Ей вот это всё надо?!
— Давай, Саш, я тебя жду. Будь осторожен, хорошо? Она сама не знает, для чего это сказала. Видимо, на всякий случай. Уж слишком не нравится ей его голос… Тяжёлый какой-то, сдавленный… болезненный. Может, в самом деле заболел? Или чувствует себя плохо? А может, случилось что-то, и он, как обычно, не рассказывает? И не расскажет ведь, жук, потому что гордый, потому что весь из себя да на выверте, любую жалобу свою считает проявлением слабости, видеть которую семья не должна, ибо знает он, что та сильным его видеть хочет — а как же, какая же тут сила, какая защита, если сам он по швам трещит и с ног валится? — Хорошо. До встречи, Душа моя. — Люблю тебя, дорогой… — И я тебя. Говорят, кошки любят ложиться на больное место хозяина, имея возможность чувствовать каким-то своим особенным чувством, будто тот испытывает недуг. Нева, по своему обыкновению не склонный к верованию во все закрепившиеся ещё с давних времен приметы — это больше по части его дражайшей женушки, она постарше будет, и в силу возраста своего солидного мыслишками подобными располагает знатно… главное, чтобы сама она это не услышала, а иначе при встрече ждать ему вместо нежных мурлыканий оплеуху по кошачьей своей макушке. — всё же в этот раз не решился отходить от традиций. В одно лёгкое движение очутившись на постели, подкрался к хозяину. Глядя на его умопомрачительный в своей красоте и неизмеримом обаянии вид, делает вывод — дела совсем плохи, а виной всему очевидная мигрень. Ну, а уж коли ложатся кошки на места больные, то ему, стало быть, надо точно таким же лёгким движением очутиться теперь и на прядях каштановых. А лучше на лбу, чтоб не сопротивлялся… Саша уже собирался собрать волю в кулак и купить несчастный билет на ещё более несчастный самолёт, в чьей трясучке придётся ему провести целый час, не имея даже шанса перед вылетом зайти в аптеку и вновь купить партию-другую спасительных таблеток, как вдруг… на лоб наступает чья-то оборзевшая и явно давно не получавшая по загривку пушистая белоснежная лапа. Сначала подумал, будто Нева издевается. Однако быстро сообразил, чего тут удумал, и заметно оживился. Маша, когда Москва решалась возомнить себя медсестрой или лекарством от всех бед её человеческих, с криками гнала прочь любимицу, вслед приговаривая той что-то вроде: «Да ты что, в мир иной усвистать надо?» Кажется, пришла его очередь. С громким внушительным вздохом, полным негодования, размахивает руками, прогоняя кота. — Нева! Ну-ка брысь! Не хватало мне ещё с тобой разбираться после твоих врачеваний… Тоже мне, нашёлся доктор… Нева обиженно фыркнул, дескать: «Ну и пожалуйста. Валяйся дальше, оглобля», и, демонстративно отвернувшись, спрыгнул с кровати и ушёл восвояси. — Актёр… по тебе Мариинский театр плачет. Рыдает в три ручья. Плюс за остроумие и лихословие, огромный минус за отсутствие купленного билета. Хватку теряешь, Саша. Ох, теряешь…* * *
Слабо помнит свой полет. Как добрался до метро и пропутешествовал через пол-Москвы до Кремля — ещё слабее. Перед глазами теперь стоит собственный доклад. Надо хоть речь прочитать и ознакомиться… вспомнить, о чем вещать придётся следующие полчаса. Потер многозначительно переносицу. Надел поудобнее очки. Открыл папку документов, и… — Это что такое? Рядом в недоумении изогнула бровь жена. Маше он ещё в метро странным показался, а теперь — вон, оказывается, какие выкрутасы выдавать способен. Собственного доклада в лицо не признает! — Твой доклад, — терпеливо. — Я в самом деле мог такое написать? — спрашивает будто бы самого себя. — Тебя что-то смущает? — Очень, — хмурит брови тонкие. Указывает ей на первую попавшуюся, но намертво приковавшую к себе внимание строчку. — Вот что такое, например: «Четырнадцать о-о-о-о-о…»? Маша смотрела на него, как на дурачка. Хотелось спросить, не пил ли он, случаем, чего-либо нехорошего, пока летел, но подобное деяние с лёгкостью выдало бы состояние. Сейчас же оно выдаёт только какую-то нечеловеческую странность, больше походящую на болезнь. Господи, неужели опять он холерой заболел, как тогда? Или ковидом на него покашляла в торговом центре злая бабуля? — Это миллион четыреста, Саш. Первичная твоя надбавка по финансовым отчётам для Смольного. О, Боже… нет, это точно провал. Окончательный и бесповоротный провал, объяснить который он не в силах и тем более не в состоянии. Это ж надо так опростоволоситься на ровном месте — цифру спутать с буквой! Хорошо ещё, что это Маша заметила, а не целая толпа, к которой ему вот-вот выходить надо. — С тобой точно всё в порядке? — Да. — Мне уже начинает казаться, что, пока я отходила, ты выпил что-то из моей косметички. — Всё нормально, просто… — Так, потом, — руку ему на плечо кладёт. — Твой выход, Саш. — Уже?.. — Давай, давай. Вышел, рассказал, пришёл обратно. Как ты умеешь. Умеет он хорошо, опытом горьким научен. И горьким, и сладким… ха-ха. Вот только не до смеха ему совсем сейчас, стоя перед толпой регионов, что всё-таки решились съехаться сюда вместе с главами Федеральных округов. Как было бы хорошо, если бы в последний момент передумали! Ну почему все сегодня случается совсем не так, как ему хочется, а? Под конец доклада стало совсем худо. Голова болела, беспощадно гудела и трещала по швам. Было, ощущение, будто вот-вот она расколется, а он сам — без чувств упадёт на пол и рассыплется, как хрупкая фарфоровая кукла. Перед глазами мельтешила россыпь чёрных точек, фокус зрения то и дело плясал, не давая спокойно зачитать ту или иную цифру или мысль. А ещё ему казалось, будто бы вместо головы у него — живой макет глобуса. Крутится, шатается — того глядишь, грохнется, как Шалтай-Болтай, и пиши-пропало. — Коллеги, только очень Вас прошу… Он не успевает закончить. Зал заходится аплодисментами — за последние лет двадцать пять вполне привычный жест после каждого доклада, помогающий понять, что доводы все заслушаны и приняты к сведению. Только вот ему сейчас шум этот лишний был ну совсем ни к чему. — Не хлопайте… — произносит он едва слышно перед тем, как окончательно потерять контроль над окружающей действительностью. Силуэты сидящих в зале плыли, изгибались, принимая причудливые формы самых разных фигур. Голову пронзило невидимым осиновым колом, сердце бешено забилось, заметалось в груди раненой птицей. Последнее, что запомнил он перед тем, как рухнуть на пол — искаженный силуэт Московской, очевидно, заметившей неладное и надеящейся успеть хотя бы подойти к нему… Открыл глаза многим позже. И сразу заметил над собой любопытные глаза. Тут и кудрявая голова Донского, и Костя в первых рядах, и Колина разноцветная шевелюра — даже больше всех распереживавшийся Приморский устроился поближе, дабы одним из первых лицезреть малейшее улучшение в состоянии дражайшего Александра Петровича. И Маша. Сидит рядом, ручкой поглаживая его ладонь. Она такая тепленькая, сквозь прикосновения приятные чувствует он отчётливо, как беспокоится она за порой несносную его голову. Он так не хотел её пугать… даже совестно немного становится. — Очнулся, поди? — замигали над головой два озорных зелёных глаза. — Да уж, