давно изменившегося под действием заключения и допросов, это не спасло бы в любом случае, так что она, понадеявшись, следом потянула и юнца, не способного здраво оценить свой поступок, поддавшегося на ее россказни и красивые формы. Случившееся не вернуть. Обратно никоим образом невозможно вернуться. И Андрей, проводя остаток утра и весь день в опочивальне за документами и почтой, приходящей ему все время пребывания в Петербурге, может думать лишь о собственной вине в произошедшем — печати ставит, ответы пишет размашистым почерком, перечитывает набросанное торопливо, но не задействует в этом особенных мыслей, уделяет их все Велесскому, поднимая взор к нему, лежащему в постели и отходящему от всех произведенных манипуляций. После операции он еще не приходит в себя, и это, по словам лейб-медиков, совершенно предсказуемо и обыденно, да и хорошо к тому же, потому что организму важно восстанавливаться, а во сне или без сознания это делается лучше всего. Андрей винит себя тихо, как будто стыдится этого даже для себя, теряет себя в почте намеренно, чтобы не думать и не тревожить и без того разорванную, растерзанную душу. В нем накапливается вина, и сейчас она, разорвавшись еще ночью, болит где-то под сердцем. Вина за многое, но в первую очередь за то, что Велесскому ныне так ужасно из-за его героической самоотверженности. Все-таки не каждый способен броситься и закрыть другого (пусть и горячо любимого, важного для страны) человека, а Велесский это решение принимает за считанные секунды и под сомнение его не ставит ни на миг. И все беды, все несчастья на его голову сыплются от его, Андреевого, присутствия, потому что и военное ранение, и нынешняя травма исключительно от его существования на этой земле. Без долго длящихся войн, без всех этих речей про турок и захваченные ими земли, без вреда людям, имеющих родственников, склонных к мести, без ревности, из-за которой они возвращаются так рано, — без Андрея Велесский бы сейчас не мучился в бессознании от боли и не метался в жару добрую часть дня. Впрочем, без Андрея его бы и вовсе здесь не было — оставался бы военным, пока не погиб бы где-нибудь от пули или взрыва. Смысл жизни изменился когда-то давно, когда он-таки смирился с запретом служить на военном поприще, занял только созданную должность главного государственного советника и остался рядом с Андреем навсегда. Если бы не случилось их встречи и любви, то и смысл бы навеки остался в службе, в том, в чем он действительно хорош и чему научен с юности. Но вины становится на малую каплю меньше, когда Андрей долгим мыслительным процессом, сидя в кресле подле кровати, приходит к пониманию, что сам бы не смог остаться в стороне, если бы увидел угрозу для его жизни. Он сделал бы то же самое, хотя мог погибнуть или быть раненым, потому что он, несмотря на обязанность хранить Россию и править столько, сколько отведено, ему супруг и сердцем обязан закрыть его при возможности. И не смог бы Андрей, конечно, простить себя за бездействие: Велесского хочется оберегать, пусть он и сам отлично справляется чаще всего. Но увы, весь этот кошмар затрагивает более остальных Велесского, и Андрей не способен ничего поделать с этим. Ему остается быть рядом, помогать, поддерживать и по-супружески ждать. Когда-то он ждал целую неделю его возвращения в сознание, а теперь уж эти часы кажутся мелочью. Он истинно мается — то за документы снова хватается, то к постели подходит, по полчаса рядом с ним полулежит, поправляя волосы, целуя в лоб с испариной, то с лейб-медиками говорит, бросаясь из угроз в отчаянные вопросы, то старается сесть за письмо Антону, сознавая, что тому дурно будет от этого известия о покушении. Но до конца он не доводит ничего путного и дельного, важного и предписанного ему по положению. Все, на что он тратит свои жизненные силы, заключается в том, чтобы просто быть подле Велесского, держать ладонь его здоровой руки, целовать лицо, поправлять одеяло, думать о успокаивающих словах лейб-медиков и пытаться построить хотя бы мало-мальский план их будущего. Его, конечно, менее всего волнует невозможность Велесского работать в ближайший месяц, но душевное состояние того пошатнется, когда он это наконец пропустит сквозь себя и захочет принять насильно. Тоскливо ему будет от привычек их общих, и Андрею как лучшему супругу положено что-то с этим делать. Ясное дело, что первые недели по возвращении в Москву Андрей не бросится в очаг государственных дел догорающей лучиной: уделит время главному периоду восстановления Велесского. Тем более это, возможно, будет очень полезно для Антона, которому предстоит, по намерениям Андрея, заниматься всем тем, на что жалко окажется внимания и времени ему самому. Раз молод, то и силы должны бить через край, к тому же наследник! Но на большее, чем просто планирование, Андрей собраться не способен. Пары недель и без того много в их положении. Главное, что он не под каким предлогом не рассматривает худших вариантов, исходов и согласен направить все свои усилия и стремления на то, чтобы Велесского снова вытащить, не отдать ни Богу, ни дьяволу и, вновь обыграв их, быть счастливым. От бессилия Андрей мучается, считая своим долгом сейчас помощь ему. Время пожирает. Время всегда было, есть и будет самым беспощадным явлением, потому что любое болезненное событие превращает в вечно тянущийся отравленный мед, напитывающий душу и уничтожающий в ней все светлое и доброе, что было прежде. У времени нет друзей и врагов, фаворитов и изгнанников — оно каждого треплет, как парус на ветру. Достается даже тем, кого принято называть сильными мира сего, и за свою жизнь Андрей это, к сожалению, осознает сверх меры. А время — это не предатель, не мятежница, не старый отец, а что-то нематериальное. Быть может, как Бог. Как и Богу, времени нельзя отомстить. Скорее оно продолжит травить душу, чем получит хоть какое-то отмщение, потому что его не существует в мире, но оно способно при этом управлять всеми жизнями и событиями.

***

— Андрей? Лежащий головой на собственных руках, сложенных на столе, Андрей распахивает глаза и на мгновение, находясь все еще в полутьме от упавших на лоб волос и позы, задумывается, не кажется ли ему. Но он расправляется, и его сонный, только светлеющий взор стрелой обращается к постели. Выдыхает, жмурясь, и в ту же секунду поднимается из кресла, в котором не вынес бессонной ночи и задремал ближе к вечеру. Его кружевная рубашка расстегнута на две верхние пуговицы, волосы не приглажены, и нельзя сказать, что причесаны, и таким его видит впервые сегодня Велесский, пришедший в себя за те несчастные минуты неудачного сна на руках. Опустившись на край постели, Андрей склоняется к его здоровой руке и целует, лбом прижимаясь к запястью. Ему нечего говорить. Сердце щемит от мысли, что их история наполнена какими-то безумными трагедиями и поворотами, которые и после венчания не дают им просто жить и быть счастливыми, любя и не боясь жизненных ударов. Как альфа он страшится собственных слез, поэтому сейчас не торопится поднимать голову и целует его левую ладонь, запястье, выступающие вены. Все в нем сглаживается, тихнет, и он все меньше похож на человека, который одним словом может уничтожать, карать или миловать. Страх стирает с человека особенно яркие качества, превращая на некоторые часы его в дрожащую под ступенями кошку. — Больно. — Это уже второе, что говорит Велесский после возвращения в сознательную жизнь. — Я? — Андрей отстраняется, ловя еще немного плавающий, но уже любящий взгляд на себе. — Милый, я не знал, что... — Не из-за тебя, — шепотом произносит Велесский, кончиками пальца касаясь его щетинистого подбородка. — Просто попроси мне сигар. Наконец к Андрею возвращается прежняя сила, и он отрицательно качает головой. — Пожалуйста. — Нет, я сказал, — настаивает, продавливая бету альфой, и Велесский закрывает глаза, поджав губы. — Я позову лейб-медиков. Только он встает и оборачивается, чтобы двинуться к двери, как мысли про его жестокость в отношении болеющего, плохо себя чувствующего Велесского сжирают бездомными псами, набросившись со спины. Минуту он размышляет, стоя у изножья кровати, и чувствует на себе аккуратный чуткий взгляд. Спину им жжет, вынуждая, и Андрей, вздохнув, приближается к изголовью, опускается на оба колена и вновь бросается целовать его левую ладонь, жалея, что посмел так обращаться с ним сейчас. — Прости, Alexis, прости, но я не могу себе позволить самолично тебя... Нет, ты не уговоришь меня, но я скажу тебе другое, и ты знаешь, что я буду говорить, поэтому молчи. Ты спас меня там, я понимаю это, Alexis, спас, и я бесконечно тебе благодарен за то, какой ты сильный, мудрый, жертвующий... Как у тебя хватило смелости на это? Смелости на то, чтобы закрыть меня собой? Как? Ведь я обязан держать над тобой защиту, я альфа, и ты не был обязан, но решился за одно мгновение, не будучи уверенным в том, что... — Просто я люблю тебя более, чем себя... — И улыбается уголками губ, чего Андрей, целующий его руку, не видит, к сожалению. — Ты сильнее меня — дело в этом. — Нет, — он качает головой, насколько это возможно при лежании в подушках, и Андрей отрывается от его руки, поднимает голову с непониманием в глазах и медленно садится рядом, сплетая с ним пальцы. — Я прошу тебя. И глядит невозможными, умоляющими глазами на Андрея, как будто бы вынуждает и внушает важность. После этого Андрей не сможет не уступить, как думается Велесскому, но тот прерывает этот своеобразный гипноз мольбы, подается к его лицу и прижимается к губам без поцелуя. Он лишь касается своими губами его, а Велесский сразу сдается — прикрывает глаза, распахивает губы, хочет обнять целой рукой его шею, но не находит в себе на это сил и замирает под ласковыми, неторопливыми прикосновениями. Всякий протест усмиряется бескровно, ежели любовь, и Велесский молча поддается, теряя запал, который в его-то состоянии сложно отыскать в себе и со сворой псов. Уже не молодой, не вечно сильный. К тому же кому доверяться в мире этом, если не супругу? — Я не помню ничего, — тихо жалуется Велесский, когда Андрей отстраняется от губ и жмется к щеке в чутком, сближающем донельзя жесте. — Сколько времени теперь? — Ужин прошел уже. — Андрей, игнорируя неозвученную просьбу рассказать о вечере, поправляет ему подушки. — Тебя сейчас осмотрят, я позову. Все хорошо будет.

***

Во время всего осмотра, смены повязки и укрепления ее на шее, чтобы руку нельзя было более нынешнего травмировать, Андрей из спальни не уходит, молча стоит у изножья, собравший руки в кружевных рукавах рубашки на груди, и наблюдает своими темно-зелеными глазами, ставшими глубже в несколько раз за этот день. Только раз он отворачивается — когда на ресницах выступают слезы и он вынужден их сморгнуть. Слишком чувствительным он оказывается. Лейб-медики, конечно, прогнозов не дают никаких, мол, «судить рано, обязательно подождать», и Андрей видит в их глазах неуверенность и страх перед его яростью, но тает, стоит Велесскому улыбнуться натянуто только для него, успокаивая. Тихо шествующие по комнате камердинеры привозят раковину, чтоб умыться без выхода в ванные, подносы с кувшинами воды, бутылку вина и две набитые трубки на подставках в виде рыб с длинными, летающими, как подолы платьев у дам, плавниками. Почту аккуратной стопкой складывают на краю стола, но Андрей даже внимания не обращает и ждет, пока лейб-медики закончат и оставят их наедине. Впрочем, его желание слиться со стенами на время их пребывания не выполняется, и он по осторожной просьбе подходит к кровати ближе и избегает, трусливый к боли любимого человека, ищущего взгляда Велесского. Ему стыдно, но он ничего не может поделать с собой — или не хочет. Еще раз глянет — и треснет пополам, как уроненная чашка, от страха за него. Прилюдно это выглядит, конечно, очень сомнительно, но ни один из присутствующих в опочивальне не задумывается о том, что ему отвратительно или мерзко. Нет, это невозможно. — Мы посчитали, что Вы бы хотели... — начинает за здравие, а заканчивает, как положено, за упокой лейб-медик. — Нам нужно выяснить для дальнейшей выработки лечения, способны ли мышцы функционировать, после травмы-то... Алексей Александрович, сожмете руку? Кивнув, Андрей обходит постель медленным шагом. По его лицу видно, что он тревожен и взволнован. Сложно ему не столько получить неудовлетворяющий, ломающий жизнь вывод, сколько самостоятельно добиться его. Но свой страх он, конечно же, прячет за нежной полуулыбкой, продвигается по постели, чтобы оказаться ближе к сидящему в подушках Велесскому, и щекочет запястье его травмированной руки подушечками пальцев. Его радует до света в глазах морщащийся от щекотки нос Велесского, и он чуть увереннее вкладывает в его ладонь собственную, предоставляет все оставшееся исключительно Велесскому и глаза через силу поднимает к его белому, с сухой кожей лицу. — Сожмешь? — Одними губами. Велесский, пожимающий плечами, шумно сглатывает, торопливо и нервно облизывается и для начала шевелит пальцами на правой руке, ощущая, как боль отдается в плечо и немного спину. Ожидаемо, и лейб-медики знают это без его признаний, потому он молчит и уводит взор на ладонь, чтобы увидеть итог самостоятельно. Как бы странно ни звучало, Велесский тоже боится — только не внимания, не осуждения, а того, что сейчас и потом не сможет управлять частью своего тела, следственно, потеряет сотни возможностей и частично окажется недееспособным. Это безумно, до слез страшно, хоть он этого и не показывает, собираясь с мыслями и грея их совмещенные ладони требовательным, наливающимся взором. И подается ладонью навстречу Андреевой, большим пальцем давит на чужие костяшки, ведь их пятерни собраны перпендикулярно, и средним и безымянным пальцами в самых дорогих кольцах за всю его жизнь касается ребра ладони, ощущая жар, боязливую влагу и сухость кожи. А затем улыбается, потому что Андрей заканчивает за него, сплетая пальцы, и опускает на выдохе голову, радостный, блестящий глазами и дышащий волнительно полной грудью. — Это, сами понимаете, очень хорошо, — подытоживает один из лейб-медиков, оправляя собственный чистенький воротник от нервозности, и первым бесшумно выходит из спальни.

