Die Sonne wird heute nicht untergehen

PG-13
Завершён
119
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
15 страниц, 6 152 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
119 Нравится 6 Отзывы 44 В сборник

Die Sonne wird heute nicht untergehen

Настройки
Гора Тунлу всё ещё содрогалась от пережитого катаклизма, когда последний каменный голем рухнул в лавовую реку, подняв тучу искр и пепла. Небо над кратером рассекали багровые молнии, словно сама земля пускала кровь в предсмертной агонии, и воздух был таким тяжёлым от серы, что каждое движение казалось плаванием в раскалённом сиропе. Запах остывающей лавы — резкий, металлический, с горьковатой ноткой сгоревшего камня — стоял такой густой, что горло резало при каждом вдохе, а глаза слезились независимо от воли. Вокруг, насколько хватало взгляда, простиралось царство разрушения: обломки статуй, когда-то изображавших древних воинов, валялись в хаотичном беспорядке, их каменные лица были расколоты надвое, словно сама история Тунлу не выдержала этого дня. Глубокие трещины змеились по земле, источая жар, который делал воздух дрожащим и призрачным, так что дальние скалы казались плывущими в мареве. Му Цин стоял на коленях у самого края застывающего потока. Его поза была неестественно прямой — слишком прямой для человека, который только что прошёл сквозь ад. Спина вытянута в струну, плечи развёрнуты, подбородок вздёрнут. Это была поза солдата на параде, поза человека, который скорее умрёт, чем покажет слабость. Но его пальцы — тонкие, длинные пальцы, когда-то сжимавшие меч с таким изяществом, что за этим зрелищем можно было наблюдать часами — сейчас безвольно лежали на коленях, перепачканные пеплом и чем-то тёмным, что могло быть как засохшей лавой, так и кровью. Проклятая канга на его запястье — та самая, что так долго была символом его добровольного заточения, символом всех его грехов и всего его искупления — сломалась сама собой. Никто не срывал её, не просил небеса о снисхождении, не читал заклинаний. Она просто треснула. Медленно, почти неохотно, словно древняя магия, державшая её восемьсот лет, наконец устала бороться. Трещины побежали по чёрной поверхности, как паутина по зеркалу, и канга осыпалась мелкой пылью, обнажая кожу, которую не видел свет вот уже восемь столетий. Му Цин швырнул эту штуку в лаву с таким презрением, будто избавлялся от ядовитой змеи. Короткое, резкое движение запястьем, и осколки канги упали в оранжевую глубину, где мгновенно занялись шипящим, почти живым пламенем. Они горели недолго — несколько секунд, не больше, а потом исчезли навсегда, растворившись в расплавленной породе, как будто их никогда и не существовало. И только холодная, спокойная манера поведения с трудом вернулась на его лицо. Это была маска, которую Му Цин носил так долго, что она приросла к коже, срослась с мышцами, стала второй натурой. Тонкие губы сжаты в ровную линию, не выражающую ровно ничего. Скулы резко очерчены, под ними залегли глубокие тени — следствие долгих лет, проведённых в храме, где солнце было роскошью, а нормальная еда — воспоминанием. Глаза — те самые глаза, которые когда-то, говорят, могли остановить армию одним лишь взглядом — сейчас были пустыми, как выжженная пустыня. В них не было ни гнева, ни печали, ни облегчения. Только тишина. Такая полная, такая глубокая тишина, что если бы кто-то заглянул в эти глаза, он мог бы подумать, что смотрит в бездонный колодец, на дне которого уже ничего не осталось. Но Фэн Синь видел больше. Фэн Синь всегда видел больше. Даже сейчас, когда его собственная форма была изодрана в клочья — рукав левой руки висел на одной нитке, на груди темнело огромное пятно от чего-то, что могло быть как чужой кровью, так и его собственной — даже сейчас, когда в боку ныло от удара каменного голема, а в правом плече засела острая, пульсирующая боль от вывиха, который он сам себе вправил прямо во время битвы, хрустнув костями с таким звуком, от которого у любого нормального человека свело бы желудок — Фэн Синь видел. Он видел тонкую, едва заметную дрожь в пальцах Му Цина, когда тот опустил руки. Видел, как побелели костяшки, когда Му Цин сжал их в кулаки, пытаясь эту дрожь скрыть. Видел слишком быстрый вздох, который тот попытался превратить в ровный выдох, но у него это вышло только наполовину — выдох вышел рваным, с едва слышным сипом в конце. Видел, как дёрнулся кадык Му Цина, когда тот сглотнул — судорожно, болезненно, будто в горле стоял ком, который невозможно проглотить. И ещё он видел кое-что другое. То, что Му Цин прятал тщательнее всего. То, что было скрыто за пустыми глазами и холодной улыбкой. Там, в самой глубине, где-то за восемьюстами лет одиночества и боли, за всеми этими «я в порядке» и «оставьте меня в покое», за каждой ссорой и каждым брошенным в лицо