🧨
30 января 2024 г., 22:11
Примечания:
вините Яну
— хочешь кончить?
Минхо сжимается и жмурится, потому что вопрос острый, впивающийся и риторический. Потому что Минхо знает, что Джисон знает:
Хочется.
Хочется сильно и до задержанного дыхания. Хочется так отчаянно, потому что это так сложно — держаться и не упасть в горячее облако, когда тебя мучают, подводя и отводя, подводя и отводя. Раз за разом.
Минхо не хочет кончить. Он мечтает.
Это как заключенному увидеть зеленое поле в солнечных лучах. Как на южном курорте попить воды после трех часов пешком. Как то самое чувство, когда ты что-то наконец.
Джисон ему этого не дает. Снова.
И это забавно? Для многих. Было бы. Потому что Минхо — он сильный, он крупный, он уверенный и немного холодный. Может, сдержанный, строгий — по мнению некоторых, — и точно не тот, кто будет дрожать и пищать поскуливаниями до слез по вискам (потому что в миссионерской они скатываются в уши).
Но он потный, жалкий, трясущийся, поджимающий пальцы на ногах и такой слабый, что посмотри на него со стороны — и пожалеть захочется.
А Джисон не жалеет.
Джисон снова дрочит ему быстро и жестоко, и Минхо воет почти ультразвуком, сжимаясь и совершенно побежденно поджимая разведенные колени к груди. Он не чувствует пальцев рук, потому что сжимает собственные бедра до онемения, не чувствует икр, потому что их уже устало сводить, но чувствует надрывный набат в сердце, огненно-сладкую боль в члене и то, как Джисон смотрит.
А он смотрит.
Смотрит так, будто Минхо заслуживает удара каждого камня в мире, каждой исповеди и каждой молитвы. В этом взгляде бешенство, преклонение и насмешка. В этом взгляде — голод, покровительство, забота и пренебрежение.
Все одновременно.
Вперемешку.
Минхо морально больно ловить этот взгляд.
Член горит и плачет, Минхо горит и плачет, а Джисон ухмыляется абсолютно дьявольски и так, будто он сорвал куш назло каждой блядине на этом свете, и Минхо уверен: ни у кого и никогда в жизни не бывает такого взгляда, когда он сосет член.
Только у него.
У Джисона в глазах слезы, но он их даже не смаргивает — они текут по щекам, а он трахает Минхо своим ртом до хрипов и кашля. Минхо трясется, роняет изо рта громкое предсмертное плачущее «бля-я-яааать!!» и…
И Джисон улыбается.
Как последняя мразь на свете.
— хочешь, Хо-я?
Вопрос. Этот вопрос Минхо слышит уже пятый или шестой раз, в разных вариациях. С ласковым «милый», с саркастично-уважительным «хен». С «маленькая текущая сука», с «любимый» и даже с их смешным и стебным для друзей «чаги-я».
Теперь — с коротким именем.
Минхо отвечал. На каждый из этих вопросов отвечал «да». «Да, Хани». «Да, хочу». «Да, пожалуйста». «Да, родной, умоляю, умоляю, солнышко, пожалуйста».
А солнце — оно горячее, огромное и такое безжалостное.
Улыбается криво и шепчет, целуя текущий дрожащий ствол:
— ну, сладкий, давай еще немного, да? так хорошо тебе будет…
И Минхо снова закатывал глаза, сжимал пальцы и откидывался головой на матрас, потому что Джисон сосет так, будто ему Господь Бог велел эти знания нести людям как беспорочное искусство. Потому что он смотрит прямо в глаза, сам плачет, хмурится, но долбится подбородком по самые яйца, и Минхо давно потерял грань между «хорошо» и «плохо».
Минхо ужасно и хорошо. Прекрасно и отвратительно.
С Джисоном вообще хорошо, если брать в целом. Минхо было хорошо еще в самом начале, когда Джисон стоял задом кверху, мягко мычал и бился лбом об изголовье от ритмичных толчков. Минхо было хорошо с Джисоном на собственных бедрах, когда он сжимал его плечи, а на щеку ему упала капля пота с чужого подбородка. Было хорошо и тогда, когда Джисон слез с него, кончивший, подрагивающий, и перебрался к нему между ног, вылизывая всю длину и межягодичную впадину.
А потом — Минхо здесь. Спустя десятки минут и пытки средневековых грешников, спустя слезы и просьбы, спустя дрожь, выдохи в агонии и до боли сжатые зубы.
Джисон играется. И ему очень.
Очень весело.
Он ведет нежностью поцелуев по всей длине к лобку, порхает бабочкой над мошонкой, над анусом, губами признается в любви внутренней стороне бедра, и Минхо дышит, пока ему дают каплю воздуха перед новой порцией издевательств.
Дышит и хрипит так жалобно, так слезно:
— любимый, пож-ж, пожал-л-ста, пожалуста, я п-прошу тебя, я-я б-больш-
— чш-ш-ш, — Джисон баюкает севшим басом, целует бедро, как целуют ребенка в слезливой истерике, и смотрит в глаза черными, абсолютно угольными искрами.
Смотрит, и Минхо слышит удары в крышку гроба:
— потерпи еще чуточку, малыш. потерпи.
И снова. Снова безжалостное горло, безжалостные руки, жестокие, плотоядные губы, и все это — на одного Минхо.
Все это — для одного Минхо.
Он ходит по краю и скулит, все тело — узел корабельной бечевки, все мышцы — пульсирующая надрывом сталь. Сердце ломает грудь, прыгает в горло и давит слезы, Минхо воет в потолок, выгибаясь, спасаясь бегством, но его держат за бедра, вдавливают в кровать, и он молится в беспамятстве бессвязным набором слов про себя, потому что вслух невозможно, вслух — только толчки воздуха из глубины легких-насосов, вслух только плач и страдания, сладкие, липко-острые страдания, страдания и…
Аккордный финал.
Минхо кончает.
Оргазм — в небо. Он оглох и слышит все на свете. Он ослеп и видит те спектры цветов, которые снятся незрячим. Он не чувствует тела и разума, но разум и тело чувствуют его апофеоз как существа в бесконечном кармическом кругу, и Минхо не помнит, как и что, где и почему, но он целует Джисона со всхлипами, уже укрытый одеялом, дергающийся в судорогах, и Джисон рядом, теплый, любящий, уже переодетый в чистую футболку, целует его в ухо аккуратно, закидывает пляшущие ноги Минхо на себя, баюкает и нежит о свое плечо, шепчет ласковости охрипшие и мягкие.
И Минхо так мягко, так любовно, так дома.
Минхо самый счастливый. Самый уставший и счастливый на свете человек.
Примечания:
Яну вините