***

Нет никого лучше любящего человека. Он способен на попрание собственных границ, на жертвенность, на почти болезную чувственность и решительность в каждом собственном поступке при любимом. Границы дозволенного и принимаемого обществом стираются, и из любого светского господина может выбраться нежнейший супруг, способный наступить на горло змею — устоявшимся правилам. Все имеют право на такую любовь, какую хотят, при том положении, что обоим это любо. Несмотря на очевидное нежелание Велесского показывать свою слабость, Андрей настаивает на важном и нужном — уговорив без слов и без единой мысли осуждения себя или его, помогает отужинать тем немногим, на что тот согласен. Никакого императора в тот момент в нем нет. Совсем нет. Он теряет эту роль, снимая очередную маску, и делает то, что обязан делать супруг в болезни любимого человека. Никогда прежде до Велесского он не думал, что возможна такая ситуация, и не понимал оттого французских романов. Теперь, сглаженный по особенно острым углам его личности, Андрей знает, какое счастье наполняет людей в такие мгновения. Он, который завтра утром вернется к роли императора, сейчас помогает своему любимому мужчине отужинать, переодеться в просторное, умыться (здесь он придерживает его отросшие волосы, а позже вплетает в них пальцы, мыльные, влажные и теплые). Давно между ними не было настолько чуткой, возвышенной связи — нет ничего пошлого в этих словах. Их отношения, выстроенные на внеземной связи душ, удержанные, несмотря на рвущие их километры, и оформленные в роскошное, волшебное и нежнейшее нечто, находят какую-то новую ступень на лестнице жизни, словно открывается какое-то ответвление, не влияющее на ход, но наливающее души, и Велесский, переставший отказываться от помощи, кажется, чувствует то же самое, что и Андрей.

***

15 сентября 1813 года.

Солнце, освещающее комнату через распахнутое окно, пробегается торопливо по столу, по сложенным стопками бумагам на нем. Лучи скользят по коврам, стенам, касаются темных, растрепанных ото сна волос, щекочут весело лицо, и Велесский, морща нос в дреме, приоткрывает глаза. С пробуждением приходит боль, заменяя приятную черноту снов, но он успевает привыкнуть к ее присутствию и просыпается скорее с радостью. Смахнув со лба прядь волос покачиванием головы, он приподнимается на локоть здоровой руки — подушек и одеял так много, что в них действительно можно потеряться, зато всю ночь тело отдыхало в безумной мягкости и тепле. Это сказывается и на настроении — он улыбается уголком губ, оглядывая комнату от дальней стены, но не садится и, дойдя спокойным, еще сонливым взором до тумбы у постели с его стороны, замирает в удовольствии и предвкушении. В высокой, расписанной по бокам вазе стоят темно-синие и белые ирисы. Меж их лепестков гуляет слабо греющее солнце, а бутоны тянутся к нему, не получая привычного. Белых в букете больше, но темно-синие, почти черные выделяются ярко, будто бы пятном красок на белоснежном холсте. Возле них ни записки, ни письма. Лишь колокольчик для вызова камердинера стоит, и Велесский тянется сначала к нему, но останавливает движение — и не из-за тянущей, давящей на плечо боли в раненной руке — и прикасается кончиками свободных от боли пальцев к лепесткам. Шумящие шепотом на цветочном языке, они ласкают кожу, радуют взор, и он улыбается искренне, ласково, обнажая светлые зубы, и сдерживает желающие поднять брови. Отлучаясь куда-то по делам, Андрей оставляет ему букет у постели, желая порадовать, ободрить, встретить его проснувшегося хотя бы красивым жестом, если не успеется самостоятельно, и Велесский, жмурясь от луча солнца, бьющего в глаза, оправляет еще чуть влажные стебли цветов и, садясь, опирается спиной на изголовье, спрятанное в подушках и мягкой обивке, прикрепленной специально для него еще вчера. Боль отдает в плечо, напоминая, но он не отвлекается от собственных путанных любящих мыслей, снова уверяясь в том, что из всех прекрасных альф государства получил лучшего, который ежедневно окрашивает его жизнь, как свет — предметы. Без солнца, без свечи не будет никаких цветов, все — черное, и также с жизнью — без Андрея не будет никакого счастья. И нет той цены, которую Велесский не готов заплатить за них.

***

— Наташа, не вертись, милая, иначе плохо выйдет. Сидящий за широким столом в беседке посреди сада поместья Булаткиных Антон старательно вырисовывает на чистой странице своего дневника портрет их дочери Натальи, закусив внимательно губу и лишь изредка бросая на девочку перед собой взгляды. Несмотря на присутствие бонны, Наташа крутится, хочет дурачиться и тянется заглянуть Антону за руку, но тот не позволяет видеть незаконченную работу, прикрывает ее нагой ладонью в множестве колец, щелкает ее по носу совсем аккуратно и улыбается тому, как внимательно она скашивает на этот жест глаза. Благо, Егора и Эдуарда нет с ними в беседке, а бонна лишь улыбается на это, понимая, что правила попираются не абы кем, а цесаревичем, выделившим время на поездку к ее воспитаннице, на самом деле являющейся чудесной девочкой. Ее темно-русые, длинные пряди заколоты у затылка, кудри покачиваются под ветром, и Антон с удовольствием вызывается ее нарисовать без красок, для себя, но, когда заканчивает и показывает страницу дневника ей, не удерживается под ее умоляющим детским взглядом — и вырывает лист, отдавая ей поставить в рамку и разместить в ее просторной комнатке на втором этаже красивого здания, после ремонта окрашенного в светло-голубой, а по фасаду отделанного светлой лепниной. Стоит Наташе получить собственный портрет, она затихает, внимательно рассматривает черты лица, жмет губы от жадности держать в руках рисунок цесаревича, ставшего ей почти что другом, и весело хлопает длинными темными ресницами, обрамляющими ее светлые глаза. Она — настоящая копия Егора, как считает Антон, достаточно наблюдающий ее взросление. Дочки обыкновенно идут в отцов, а сыновья — в пап или матерей, и это что-то логичное и признанное, но Антону в глубине душе предсказуемо обидно, что его сын не нарушает этой логики и не становится его копией, весь похожий на Арсения. Нет, конечно, внешность Арсения, особенно после переезда из табора во дворец, сверкающая и до влюбленности с первого взгляда красивая. Просто Антон как альфа хочет отстоять какие-то установки, залезшие ему в разум, прежде очищенный от предрассудков, и надеется на чудо — на еще не рожденного и не зачатого сына, похожего на него, а не на Арсения. Как-то же случается девятнадцать лет назад, что он сам в нарушение этой логики рождается копией Андрея, словно детский портрет оживает и берет на себя роль сына, и Антон мечтает о том, чтобы и у него случилось то же самое когда-нибудь позже. Дмитрия он любит, безусловно, и обожает его голубые глазки, темные волосики, но не может он как альфа принять тот факт, что на данный момент у него нет еще одного фактора, дающего ему право сравнивать себя с Андреем. Впрочем, нет у него более времени размышлять об этом, потому что к ним в беседку приходят Булаткины и Арсений, мгновенно садящийся подле Антона и в супружеском жесте кладущий ему на плечо ладонь, обтянутую светлой перчаткой с мелкими бантиками на запястьях. Он любит его — и каждый раз это заметно в той невероятной нежности, которая светится в глазах, стоит им оказаться рядом. — Посыльный из Совета прибыл, требует допуска к тебе, — по-дружески говорит Егор, подхватывая на руки улыбающуюся Наташу, и отмахивается от бонны, чтобы та шла из беседки и не слушала высоких разговоров. — Срочное, говорит. — Допусти его, — кивком соглашается Антон, откидывающийся на спинку мебели, и Арсений вынужден убрать пальцы, чтобы не прищемить их. — Ежели Papa скоро не приедет, я с ума сойду от необходимости быть ежесекундно включенным в дела империи. Быть может, я плохо обучен для управления. Егор дает отмашку посыльному — ждущему в десятке метров от беседки молодому парню со светло-рыжими волосами и узкими бровями, делающими его лицо отчего-то злым, и тот, поднявшись по широким дубовым ступеням, откланивается и закладывает левую руку за спину, весь исходя желанием понравиться, удовлетворить, как и любой посыльный, впервые отправленный к особам их высоты. Благо Арсений отделяет его от Антона, сидя подле него в своей чудесной кружевной рубашке с рукавами до локтей и темно-синих брюках, обтягивающих голени и открывающих начинающие короткие чулки, уходящие в черные туфли с бантами. Посыльному, кажется, безразлично, кому кланяться и перед кем преклоняться, потому отдаление Антона его ничуть не сбивает, как и Булаткины рядом. — В Совет Вас требуют, Ваше Высочество. Его Сиятельство Роман Алексеевич просил передать, что дело сложное, с турками повязанное, и они более не могут ждать возвращения Его Величества. — Турки подвластны, что они могут сделать? Разве что чихнуть в сторону границы! — Вопреки словам, Антон поднимается, перебирая пальцы. — Поезжайте и передайте, что я еду сейчас же. Наташа, — он переключается на нее, подойдя поближе, и в знак законченного разговора отворачивается от посыльного, оставшегося стоять ровной струной в полуметре от него, — я еще приеду к тебе. Обязательно поставь в рамку мой подарок. — Antonie, поехать с тобой? — на всякий случай уточняет Егор, видящий, как неспособен он оказывается к четким и быстрым решениям. — Нет, я сам. — И, забрав дневник со стола, из беседки выходит, спускается по ступеням, подзывает взмахом руки камердинера и отдает ему какие-то указания, пока они движутся по тропе к подъезду и оставшемуся там каретному составу. Булаткины, переглянувшись как-то по-семейному понятливо, уходят, чтобы передать бонне Наташу, и уже у выхода из садовой части, отправив их в детскую комнату, останавливаются в уединении. Им достаточно двух взоров друг на друга, чтобы перейти на шепот и, сблизившись, заговорить вполголоса. — Антону нужна поддержка. Он зря отказался от твоей помощи. — Эдуард, оправляя свои темные волосы, выпадающие из-за ушей от короткости прядей, отводит взгляд к разделяющему надвое каретному составу. — Не стану никогда говорить ему этого в лицо, но все понимают, что он неспособен, по крайней мере, сейчас управлять чем-либо, кроме Дмитрия. Даже Арсений уже не в его власти. Он более свободен, чем Антон, ты это должен замечать. — Конечно. — Егор взмахивает рукой незначительно, будто жестикулирует в разговоре, но указывает прямо на говорящих в беседке Арсения и задержавшегося посыльного. — Без Андрея Андреевича Антон еще не готов быть включенным в дела такого уровня. Он-то и нашей Комиссией горел до первых проблем, потом совсем перестал брать инициативу... Это, наверное, от перехода из юности в молодость. Ему нужно привыкнуть. Его штормит, как корабль, и нужно переждать шторм. — Gibt es etwas Neues in Petersburg? — Ничего. Одни слухи. Только знаю по связям, что жену Владимира Павловича, исключенного в том году из Совета, задержали. Мне наш общий знакомый переправил срочным письмом. Значит ее рук дело. — Или устроено так, чтобы найти виновных среди предателей. — Нет, в эту жестокость Его Величества я не поверю. — Егор морщится. — Да, с дочерьми — жуткая судьба. Но их мать обязаны были наказать вместе с ним. Наверняка она была в сговоре. Продались охранители карцеров за гроши, записки передавали, вот и устроено черти что... Если что-то случилось бы ужасное, думаю, мы бы уже знали, что Владимир Павлович «самолично вздернулся» на одеждах или «бросился» в окно при возобновленных следственных мероприятиях. — Ужасно. Прекрати, — останавливает его Эдуард, перехватив запястье, и целует в щеку мягким, уверенным движением прежде чем отстраниться. — Я пойду увлеку Арсения, больно прилипчив посыльный, которому велено было ехать в Совет. — Нельзя допустить, пойди пригласи его к Наташе, пока еще возможно с ней быть до обеденного сна. — Он, кивая согласно, провожает задумчивым взором прищуренных глаз большую часть каретного состава, выезжающую из ворот поместья.

***

Не решившийся подняться вслед за Антоном и поехать с ним из-за отказа Егору Арсений остается в беседке и оправляет аккуратными, медленными движениями банты на перчатках — его смущает и присутствие посыльного, и холодность Антона в порыве урегулировать высокие проблемы, и вынужденное прощание Антона с Наташей, к которой он прикипел с первой встречи. Жаль, что Арсений не может поехать с ним в Совет и вынужден оставаться здесь, как бы хороши ни были дни у Булаткиных, отлично демонстрирующих красоту молодой любви. Еще и посыльный, замерший с опущенной головой, раздражает. Еще более он тревожит, когда заговаривает наконец и извиняется за срочность дела, отвлекшего Антона от семейной встречи. Качнув головой, Арсений крутит на безымянном пальце кольцо и отворачивается к саду: на отъезжающие кареты нет желания глядеть. — Быть может, тебе уже стоит уехать в Совет и передать Их Сиятельствам о скором прибытии Его Высочества? — язвит Арсений, вставая и обходя стол, чтобы спуститься с другой стороны от посыльного и соблюсти выверенную дистанцию. — Я хотел лишь сказать, что Вам очень идут эти серьги. Арсений, хмурясь, мгновенно касается одной серьги пальцами, задумывается о том, какие взял из шкатулки с утра, и напущенно благодарно склоняет голову к плечу, уходя от разговора. Ему совсем неинтересно, что о нем и его серьгах думает какой-то паренек, едва-едва выбившийся на одно задание посыльного. С таким рвением к уходу от работы он, конечно, может попрощаться с любой подобной должностью при дворе. — Очень идут, честно, Ваше Высочество. Поморщившись, Арсений щелкает замком сначала на правом ухе, потом — на левом, достает серьги из ушей и, остановившись у лестницы, выкладывает их на ладони, словно для продажи где-нибудь на подмосковном базаре. Руку он протягивает к парню, и тот, согнувшись в поясе, принимает два золотых цветка и намеревается поцеловать Арсению ладонь, но тот брезгливо (откуда это в нем?) отводит руку и сбегает по лестнице торопливо, сталкиваясь с Эдуардом в самом низу. Голубые глаза Арсения горят нелюбовью, и он обходит Эдуарда в ту же секунду, а затем устремляется в дом, на ходу оглаживая опустевшие мочки. — Ist das ein Übergriff? — Nein. — Посыльный, сжав ладонь, опускает голову, как будто поднимается к плахе. — Nicht in meinem Haus! — И рукой указывает на ворота в поместья. Не глядя в ответ, посыльный сбегает по лестнице, устремляется к оставленной на привязи лошади, забирается на нее, брыкающуюся в ответ на жестокость в обращении, оборачивает голову с ищущим взором на двери главного входа, но там никого нет, окромя швейцаров. Поэтому он, хмыкнувший и убравший наконец серьги в нагрудный карман, выезжает в подлошадинные низкие ворота сбоку, и только после Эдуард через управляющего дома воспрещает въезд этому посыльному. Только самый безумный и омерзительный человек позволит себе приближение к молодому супругу цесаревича, воспользовавшись случайностью столкновения наедине.