оскорблением — там была пустота. Но не та спокойная, принимающая пустота, которая приходит с принятием. Это была пустота человека, который смотрит в пропасть так долго, что перестаёт различать, где кончается он, а где начинается она. Пустота, которая дышит, которая жрёт изнутри, которая шепчет: «Ты ничтожество. Ты ничего не стоишь. Все эти годы были напрасны». Фэн Синь знал этот взгляд. Он видел его в зеркале в самые тёмные ночи, когда не мог уснуть, потому что в голове снова и снова прокручивались одни и те же мысли: а что, если бы он подошёл тогда? Что, если бы сказал? Что, если бы не отвернулся? Но он отвернулся. Все отвернулись. Се Лянь стоял между ними, переводя дыхание. Его белые одежды превратились в грязные лохмотья, на левой щеке темнел свежий порез — неглубокий, но кровоточащий, и капли крови стекали по подбородку, падая на грудь. Жое — та самая Жое, которая всегда была такой энергичной и говорливой — сейчас безжизненно обвилась вокруг шеи своего хозяина, его белая лента почти сливалась с бледной кожей Се Ляня, делая их похожими на единое существо, измученное и усталое. Но даже в таком состоянии, даже с глазами, покрасневшими от пепла и недосыпа, даже с руками, которые дрожали после того, как он держал клинок против целой армии — в этом человеке было что-то спокойное. Что-то вечное. Что-то, что восемьсот лет унижений и страданий не смогли сломать. Наследник Сяньле наблюдал за ними с той тихой мудростью, которая приходит только к тем, кто потерял всё и нашёл себя заново. Он переводил взгляд с Фэн Синя на Му Цина и обратно, и в его глазах не было ни осуждения, ни жалости. Только понимание. Только тихое: «Я знаю, каково это — ждать восемьсот лет». — Фэн Синь, — тихо сказал Се Лянь, не глядя на своего верного генерала. Его голос был хриплым от дыма, которым он надышался в пещерах, но в нём всё ещё звучала та самая спокойная уверенность, которая когда-то заставила юного Фэн Синя бросить всё и последовать за этим человеком на край света. — Позаботься о нём. Пожалуйста. Это не было приказом. Восемьсот лет назад это был бы приказ. Фэн Синь бы кивнул, щёлкнул каблуками и сказал: «Слушаюсь, Ваше Высочество». Он бы сделал это, потому что это был его долг, его смысл существования, его единственная причина дышать. Но сейчас слова Се Ляня звучали иначе. Это было благословением. Это было прощанием со старыми ранами. Это было разрешением на то, на что Фэн Синь никогда бы не решился сам. Се Лянь, который знал его лучше, чем кто-либо другой, кроме разве что одного человека, смотрел на Фэн Синя и говорил: «Ты свободен». — Ваше Высочество... — начал было Фэн Синь, но Се Лянь мягко покачал головой. — Я справлюсь, — сказал он. — Хуа Чэн где-то здесь. А вы... вы оба заслужили минуту тишины. Он развернулся, и его лохмотья взметнулись в воздухе, обнажая спину, исполосованную старыми шрамами — свидетельствами тех дней, о которых никто не говорил вслух, но которые все помнили. Жое шевельнулась, обвиваясь вокруг шеи чуть плотнее, и Се Лянь погладил её машинальным, привычным жестом. — Се Лянь, — окликнул его Фэн Синь. Тот остановился, не оборачиваясь. — Спасибо, — сказал Фэн Синь. Слово вышло хриплым, почти неслышным. Но Се Лянь услышал. Он кивнул — один раз, коротко, так, как кивают, когда понимают всё без лишних объяснений. И ушёл. Вниз по склону, туда, где в облаках пепла уже маячила высокая фигура в красном, ожидающая своего возлюбленного с терпением, которое могло сравниться разве что с восьмисотлетним ожиданием самого Се Ляня. Фэн Синь остался один. Один с Му Цином, который всё ещё стоял на коленях у лавы и смотрел в её остывающую глубину так, будто хотел последовать за своей разбитой кангой. Так, будто там, в оранжевом блеске, было что-то, что звало его домой. Так, будто он уже принял решение, и это решение не включало в себя возвращение. Тишина была оглушающей. Не той тишиной, которая бывает после бури, когда всё затихает, и птицы начинают петь, и природа берёт своё. Это была тишина мёртвого поля боя — та, которая тяжелее самых громких криков, потому что в ней слышны все голоса, которые больше никогда не заговорят. Ветер, поднимавшийся из кратера, свистел в расщелинах скал, создавая мелодию, похожую на похоронный плач. Где-то далеко внизу лава шипела и пузырилась, покрываясь чёрной коркой, которая трескалась и снова затягивалась — бесконечный, напоминающий о вечности цикл. Фэн Синь перевёл дыхание. Грудь саднило, когда он делал вдох — возможно, треснуло ребро. Или два. Он не знал. Он не чувствовал. Всё его внимание было сосредоточено на одной точке — на человеке, который сидел к нему спиной, с прямой, как струна, спиной и чёрными волосами, рассыпавшимися по плечам. Волосы Му Цина всегда были его гордостью. Там, в храме, после всего, когда он потерял всё — статус, дом, друзей, имя — эти волосы оставались единственным, что напоминало о былом величии. Чёрные, блестящие, длинные — такие, что если бы Му Цин распустил их, они доставали бы до пояса. Фэн Синь помнил, как в юности, когда они оба были ещё молодыми офицерами при храме, он иногда ловил себя на мысли: а каково это — прикоснуться к этим волосам? Они выглядят такими мягкими. Такими шёлковыми. Такими... Он отогнал воспоминание. Не время. Не сейчас. Они не разговаривали так уже очень давно. Вечность. Фэн Синь даже не мог вспомнить, сколько именно. Восемьсот лет? Да, наверное, восемьсот лет. С тех самых пор, как Му Цин покинул Небесную столицу, оставив за собой лишь слухи и скандалы. С тех пор, как их пути пересекались только в битвах и ссорах, а каждое слово между ними становилось острее меча, больнее удара кнута. «Что ты здесь делаешь, Фэн Синь?» «Я просто выполняю свой долг. Ничего личного». «Твой долг — не путаться под ногами. Иди, выполняй его где-нибудь в другом месте». И так — каждый раз. Каждая встреча — как битва. Каждый разговор — как поединок, в котором либо ты, либо тебя. Они вложили столько яда в свои слова за эти века, что если бы этот яд был настоящим, они оба умерли бы сотни раз. Но дело в том, думал Фэн Синь, глядя на спину Му Цина, что яд этот был ложью. Он был маской. Он был криком о помощи, который никто не хотел слышать. Потому что настоящий яд был не в их словах. Настоящий яд был в молчании. В том, что они не говорили. В том, что оба знали и оба делали вид, что не знают. Фэн Синь сделал шаг вперёд. Камешек сорвался из-под его сапога и покатился вниз, к лаве, с тихим стуком ударяясь о другие камни на своём пути. Звук был неестественно громким в этой тишине — как выстрел в пустом зале. Шаг. Второй. Третий. Он был в трёх шагах от Му Цина, когда тот наконец подал признаки жизни. Не обернулся — нет, это было бы слишком просто. Но Фэн Синь заметил, как напряглись его плечи. Едва заметно. Как струна перед тем, как лопнуть. Му Цин готовился к удару. Он всегда так делал — втягивал голову в плечи, чуть наклонялся вперёд, готовый к любой атаке. Это была поза человека, который привык, что мир бьёт его снова и снова, и который решил, что лучше уж он будет бить первым. — Му Цин, — сказал Фэн Синь. Голос его прозвучал тише, чем он ожидал. Хрипло. Почти нежно. Он ненавидел то, как прозвучало это имя в его устах. Слишком... слишком много в нём было. Слишком давно он не произносил его так. Не в битве. Не с ненавистью. А просто. Как имя. Спина Му Цина стала ещё прямее, если такое вообще было возможно. Казалось, вот-вот треснут позвонки. — Уходи, — голос Му Цина был ровным. Совершенно ровным. Безжизненным, как поверхность мёртвого озера. Слишком ровным для человека, который только что чуть не погиб на глазах у своего бывшего друга. Слишком ровным для того, у кого на запястье только что осыпалась восьмисотлетняя канга. — Я не нуждаюсь в твоей жалости. — Это не жалость, — сказал Фэн Синь, делая ещё шаг. Теперь их разделяло только два шага. — Тогда что? — В голосе Му Цина прорезалась первая эмоция за всё это время. Горькая усмешка, такая же ядовитая, как те, что они бросали друг другу годами. — Пришёл посмотреть, как я валяюсь в грязи? Налюбовался? Можешь возвращаться к своему наследнику и рассказывать ему, какой жалкий вид у его павшего соратника. Уверен, ему будет очень интересно. — Не говори так о нём, — сказал Фэн Синь спокойно. — О ком? О Се Ляне? О том, из-за кого всё это началось? — Му Цин наконец повернул голову — не обернулся полностью, только чуть-чуть, настолько, чтобы Фэн Синь увидел профиль: острый подбородок, тонкую линию губ, тень от ресниц на скуле. — Ты всегда защищал его. Слепо. Глупо. Даже когда он пал, даже когда его прокляли, даже когда все отвернулись — ты остался. И что ты получил в награду? Восемьсот лет бессмысленной преданности человеку, который... — Который спас тебя сегодня, — перебил Фэн Синь. — Спас, несмотря на всё, что ты о нём говорил. Спас, потому что он лучше, чем ты думаешь. И чем я думаю. И чем думает кто-либо из нас. Му Цин замолчал. Его профиль стал ещё более резким — Фэн Синь заметил, как дёрнулась его щека, едва заметно, там, где обычно проходила улыбка. Не та ледяная, что он показывал всем, а та, настоящая, растерянная, которую Фэн Синь видел всего несколько раз в жизни. А потом воздух между ними треснул. Фэн Синь не понял, что произошло сначала — движение было слишком быстрым, почти неуловимым. Один миг Му Цин стоял неподвижно, отвернувшись, сжимая пальцы в побелевшие кулаки, а в следующий — его кулак уже врезался Фэн Синю в скулу. Тяжёлый, точный удар, вложенный всем весом тела, всей восьмисотлетней болью, которую невозможно высказать словами. Фэн Синь пошатнулся, но устоял. Во рту мгновенно расползся металлический привкус — разбитая