***

Впервые за все время отсутствия Андрея и Велесского в Москве и Антоновы попытки самоуправления с очевидными запретами Антон чувствует себя так... сильно. Он приезжает в Совет, готовый, впрочем, мысленно к самому ужасному и неожиданному в контексте установившихся дипломатических отношений с Турцией, но этой решительности от него не требуют вовсе. Роман Алексеевич, зачем-то встретивший его еще при выходе из кареты и увлекший за локоть в здание, не кажется встревоженным или напряженным, как обыкновенно бывает в критических ситуациях. Когда они поднимаются в приготовленный зал с собранными остальными членами Совета, Роман Алексеевич, только сев в свое кресло, заговаривает и рассказывает про скрываемые Турцией отношения с Китаем — он как глава Политического комитета Государственного Совета и должен заниматься чем-то подобным, пока в России нет угроз и всяких выскочек на царство. Но ведь Турцию сейчас просто не в чем обвинить, чтобы потребовать объяснений, и Антон вдруг осознает, что не умеет пока что выгодно ставить себя и выводить правильную линию поведения у мирового стола, что боится сейчас ошибиться и принести народу очередные страдания и смерти. Ответственность брать страшно, и нужно долго быть императором, чтобы научиться за секунду принимать решения, быть уверенным до безобразия и передвигать людей как шахматы на шахматной доске. Без сомнений, без поиска чужой помощи. И раз Андрей в тот год не всегда с этим справлялся, то Антон и подавно — он все-таки еще юн и светел, ему бы радости жизни и любовь Арсения вкушать каждый день, но по долгу, по положению он нынче обязан. Антон чувствует, как взрослеет, и, принимая во внимание непонятную, но страшную до кошмаров ночью ситуацию в Петербурге, просит Романа Алексеевича пока что искать дальнейшие доказательства, впускать в окружение султана и приближенных еще больше шпионов и тщательно контролировать открытые действия Турции на мировой арене. Это, конечно же, думает Антон, правильное решение, и он, не беря на себя чересчур много ответственности, отвешивает пригоршню и справляется с ней, не потеряв лица. И Антон, наверное, именно сейчас начинает осознавать важность таких мгновений и силу, которая в нем таится тихонько в силу молодого возраста.