губа, кровь на языке. Он поднял руку, чтобы коснуться лица, но Му Цин уже наносил следующий удар — в корпус, под рёбра, туда, где после битвы с големом всё ещё ныла глубокая гематома. Фэн Синь выдохнул со свистом, согнулся пополам, но не поднял рук для защиты. Му Цин не смотрел ему в глаза. Он смотрел куда-то сквозь него, в пустоту, и в его взгляде не было ни ярости, ни ненависти — только пустота. Страшная, абсолютная пустота человека, который бьёт не потому, что хочет причинить боль, а потому, что если он не будет бить, он рассыплется на куски. Удар слева — в челюсть. Фэн Синь мотнул головой, капли крови разлетелись в воздухе, повиснув на секунду в пепле, как маленькие рубины. Ещё удар — в плечо, в то самое, вывихнутое. Боль пронзила руку от пальцев до позвоночника, белая, ослепительная, но Фэн Синь не вскрикнул. Он только сильнее сжал зубы и почувствовал, как кровь из разбитой губы течёт по подбородку, капает на грудь, смешивается с потом и пеплом. Му Цин дышал тяжело, прерывисто. Его удары становились быстрее, но слабее — силы покидали его так же стремительно, как и иллюзия контроля. Он бил живот, в грудь, в плечи, в руки, которые Фэн Синь так и не поднял для защиты. Он бил хаотично, бессистемно, как бьёт тонущий человек — в надежде за что-то зацепиться, оттолкнуться, выжить. Хрустнули рёбра — не у Фэн Синя, у самого Му Цина. Он ударил слишком сильно, неправильно, и боль пробежала от кулака до локтя, но он не остановился. Не мог. Каждым ударом он выбивал из себя что-то, что копилось веками — восьмисотлетнее одиночество, восьмисотлетнюю вину, восьмисотлетнюю надежду, которая так и не сбывалась. Фэн Синь упал на одно колено. Земля под ним была горячей — лава близко, слишком близко, но он не чувствовал жара. Только глухую, пульсирующую боль, разливающуюся по всему телу. Он поднял голову и посмотрел на Му Цина снизу вверх. Му Цин замер с занесённым кулаком. Грудь его ходила ходуном, волосы растрепались и падали на лицо мокрыми прядями. По щекам текло — пот или слёзы, Фэн Синь не мог разобрать в этом свете. Кулак дрожал в воздухе, сжатый так сильно, что ногти впивались в ладонь, оставляя кровавые полумесяцы. Фэн Синь не сказал ни слова. Не попросил остановиться. Не закричал. Он просто смотрел — и ждал. Му Цин опустил руку. Не плавно, не осознанно — она просто упала, как подкошенная, повиснув вдоль тела мёртвым грузом. А за ней и всё тело начало оседать. Колени подогнулись, плечи обвисли, голова упала вниз — и Му Цин рухнул на землю, оказавшись на одном уровне с Фэн Синем, лицом к лицу. Они сидели на коленях друг напротив друга, разделённые одним шагом, и тяжело дышали. Фэн Синь — разбитый, в крови, с распухшей скулой и треснутым ребром. Му Цин — с дрожащими руками, пустыми глазами и кулаками, из которых медленно, капля за каплей, сочилась кровь от впившихся ногтей. Никто не двигался. Никто не говорил. Только ветер свистел в расщелинах скал, разнося пепел по кратеру, и лава внизу шипела, затягиваясь чёрной коркой — так же медленно, как затягивались раны, которых никто не видел. Оба еле дышали. Оба были на грани. Оба — разбитые, сломленные, вывернутые наизнанку — впервые за восемьсот лет стояли на равных. Фэн Синь протянул руку. Медленно. Осторожно. Как протягивают руку раненому зверю, который может и укусить, и лизнуть, и сбежать — и всё это будет правильно. Му Цин посмотрел на его ладонь — грязную, в ссадинах, с разбитыми костяшками. Посмотрел долго. А потом поднял глаза — и в них, на самом дне, за пустотой и болью, за восемьюстами лет тьмы, зажглась крошечная искра. Он не взял Фэн Синя за руку. Но и не оттолкнул. — Ты прав, — наконец сказал Му Цин, и в его голосе проскользнуло что-то, похожее на усталость. Не физическую — ту, что глубже. Ту, что в костях. — Он лучше нас. Он всегда был лучше. И поэтому мне... поэтому мне так больно. — Больно от чего? Му Цин отвернулся. Снова. Снова спина. Снова стена. — От всего, — сказал он так тихо, что Фэн Синь едва расслышал. — От того, что я не такой. От того, что я слабый. От того, что я предал единственного человека, который в меня верил. От того, что я... — он замолчал, и в этой паузе Фэн Синь услышал, как он сглотнул. Опять. Опять этот ком в горле, который невозможно проглотить. — От того, что я любил тебя. Последние слова были такими тихими и слабыми, что если бы ветер дул чуть сильнее, Фэн Синь бы их не услышал. Но он услышал. И мир вокруг перестал существовать. Лава перестала шипеть. Ветер перестал выть. Даже камни под ногами, казалось, замерли, чтобы не нарушать этот момент. Фэн Синь стоял, не дыша, переваривая эти три слова — три маленьких слова, которые могли изменить всё или разрушить окончательно. И мир не рухнул. И земля не разверзлась. И небеса не обрушились на них карающим огнём. Они просто стояли — двое мужчин, покрытых пылью и кровью, на краю жерла вулкана, в восьмистах годах от дома, и одно из них только что призналось в любви так, будто это было самым стыдным преступлением в его жизни. — Ты... — начал Фэн Синь и запнулся. В горле пересохло. Язык будто примёрз к нёбу, несмотря на окружающий их жар. — Ты знаешь, что я тоже? — Не надо, — голос Му Цина стал жёстким, почти злым. — Не надо делать вид, что это что-то меняет. Не надо давать мне надежду, которую ты потом отнимешь. Я знаю, что это ничего не значит. Я знаю, что ты не можешь... что мы не можем... просто забудь. И тут что-то щёлкнуло в голове у Фэн Синя. Забудь? Восемьсот лет ждать, чтобы услышать «забудь»? Он сделал последний шаг. Теперь они стояли так близко, что Фэн Синь видел каждую пылинку в волосах Му Цина. Видел крошечную родинку за правым ухом, о которой он случайно узнал сто лет назад, когда они дрались в каком-то храме, и Му Цин наклонил голову, уворачиваясь от удара. Видел, как тонка его шея — слишком тонка, как может быть тонка шея человека, который забывает есть, потому что слишком занят тем, чтобы никого не подпускать близко. — Му Цин, — сказал он, и его голос прозвучал твёрже, чем он ожидал. Твёрже и мягче одновременно — странное сочетание, которое заставило плечи Му Цина дрогнуть. — Посмотри на меня. — Нет. — Я сказал, посмотри на меня. Это был тон командира. Тон, который Фэн Синь использовал редко — только когда не оставалось других вариантов. Тон, который говорил: «Я не прошу. Я требую. Потому что если ты не посмотришь сейчас, мы оба пожалеем об этом всю оставшуюся вечность». Му Цин медленно, очень медленно повернулся. Фэн Синь наконец увидел его лицо полностью — и у него перехватило дыхание. Он ожидал увидеть холодную маску. Ожидал увидеть пустые глаза и сжатые губы. Ожидал увидеть ту стену, которую Му Цин строил веками — кирпичик за кирпичиком, обидой за обидой, удар за ударом. Вместо этого он увидел человека, который плакал. Не красиво. Не так, как плачут в драмах, с изящно катящимися по щеке слезами. А так, как плачут в реальности — когда уже не осталось сил, когда слёзы текут сами, когда лицо опухает, а нос закладывает, и дышать становится невозможно. Глаза Му Цина были красными — не от пепла, нет, пепел бы дал другой оттенок, более тёмный, более грязный. Это была краснота от долгих часов сдерживания, от тысяч сражений с самим собой, каждое из которых он проигрывал по очкам, но выигрывал по совокупности, потому что никто не видел. Никто, кроме Фэн Синя. Щёки Му Цина были мокрыми, на них блестели дорожки от слёз — чистые полосы на грязной коже, как следы от первого дождя на пыльной земле. Губы дрожали — та самая предательская дрожь, которую невозможно контролировать, сколько бы ты ни был воином. Подбородок ходил ходуном, и каждый раз, когда Му Цин пытался сжать челюсть, чтобы это прекратить, у него получалось только хуже. И в его глазах... в его глазах было столько боли, что Фэн Синь почти физически ощутил, как она ударила его в грудь. Не как нож — нож был бы быстрее. А как огромная волна, которая накрывает тебя с головой и не даёт дышать, потому что вместо воздуха — вода, а вместо воды — чужая агония, которую ты не в силах облегчить. — Ты плакал, — тихо сказал Фэн Синь. То же, что собирался сказать десять минут назад. Те же самые слова. Это не было обвинением. Это было признанием. Протянутой рукой. — Неправда, — прошептал Му Цин, но слёзы уже текли с новой силой, предавая его с головой. — Я не плакал. У меня просто... пепел в глаза попал. — Здесь нет пепла. — Всюду пепел. — Му Цин. — Всюду! — Му Цин вдруг сорвался на крик — хриплый, сорванный крик человека, который слишком долго молчал. — Всюду этот проклятый пепел, и лава, и дым, и я не могу дышать, я не могу, я не могу, я... Он замолчал так же внезапно, как начал. Зажмурился. Сильно, до белых пятен на переносице, до того, что в уголках глаз собрались морщинки, которых раньше не было. Веки дрожали — мелко, нервно. А потом он открыл глаза, и голос его стал неестественно спокойным. Слишком спокойным. — Просто уйди, Фэн Синь, — сказал он пустым голосом. — Пожалуйста. Я не хочу, чтобы ты видел меня таким. — А каким ты хочешь, чтобы я тебя видел? — спросил Фэн Синь, не двигаясь с места. Казалось, вопрос застал Му Цина врасплох. Он нахмурился — не гневно, а почти удивлённо, как будто такой вопрос никогда не приходил ему в голову. — Каким? — переспросил он. — Никаким. Я не хочу, чтобы ты меня видел. Я хочу, чтобы ты меня не видел. Вообще. Никогда. Чтобы ты помнил меня таким, каким я был... до того, как... — он махнул рукой куда-то в сторону, обозначая всё — храм, падение, кангу, восемьсот лет одиночества. — До того, как я всё испортил. — Ты ничего не испортил, — тихо сказал Фэн Синь. — Не лги мне! — Вспышка ярости была такой же внезапной, как и