***

Вечером в Андреевском оказывается невозможно находиться. Кажется, что дворец вдруг наконец осознает масштабы трагедии в Петербурге, окутанный слухами и домыслами, и Антон, до того пытающийся принимать с Арсением тех редких гостей в залах и бильярдных комнатах, спешит удалиться в кабинет — и вперить страдающий, думающий взор на светлые страницы дневника. Легкими касаниями грифеля карандаша к бумаге он рисует что-то несвязное, пишет приходящие на ум слова и запись за сегодняшний день окончить не успевает, потому что его предсказуемо отвлекают — еще не выстроены границы, каждый желающий пытается вытребовать прием у юноши, не способного отказать и только учащегося заниматься делами империи. Благо, не является кто-нибудь действительно государственно важный. Это к нему возвращается из залов Арсений, переодетый в теплый костюм на меху после короткой прогулки с гостями, и без слов опускается на диван, стоящий в паре метрах от стола. Антон головы не поднимает, от рисования не отвлекается, верно дорисовывает детской игрушечной лошадке изогнутые в полуовале продолговатые ножки в форме полуколес и, только спустя минуту молчания оторвавшись, приподнимает в вопросе брови, мол, «почему ты сидишь там? Пойди ко мне». Но Арсений напущенно гордо остается на диване, медленно вынимая заколки из своих темных, уложенных в прическу волос, хотя не выглядит цесаревичем совсем — ноги в темно-синих брюках поджимает под себя, сложив сбоку, и постепенно распускает пряди, каждую по отдельности. — Арсений, если ты так пытаешься намекнуть... — И улыбается нежно, влюбленно, словно весь проникается этой почти картинной нежностью Арсения. — На что? — Напрягается, и это видно хотя бы по тому, как у него поджимаются губы. — Ну, не знаю. — Антону весело. Вздохнув, Арсений отрицательно качает головой, снимает с ладоней кольца, сбрасывая их в привычке на диван подле себя, и затем собирает эту горстью все разом в руки, обтянутые беленькими перчатками. Поднимается, держа ладони лодочкой, будто бы несет в них родниковую воду и боится пролить и каплю, мягкой поступью приближается к столу и раскрывает пальцы — кольца и заколки золотым дождем падают поверх бумаг. Какие-то даже откатываются на дневник, и Антон непонимающе, с интересом наблюдает за Арсением. — Что видишь? — Он садится в кресло по другую сторону стола, закидывает ногу на ногу и, вопреки этикету, ставит локоть на самый его край. — Кольца. — Антон аккуратно обхватывает двумя пальцами обручальное, откатившееся на дневник, подхватывает за запястье руку Арсения и возвращает его на положенное место, поцеловав. — Заколки. Что еще? — Смотри внимательнее, — настаивает ласковым голосом Арсений, находящий в этой игре что-то определенно веселое. — Ну... Кольца, — повторяется Антон, приподнявшись на кресле и подавшись вперед, чтобы прикоснуться к Арсению губами (и не для того, чтобы увериться в его здравии касанием лба, потому что Арсений в целом является таким необычайным человеком, и это не новость вовсе). — Заколки с кольцами. Украшения твои. Ты хочешь что-нибудь новое? Давай я вызову ювелиров, ты им расскажешь, чего тебе, любимый, хочется? — Нет, ты не прав, — фыркает дурачливо Арсений. — Серег нет. — Не помню, чтобы Разумовский приезжал к нам сегодня. К тому же он один... — шутит Антон, схватившийся за игру слов. — Моих сережек. Антон, опустившись обратно в кресло без поцелуя, закрывает мягко дневник, убирает его в ящик выверенным движением и воплощается во внимание, чтобы показать, как он готов слушать Арсения. Несмотря на то что Арсений так веселится в эти минуты, ему вовсе не смешно, и он становится серьезнее. — Мне надо тебе кое-что рассказать. — Арсений слишком честный и открытый человек для того, чтобы скрывать случившееся и его потревожившее, да и Булаткины могут рассказать это Антону быстрее него, и это уже будет компрометировать Арсения нешуточно. — Когда ты уехал... Когда ты ушел из беседки у Булаткиных, они тоже вышли с Наташей... В общем, я отдал свои серьги тому посыльному. — Что? Зачем? Он не выглядел так уж бедно... Да и жалование у н... — Нет, не поэтому, — наконец перебивает он, поднимающийся из кресла. — Они ему понравились, и я... — Подарил и подарил, Арсень, что ты так волнуешься? Пусть продаст, а потом живет еще год-два на эти суммы. Мало ли. — Антон, он мне сделал комплимент, и я, чтобы уйти, отдал их. — Арсений выдает это как на исповеди, считая себя неправильно поступившим человеком, замужним омегой, который посмел дать ненарочно намек на что-то этим «подарком». — Мне стыдно перед тобой. Как только Арсений, договорив, кладет правую ладонь Антону на плечо, тот мягко перехватывает ее кольцом пальцев за запястье, целует в тонкую ленточку перчатки и, улыбающийся так же влюбленно, пожимает плечами — и что? Ни капли ревности — одна только уверенность. Конечно же, и в собственной неотразимости, и в вечной верности любящего и любимого Арсения, и в силе, которой он наделен положением. Наверное, Антон впервые так наполнен каким-то смешанным чувством. Арсения не к кому ревновать, потому что никто, кроме, конечно же, одного альфы, не встанет рядом в качествах и красоте, потому что ревновать его — занятие такое же бессмысленное, как игра в шахматы с кошкой: она только фигуры погрызет клычками, оставив следы, и никакой деятельности не сложится, а такая игра хуже пареной репы. — Арсень, ты из-за этого так?... Какой же ты дурак, Арсений. Ты думаешь, я буду рвать сердце из-за какого-то парнишки, решившего испытать судьбу? Я люблю тебя, ты — меня, мы семья не по долгу и обязательствам, а по чувству, и само собой разумеющееся — доверять тебе. — Антон целует его обнаженное сдвинутой перчаткой запястье и под серьезным взором соглашается. — Я отстраню его от посланий нашей семье, ты его не увидишь боле. Этого хочешь? — Да. — Арсений улыбается, гладя свободной ладонью его светлые, пружинистые кудри. — Мне было так... Так сомнительно и стыдно там. Я впервые столкнулся с подобным, и... Мне важно было самому тебе сказать, чтобы никто чужой не преподнес тебе этого в дурном свете, и удостовериться в том, что ты не зол и не обижен на меня из-за случившейся ситуации. — Я не обижен, клянусь, — уверяет его Антон, и кресло чуть царапает ножками пол, когда он сдвигается назад и позволяет Арсению медленно опуститься на колени через подлокотник, а затем Антоновы руки обвивают его пояс и в замок скрепляются сзади, за спиной. — Ты такой красивый у меня, и поэтому мне даже льстит, что на тебя заглядываются. Пускай смотрят и знают, что ты мой и более ничей. Так приятно думать об этом. Ты зря тревожился весь день, Арсений, я никогда не позволю себе обвинять тебя в том, что от тебя не зависит ни при каких обстоятельствах. — Обществом бы это воспринялось иначе, как славно, что мне безразлично на него. Размягченный словами Антона, продолжающий любить его, проникшийся объятиями, Арсений в любимой привычке гладит его волосы, пальцы сквозь них пропускает, некоторые прядки влюбленно на палец накручивает и сверху вниз смотрит на выражение лица Антона, отказавшегося очевидным молчанием от продолжения этого разговора. У того глаза глубоко-зеленые, наконец начавшие превращаться из светлых лесов в глубокие болота, и между бровей пролегает новая морщинка, появляющаяся только благодаря включению в дела империи и новостям из Петербурга. К счастью, Антон по рождению получает свою красоту, и она теперь будет с ним до старости, потому что, как показывает случай Андрея, эти черты лица, эти особенности тела сохраняются долго — и в почти что тридцать восемь лет Андрей не теряет их, оставаясь в рамках понимания красоты и иногда даже выходя из общей статистики, оттого что внешность и его, и Антона никак не может быть заурядной и привычной. Арсений переходит поглаживаниями на его плечи, щекочет за ухом, ко лбу поцелуем прижимается торопливо и, отстраняясь, снова глядит с удовольствием на человека, которого любит, называет мужем и надеется сохранить до глубокой старости, кажущейся далеким и сомнительным явлением. От того, какая пара предстает перед ним почти каждый день, не считая отъездов, Арсений не боится взрослеть и старость видит исключительно как какой-то новый уровень жизни, к которому все живущие когда-то придут привычным пешим шагом. Он вовсе не задумывается о смерти, о Боге, который, судя по религиозным книгам и молитвам, обязан его там встретить, о давно погибших родителях. Молодость часто доказывает свое — жизнь моментом, и Арсений — хорошая демонстрация этого. Он любит и любим, не имеет волнений, кроме петербургских, и наслаждается рожденным сыном, любимым супругом и роскошной жизнью цесаревича, оттого и мысли его соответствующие — вычурные, достойные положения, но далекие от тем философии, которые он в последнее время старается понимать, читая толстые книги в кожаных обложках. — Арсений, ты у меня такой красивый, — шепчет Антон, уткнувшись лбом ему в грудь, и сверху слышится довольное мычание. — Я уже сказал, скажу еще раз — и все, чтобы ты себе не воображал, хорошо? Я рад, что на моего супруга глядят, я вовсе не ревнив. Это ведь даже не от доверия зависит, а от... От понимания дела, Арсений. — Раз тебе это не кажется странным, я спокоен. — Арсений кивает, цепляя подбородком его затылок, и посмеивается высоко. — Поцелуй меня, Антон. Эта просьба звучит по-новому интимно, загадочно, вязко, что Антон аж сглатывает шумно, слыша его вкрадчивый голос. Голову он запрокидывает, позволяя себя поцеловать, но Арсений сам не делает ни движения, только смотрит выразительным взглядом ясных голубых глаз на него, голову чуть-чуть склоняет к правому плечу и с хитринкой ждет, желая именно получить поцелуй. И Антон как альфа, любящий более остального целовать своего омегу, конечно, отказывать в этом не умеет совсем, потому и подается вверх, целует с растягом, прихватывая губу. Ладони его скользят по вновь оформляющейся талии, по узкой спине, и Арсений, прикрывший глаза, подставляется под эти желанные прикосновения. Он ерзает, пытаясь устроить колено так, чтобы оно не упиралось в подлокотник, но Антон не думает долго, подхватывает его под упругими бедрами и усаживает на убранный стол, поднявшись вместе с ним, и Арсений успевает только ресницами взмахнуть, открывая глаза, и послушно, с удовольствием в этом послушании разводит ноги, чтобы Антон мог оказаться ближе, прижаться, коснуться. Но далее интимных касаний они не заходят и целуются, обнимаясь, притираясь — не более, потому что ни тот, ни другой пока еще не готовы выбирать жесткий стол и отпертый кабинет вместо тихой спальни с мягчайшей постелью.

***

19 сентября 1813 года.

Ночью, как только луна полноправно вступает в свое царствование, единый длинный каретный состав выезжает из Петербурга, окруженный бóльшим, чем прежде, количеством охраны по периметру. Темнота и мерзкая дождливая погода загоняет желающих поглазеть в дома и квартиры, и только сильное меньшинство действительно наблюдает за отъездом императорского состава из Петербурга. Несмотря на то что были даны встречи и приемы, кажется, будто бы ни Андрея, ни Велесского не было здесь в последние дней пять-шесть, ровно после покушения, и некоторые господа даже пускали слухи, что они уехали тайно и уже находятся в Москве. Ждали, конечно же, пока Велесский придет в себя и отчасти восстановится благодаря действиям лейб-медиков и Андрея, едва оставлявшего его периодами и практически забывшего про обязательность посещений мероприятий. Благо, желающие сами приезжали в поместье и после тщательного досмотра у ворот могли посетить Андрея. Удивительно, впрочем, что Петербург не заливается безумными слухами о Велесском, ведь в Москве бы уже газеты гуляли по рукам, а слухи распространялись с лошадиной скоростью. Он восстанавливается совершенно быстро для такой травмы, но руку все еще старается держать на перевязке и крепить к груди, не одеваясь в мундиры и камзолы с узкими рукавами. Более он, конечно же, вовлечен в отдых, и за согласие на это благодарить необходимо только Андрея, нашедшего нужные и важные слова для него, пережившего ранение и операцию. Но теперь они возвращаются в Москву.