предыдущая. Му Цин вскочил на ноги — слишком резко, и его качнуло, ноги подогнулись, но он устоял, вцепившись в воздух так, будто мог за него держаться. Теперь они стояли лицом к лицу, на расстоянии вытянутой руки, и дыхание Му Цина было горячим и солёным. — Я всё испортил! Всё! Мою жизнь, твою жизнь, жизнь Се Ляня, жизнь Владыки! Я каждый день просыпаюсь и думаю, что было бы, если бы я просто... если бы я не... Он не договорил. Слова застряли в горле, и Фэн Синь увидел, как дрогнула его верхняя губа, и на секунду ему показалось, что Му Цин сейчас упадёт на колени и разобьётся вдребезги. Но Му Цин не упал. Он просто стоял, дрожа всем телом, и смотрел на Фэн Синя горящими, безумными глазами. — Ты не должен был видеть меня таким, — прошептал он, и в его голосе наконец-то появилась трещина. Маленькая, едва заметная, но достаточная, чтобы через неё хлынуло всё, что он копил веками. — Никто не должен был. Я всё выдержал. Я держался. Восемьсот лет, Фэн Синь. Я носил эту проклятую кангу, я принимал удары, я падал и поднимался, и я ни разу... ни разу, слышишь?.. я ни разу не позволил себе... — А теперь она сломалась, — мягко сказал Фэн Синь. — Проклятие снято. Что теперь, Му Цин? Что ты будешь делать, когда больше не за что держаться? Му Цин смотрел на него. Смотрел долго — секунды растянулись в вечность. И в этих глазах — покрасневших, опухших, полных слёз и боли — что-то менялось. Медленно, как лёд на весеннем солнце. Сначала трещина. Потом ещё одна. Потом вода начинает сочиться сквозь них, подтачивая стену изнутри. А потом стена рухнула. — Что я буду делать? — голос Му Цина сорвался на шёпот. — Я не знаю, Фэн Синь. Я не знаю, что мне делать. Я так долго жил с этой мыслью — что я должен, что я обязан, что моё место на коленях, что я недостоин... А теперь эта канга сломалась, и я не знаю, кто я. Я не знаю, что мне делать со своей свободой. Я не знаю, что мне делать с собой. Он рассмеялся — горько, надрывно, почти истерично. — Это смешно, правда? Восемьсот лет ждать свободы — и когда она приходит, понять, что ты не знаешь, как ей пользоваться. Что ты так привык к цепям, что без них чувствуешь себя... пустым. — Не пустым, — твёрдо сказал Фэн Синь. — Потерянным. Это разные вещи. — Какая разница? — Пустота — это когда внутри ничего нет. А потерянность — это когда внутри есть всё, но ты не знаешь, куда это деть. Му Цин замер. — Откуда ты... — начал он и замолчал. В его глазах мелькнуло понимание. — Ты тоже. Не вопрос. Утверждение. — Я тоже, — сказал Фэн Синь. И позволил себе наконец то, что запрещал себе веками — он позволил своей маске треснуть. Всего на секунду, всего на долю мгновения. Но этого было достаточно, чтобы Му Цин увидел: под маской верного генерала, под маской идеального солдата, под маской человека, у которого всегда всё под контролем — там была такая же боль. Такая же потерянность. Такое же «я не знаю, кто я без своего долга». — Когда он пал, — тихо сказал Фэн Синь, глядя куда-то в сторону, на остывающую лаву, которая уже покрывалась чёрной коркой, — когда наследник... когда Се Лянь был низвергнут... я тоже потерял себя. Я был его генералом. Я был его щитом и мечом. Я знал, кто я такой, потому что знал, кому служу. А потом он ушёл, и я остался. И я не знал, что делать. Я просто... существовал. День за днём. Год за годом. Пока не перестал ждать, что это закончится. Он перевёл взгляд на Му Цина. — Восемьсот лет я думал, что ненавижу тебя. За то, что ты ушёл. За то, что ты сдался. За то, что ты выбрал падение вместо того, чтобы бороться. А потом сегодня я увидел тебя здесь, в этой лаве... и понял, что ненавижу не тебя. Я ненавижу себя за то, что не пришёл раньше. За то, что не схватил тебя за плечи и не сказал: «Остановись. Одумайся. Не делай этого». — Ты не мог, — глухо сказал Му Цин. — Ты был на другой стороне. — Какая разница? — горько усмехнулся Фэн Синь. — Мы всегда были на разных сторонах, Му Цин. Но это никогда не мешало мне... Он замолчал. — Не мешало тебе что? — спросил Му Цин. В его голосе слышалась дрожь — не от страха, от надежды. От той самой надежды, которую он запрещал себе чувствовать. — Не мешало мне видеть тебя, — сказал Фэн Синь, глядя ему прямо в глаза. — Не на поле боя, не как врага. А просто — тебя. Человека, который всегда делал не то, что нужно, а то, что считал правильным. Который ошибался, но никогда не сдавался. Который... — он вдруг осёкся, потому что голос его предательски дрогнул. — Который оставался собой, даже когда весь мир говорил ему, что он никчёмный. — Я не оставался собой, — Му Цин покачал головой, и прядь волос упала ему на лицо. Рука сама потянулась убрать её, но замерла на полпути, будто он передумал. — Я стал маской. Я стал той версией себя, которую вы все хотели видеть. Холодной. Отстранённой. Злой. Потому что злиться было легче, чем... чем признать. — Что признать? Му Цин посмотрел на него. Долго. Пристально. Так, будто пытался запомнить каждую чёрточку его лица — каждую морщинку у глаз, каждый шрам, каждую веснушку на переносице. Будто боялся, что это последний раз, когда он видит Фэн Синя таким — близко, настоящим, незащищённым. — Что я скучаю, — прошептал он наконец. — Что когда я смотрю на тебя на поле боя, мне хочется не драться, а... а подойти. Просто подойти и встать рядом. Что я помню каждую нашу ссору, каждое слово, каждую случайную улыбку, которую ты мне подарил, потому что их было так мало, что я хранил их как сокровища. Что всё это время я... Он запнулся. Губы его дрожали. Слёзы снова потекли по щекам — тихо, без всхлипов, просто как вода из переполненного сосуда. — Я люблю тебя, Фэн Синь. Я люблю тебя так долго, что уже не помню, когда это началось. Может быть, в тот день, когда ты впервые ударил меня на тренировке, а потом протянул руку и помог встать. Может быть, когда мы впервые сражались плечом к плечу, и я поймал себя на мысли, что с тобой мне не страшно. Может быть, в тот момент, когда ты смотрел на меня через весь храм, и я подумал: «Если он подойдёт, я скажу ему всё». Но он не подошёл. Ты не подошёл. Фэн Синь слушал, и каждое слово было как удар. Как удар по той стене, которую он сам построил вокруг своего сердца. Стена трескалась. Осыпалась. Падала. — Я боялся, — сказал он. — Я боялся подойти, потому что думал... я думал, что ты меня прогонишь. Что ты скажешь, что я тебе не нужен. Что ты... что ты выбрал своё падение, и я остался в прошлом, и между нами больше ничего нет. — Глупец, — прошептал Му Цин, и в его голосе слышалась такая нежность, что у Фэн Синя заныло в груди. — Между нами всегда было всё. Просто мы оба были слишком глупы, чтобы это признать. Они стояли друг напротив друга — на расстоянии одного шага, который был одновременно и самым коротким, и самым длинным расстоянием в их жизни. Вокруг них медленно оседал пепел, как первый снег, укрывая землю серым саваном. Лава внизу уже почти перестала светиться, превращаясь в чёрную, шершавую породу. Небо над кратером постепенно светлело — багровые молнии ушли, оставив после себя грязно-фиолетовые облака, сквозь которые уже пробивались первые лучи рассвета. И в этом свете, в этом тихом, почти нежном свете рождающегося дня, Фэн Синь наконец понял то, что должен был понять восемьсот лет назад. Он не хотел больше ждать. Не хотел больше меряться силами, обмениваться колкостями, делать вид, что они чужие. Он хотел — нет, он нуждался — сократить это расстояние. Превратить этот один шаг в ноль. — Му Цин, — позвал он, и его голос был низким, почти шёпотом. — Можно? — Что — можно? — спросил Му Цин, но в его глазах уже был ответ. Он знал. Он тоже хотел. Он тоже нуждался. Фэн Синь не ответил. Вместо этого он поднял руку — ту, которая не была вывихнута, ту, которая ещё могла двигаться без боли — и медленно, давая Му Цину время отстраниться, коснулся его рассечённой брови, а затем спустился вниз. Пальцы встретили мокрую, холодную кожу, покрытую пеплом и слезами. Они скользнули по скуле, по влажной дорожке от слезы, по шершавому краю старого шрама, который Му Цин получил ещё в те времена, когда они оба были почти детьми. Фэн Синь помнил этот шрам. Он сам его тогда перевязывал, неумело, дрожащими руками, и Му Цин шипел от боли, но не отстранялся. — Восемьсот лет, — тихо сказал Фэн Синь, обводя большим пальцем скулу Му Цина. — Восемьсот лет я хотел сделать это. — Что — это? — едва слышно спросил Му Цин. — Это, — сказал Фэн Синь и поцеловал его. Поцелуй был не нежным. Не таким, как в романах, которые они никогда не читали. Он был солёным от слёз, горьким от пепла, тёплым от их дыхания, смешивающегося в одно. Губы Му Цина были сухими и потрескавшимися — он кусал их в бою, в моменты напряжения, в те вечера, когда думал, что никто не видит, как он сжимает зубы, чтобы не закричать. Фэн Синь чувствовал всё это — каждую трещинку, каждую шероховатость, каждую дрожь. И отвечал тем же — своей болью, своей тоской, своей надеждой, которую он тоже прятал все эти годы. Руки Му Цина взметнулись и вцепились в рубашку Фэн Синя — с такой силой, что ткань затрещала. Пальцы сжимали, разжимались, снова сжимались, будто он боялся, что если отпустит, то Фэн Синь исчезнет. Будто всё это — поцелуй, прикосновение, слова — был сном, который вот-вот рассеется. — Я не сплю, — прошептал Фэн Синь в его губы, чувствуя, как дрожит Му Цин в его руках. — Это реально. Я здесь. Я не уйду. — Обещаешь? — голос Му Цина был глухим, прерывистым. — Клянусь, — сказал Фэн Синь и поцеловал его снова — мягче, медленнее, так, будто у них впереди была целая вечность. Они стояли на краю кратера, обнявшись так крепко, будто пытались стать одним целым. Лёгкий ветер