***

Утром в Москве их ждут исключительно определенными кругами, допущенными до действительной информации или Андреевого сообщения о возвращении, и удивительно, что в этот круг не входит Антон, писавший все это время по письму в день и не получивший ответа ни на одно, кроме отписки адъютанта Велесского Феликса, с которым он, несмотря ни на что, в близких дружеских отношениях может быть по нужде. Часам к двенадцати императорский каретный состав въезжает в Москву с севера, и слухи могут достичь Андреевского быстрее, чем кареты, но Антон и Арсений едва-едва поднимаются полчаса назад после того, как выезжали на ночную охоту с Волковыми-Разумовскими, и поэтому они, только собравшиеся к завтраку, узнают все донельзя просто — видят в окнах въезжающий состав с родными вензелями и флагами. У Антона от радости щемит сердце, и он, не накинув даже мундира, оставшись в тонкой кружевной рубашке, выходит быстрым шагом из опочивальни, сбегает по лестнице, торопит Арсения, тоже довольного возвращением важных и любимых людей, членов семьи, вылетает из центральных дверей к главному подъезду Андреевского, снова парит над ступенями спуска и, тяжело громко дыша, становится прямиком напротив остановившейся основной кареты состава. Ждет, и сердце у него разрывается от счастья, от любви. Глядящий более на радостного Антона, чем на состав, Арсений берет его под руку и сжимает аккуратно локоть — приводит в чувства после такого потрясения. Но сложно что-то объяснить Антону, похожему больше на осчастливленного приездом хозяина щенка, чем на цесаревича, и Арсений позволяет ему эту детскую реакцию и с улыбкой наблюдает за тем, как тот подходит торопливо к отпертой двери кареты и останавливается в полуметре. Первым выходит, конечно же, Андрей, улыбнувшийся уголком губ светящемуся Антону, но не делает и шага в его сторону — он-таки скорее отличный супруг, чем хороший отец. Под влюбленным взглядом Антона, у которого в глазах прыгают шаловливые лучики, он помогает спуститься Велесскому — чтобы не брался за неудобные поручни и не нагружался лишний раз. И только после этого Антон срывается с места, обхватывает обеими руками Андрея и валится головой ему на плечо, по-детски жмурясь, ища защиту и поддержку в человеке, которого он считает эталоном всего и вся. Кажется, от этой реакции Андрей торопеет, но обнимает его в ответ, гладит по волосам по-нежному осторожно, словно перед ним не взрослый альфа, а самый настоящий ребенок, и не торопит его отстраняться. Дает надышаться, почувствовать. И Антон с невероятной силой благодарен ему за это дозволение, потому что он скучает до скрежета сердца и слез. Антон впервые за последние месяцы не хочет кичиться возрастом и фактом брака с Арсением, доказывая свою самостоятельность, потому что единственное, в чем он нуждается, — объятия родителя, по которому скучает. Нет ничего сильнее любви, и необязательно использовать это слово с романтическим подтекстом — Антон просто любит отца, на которого мечтает быть похожим. И теперь, взволнованный скрытым приездом и тонной слухов, Антон не может отстраниться от него, жмется, как потерянный мамой-кошкой котенок, прячет лицо в его плече и молчит, не находя слов для мгновения. Для Антона нет никого сильнее, честнее и величественнее Андрея. Помимо фигуры отца, он видит в нем отличного супруга, прогрессивного для их годов императора, смелого человека. И это только укрепляет мысль Антона о важности быть похожим на него. — Я скучал по вам, Papa, — шепотом признается Антон, улыбающийся мягким касаниям волос. — Мы тоже, милый. — И это не ложь. Только сейчас, когда Андрей привычно говорит о себе и о Велесском разом, Антон выпадает из прекрасного мира, где есть только двое — он и Андрей, приподнимает голову с чужого плеча, чтобы глянуть на стоящего совсем близко Велесского, и расплывается в еще большей улыбке. Его наполняет редкое волнение от вида пустого рукава, но заметная повязка и крепление руки к груди немного успокаивает, и он, не говоря ни слова, отстраняется от Андрея и шагает к Велесскому. Антону впервые так сильно хочется обнять его, и он, надламывая брови в выказывании сожаления, останавливается нерешительно — боится причинить боль человеку, существование которого позволяет ему быть счастливым, любить Арсения и прекрасного сына Дмитрия, а не иного какого мальчика с выбранным не им именем. Аккуратно он осматривает Велесского, оценивая положение раненой руки, находя нежным взором два кольца на его пальцах, и после позволяющего кивка с осторожностью обнимает его за левое плечо, прижимаясь иначе, чем к Андрею. Вдруг разница слишком заметна — Андрей по приезде более похож на скалу, и Антон, как альфа, ценящий семью, внутренне перед ним преступается, признавая главенство, а подле Велесского расцветает и выказывает желание и возможность защитить, несмотря на то что он никогда не нуждается в этом. Скучающий альфа в Антоне слишком сентиментален, и он почти плачет от ощущения близости самых родных людей, за которых было так страшно в последние дни. Слезы не катятся по щекам лишь из-за того, что Антон умеет себя контролировать слишком здорово, да и Велесский так ласково гладит его по затылку ладонью целой руки и всего на миг по-отечески целует в висок, что в Антоне не разрастается желания навзрыд плакать от счастья и он медленно успокаивается, уходя от взбудораженного состояния и принимая в себя немного целебной умиротворенности Велесского. — Аккуратнее, — просит Андрей, взглядом проследив прикосновение и уже привычно побеспокоившись о раненой руке Велесского. — Вам больно? — тихо, хмуря брови, спрашивает Антон. — Нет, уже нет, Antonie, не рви сердце. — Велесский улыбается: он так счастлив быть частью этой семьи. Скорее в порыве, предсказанном обществом, Антон оборачивается через плечо — к Арсению. Тот не остается более в стороне: нежный, красивый, с неуложенными волосами, опускается в объятия Андрея (как хорошо их принятие друг друга!), а затем с улыбкой подходит к Антону и шутливо пихает его в бок, тоже попав в эту волну счастья и любви ко всем вокруг. Затем он обнимается с Велесским, что-то сказав одними губами и поймав понимающий ответный взгляд, и они могут позволить себе подняться в Андреевский. К тому же, и Андрею, и Велесскому не терпится уже увидеть Дмитрия, которого они иногда лелеют и холят более Антона и Арсения.