поднимал пепел с земли, и тот кружился вокруг них, как снежинки, освещённые первыми лучами восходящего солнца. Где-то далеко внизу, в долине, уже запели первые птицы — неуверенно, робко, будто проверяя, не слишком ли рано. Му Цин уткнулся лицом в плечо Фэн Синя и вдруг рассмеялся — тихо, почти беззвучно, так, что это можно было принять за всхлип. Но Фэн Синь почувствовал вибрацию в его теле и понял: это смех. — Что? — спросил он, не отпуская Му Цина. — Ты пахнешь ужасно, — сказал Му Цин в его рубашку. — Как будто тебя жарили на костре. — Я только что из битвы, — фыркнул Фэн Синь. — Иди в баню. — Вместе пойдём. Му Цин отстранился ровно настолько, чтобы посмотреть на него. Его лицо было опухшим от слёз, на щеках засохли грязные разводы, волосы слиплись от пота и пепла. Выглядел он ужасно. И Фэн Синь никогда в жизни не видел ничего прекраснее. — Ты правда хочешь этого? — спросил Му Цин, и в его глазах снова мелькнула та уязвимость, которую он так старательно прятал. — Хочешь... нас? Не просто сегодня, не просто пока не надоест? А... всерьёз? — Всерьёз, — сказал Фэн Синь, не колеблясь ни секунды. — Я хочу тебя. Не «нас» как идею. Не «нас» как воспоминание о том, что могло бы быть. Я хочу тебя — такого, какой ты есть. Со всеми твоими шрамами, со всей твоей болью, со всей твоей гордостью, которая бесит меня до чёртиков. Я хочу злиться на тебя и мириться. Хочу спорить с тобой до хрипоты и молчать рядом. Хочу... Он запнулся, потому что голос его вдруг сел. Слишком много всего было сказано за один раз. Слишком много правды. — Хочу просыпаться рядом с тобой, — закончил он тихо. — Каждое утро. До конца времён. Му Цин смотрел на него долго. Так долго, что Фэн Синь уже начал бояться, что он скажет «нет». Что он скажет «это слишком». Что он скажет «я не могу». Но Му Цин не сказал ни одного из этих слов. Вместо этого он улыбнулся. Это была не та холодная, вежливая улыбка, которую он показывал всем. И не та горькая, ядовитая усмешка, которую он приберегал для врагов. Это была та самая улыбка — растерянная, смущённая, почти детская — которую Фэн Синь видел всего несколько раз и которую помнил лучше, чем своё собственное имя. — Ты идиот, — сказал Му Цин. Но голос его звучал так нежно, что слово «идиот» прозвучало как самое прекрасное признание в мире. — Ты невыносимый, упрямый, самоуверенный идиот. — Знаю, — Фэн Синь улыбнулся в ответ. — Но ты же меня терпишь. — Привык уже, — Му Цин снова прижался к нему, спрятав лицо в изгибе шеи. — Как к зуду. Или к головной боли. Или к... — Ты меня с болезнью сравниваешь? — С неизлечимой болезнью, — уточнил Му Цин, и в его голосе слышалась улыбка. — Которая въелась под кожу и от которой невозможно избавиться. Фэн Синь рассмеялся — тихо, хрипло, со слезами на глазах. Он обнимал Му Цина и смотрел на небо над кратером, которое становилось всё светлее и светлее с каждой секундой. Пепельная дымка рассеивалась, открывая чистое, бледно-голубое небо — такое чистое, будто никакой битвы и не было. Будто вчерашний ад был только сном. И глядя на Му Цина — такого беззащитного и потерянного, сжимающего его рубашку так, будто от этого зависела его жизнь, с мокрыми щеками и красными глазами, с дрожащими губами и тёплым дыханием на своей шее — Фэн Синь точно знал одно. Его солнце сегодня не зайдёт. Оно сияло прямо здесь, в его объятиях, и это сияние было ярче любой лавы, любого небесного света, любого божественного благословения. Они простояли так ещё долго — пока пепел окончательно не осел, пока небо не стало ярко-голубым, пока где-то внизу не послышались шаги, возвещающие о том, что их отсутствие заметили. Но даже когда пришлось разжать объятия, даже когда пришлось сделать шаг назад — то, что между ними случилось, осталось. — Нам придётся многое обсудить, — сказал Фэн Синь, отряхивая пепел с рукава. — Знаю, — кивнул Му Цин. — И поругаться. — И помириться. — И снова поругаться. — А потом опять помириться, — улыбнулся Фэн Синь. Му Цин взял его за руку. Просто — взял и сжал пальцы. Так естественно, будто делал это всю жизнь. — Пошли, — сказал он, кивнув в сторону тропинки, ведущей вниз. — Нас ждут. — А ты не боишься? — спросил Фэн Синь, не отпуская его руки. — Что скажут другие? — Плевать, — сказал Му Цин и шагнул вперёд. — Восемьсот лет я боялся. Хватит. Фэн Синь пошёл за ним. Они спускались с горы Тунлу, держась за руки, и их тени — две тени, которые так долго шли порознь — наконец слились в одну. Первые лучи солнца касались их спин золотым светом, согревая после долгой, холодной ночи. Восемьсот лет ожидания. Восемьсот лет боли. Восемьсот лет «почему ты не подошёл?» и «почему я не сказал?». Но теперь — теперь это не имело значения. Потому что их солнце только начинало свой путь. И сегодня оно не зайдёт никогда.
119 Нравится 6 Отзывы 44 В сборник
Отзывы (6)