***

— Ты точно решил? — подставляя руки под мундир, надеваемый камердинером на него, Андрей через зеркало глядит на Велесского с прищуром и в ожидании застывает. — Алеш, ты уверен, что тебе нужно идти на заседание? Совет без тебя не развалится, а тебе после дороги бы отдохнуть... — Andreas, я скучаю по империи. Конечно, я хочу заняться ею скорее! Вздохнув, Андрей цокает языком и молча заканчивает одеваться, отмахиваясь от камердинера и отпуская его, затем поправляет волосы в поднесенном ему маленьком зеркале и, отставив ногу в сторону, оглядывает себя с удовольствием. Он любит себя. А еще более он любит мгновения, когда Велесский с ним не спорит во время болезней и травм, остается отдыхать и наслаждается тишиной и безделием, благодушно сказывающихся на здоровье. Но противостоять ему он совсем не умеет и сдается в этом личном деле вовсе не по-императорски, словно слова Велесского есть истина в последней инстанции. К тому же Андрей рад оберегать его от слухов до восстановления руки, но Велесскому, кажется, становится привычно его состояние, особенно после приспособления под государственные дела писарей. В отражении он видит Велесского, ждущего его на диване (кому дольше собираться, тот, естественно, начинает это делать первым). Впервые осознается, что шрамы ему не к лицу совсем: уродуют, что ли. Но также он безумно красив в своей слишком молодой, даже свежей внешности для своих тридцати пяти — и все в нем чудесно и требует внимания. От красиво загибающихся на кончиках волос до очертаний тела, которое тот ежедневно видит без всей этой лишней между супругами одежды. Красив всегда — и ничего не изменится даже с ходом времени. — Не могу с тобою спорить, — вздыхает с улыбкой Андрей, ладно настроенный после созерцания любимого человека, и приближается к дивану, чтобы опуститься на подлокотник и вплести пальцы в манящие темные пряди. — Ты же знаешь, как это выглядит иногда. Будто бы я — я! — Schuhabsatz! — Разве это плохо, mon empereur? — Он к нему голову запрокидывает, жмурясь наполовину, и из-под ресниц наблюдает за его занимающей мимикой. — А ты считаешь, что хорошо? — Нет, я ничего не считаю, — весело качает головой Велесский и оправляет воротник его мундира, стряхивая едва заметную пылинку аккуратным взмахом пальца. — Просто мне кажется, что быть Schuhabsatz иногда даже полезно. Для тебя — особенно. — Если быть Schuhabsatz наедине с тобой, то я лишь рад, ты знаешь об этом также. Люблю, ежели ты счастлив в любых проявлениях. Ласково, с мягкостью улыбнувшись алыми губами, Велесский прижимается виском к его плечу, через зеркало — наконец они в своей чудесной обустроенной по всем канонам удобства спальне! — любуется ими и послушно вновь запрокидывает голову, стоит Андрею коснуться его подбородка в понятном и родном жесте. Они целуются, и Андрей, к нему склоняясь, горбится до смешного сильно, отчего Велесский стремится поскорее закрыть глаза — если целоваться, так без смеха, потому что кощунством является отвлекаться от губ любимого супруга. Но от шутки он-таки не сдерживается, как сильно себя ни заставляет, и постукивает каблуком туфли по полу. Отстранившись на миг, Андрей склоняет голову к плечу в попытке сделать оскорбленный вид, но Велесский притягивает его к себе здоровой рукой и целует мелкими-мелкими прикосновениями к уголкам, губам и щекам, как торопящийся любовник. Впрочем, не всегда ему стучать каблуком: Андрей прерывает его пожар нежности, втягивая в долгий, жадный поцелуй, и все умение подчинить и направить из Велесского испаряется, как туман из рощ и садов Андреевского дворца.

***

Тогда же они договариваются собраться вечером у камина в уютной гостиной вчетвером, но Антон и Арсений оказываются вынуждены их ожидать с полчаса — кажется, они задерживаются после заседания Совета, несмотря на то что оно проходит во дворце, и решают уделить совсем немного времени Дмитрию перед его отходом ко сну. Их дожидаются, разговаривая, обсуждая на дурные после позднего подъема головы все подряд, и Антон более чем рад осознавать, что его испытательный срок окончен. Ничего радостнее, кроме, наверное, венчания с Арсением, он не знает в своей жизни. Теперь все возвратится на свои места. Приятно, конечно же, принимать изменения в жизни, но существовать в них чересчур долго всегда утомительно и сомнительно. Антону легче отведенный ему срок наслаждаться своей деятельностью во Всероссийской Университетской Комиссии, радоваться успехам подрастающего Дмитрия и любить Арсения в полную силу, чем пытаться доказать кому-то свою мощь. И так все верят в его способности, по крайней мере, говорят так в лицо, и Антон не обязан более играть роль того, кем не является. Как бы ни было, он остается юным и ветреным, ему необходима молодость в лучших красках балов, вечеров и поездок. Когда-то и он придет к тому, что захочет осесть в кабинете и заняться каждым делом самостоятельно, но это уже будет совершенно другое, страшное, одинокое время — время без. Благо, сейчас он счастлив — в светло-розовой рубашке с жабо сидит на диване у камина, перебирая браслет на запястье Арсения в пальцах, и слушает рассказ Велесского про первые дни их приемов в Петербурге. Они пьют терпкое, жалящее язык вино, закусывают фруктами, и Антон торопится наглядеться вдоволь — вот Арсений мило посмеивается с шутки, вот Андрей внимательно следит за ходом речи Велесского, расплываясь в улыбке, вот Велесский со ухмылкой рассказывает про корабли, жалея, что нет возможности устроить выход в моря из Москвы и такого же масштаба порты. Семья — и в этом слове для Антона заключается смысл. Кажется, он никогда не полюбит ничего и никого более, чем этих троих людей — родителей и супруга, выбранного самостоятельно и по любви. В какой-то момент он теряет нить разговора и лишь смотрит выразительно-зелеными глазами за переходом инициативы в диалоге, глотая жесты, мимику, улыбки, как будто бы у него могут это забрать. Как же он-таки был испуган, не зная практически ничего про покушение в Петербурге! Зато теперь, услышав эту жуткую историю кратко от Андрея, он позволяет душе успокоение и счастье в безграничных масштабах. Эти лица, эти улыбки, эти интонации — все Антона наполняет теплом и любовью, словно он купается в море из красок и пачкается в них, прекращая быть серым и невзрачным. — Антон, ты слушаешь меня? — решает уточнить Андрей, видя этот блаженный и влюбленный взор. — Да-да. — Антон хлопает ресницами, с улыбкой осматривая его в ответ, и кивает для уверенности. — Papa, конечно, я хочу услышать продолжение. — Говорю: ты правильно поступил, что ничего сверх не стал предпринимать с Турцией. Это взвешенное решение взрослого мужчины. Я горд. — Хорошо. — И чуть не рвет себе губы улыбкой, стремящейся уголками к ушам. — Хочу выпить за тебя, Антон. Ты... — Он подбирает слова, судя по мягко двигающему взгляду. — Ты кажешься мне все взрослее и взрослее, как будто бы и не был ребенком никогда, как будто всегда был таким вот самостоятельным, замужним альфой. И ты все больше похож на меня, знаешь... Мне казалось обратное еще каких-то несколько месяцев назад, и, быть может, я просто хочу так считать, но ты еще более похож на меня в молодости. Разве что, взгляд другой. Да, наверное так. Я горжусь, что именно ты — мой сын. Поджавший губы от страха дать слабину Антон внимает каждой букве, каждому слову, каждому предложению, всей Андреевой речи, ловит его интонацию, улыбку и кивает почти беспрестанно, вкушающий сладость возвращения любимых людей и мягких, чутких речей, доводящих его внутреннего ребенка до слез. Внешне — он скалист и силен, но внутри взрывается фейерверками от счастья. Похвалу Андрея он считает высшей наградой, и сейчас почти плачет, слыша эти важные, нужные слова от человека, помогающего ему строить собственную личность. Едва ли Антон действительно не плачет, да и сдерживается вряд ли от своих качеств: Велесский находит его взгляд своим и медленно, словно в поддержке, прикрывает глаза. Конечно же, с каждым словом он согласен. Антон выпадает из случившегося транса нежности и благодарности только тогда, когда Андрей подает Велесскому, к которому прикован его внимающий взгляд, бокал и свой берет со столика, а затем в ожидании застывает — мгновенно Арсений реагирует, передает Антону его бокал, подхватывает изящным движением окольцованных пальцев свой и, неловко переглянувшись с Андреем, первым подается вперед. Они чокаются, звеня золотыми, с изображениями греческих мифов боками бокалов, и Арсений находит пальцы Антона, чтобы сжать и одними губами прошептать, когда тот наконец обратит свой взор к нему: — Я люблю тебя.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.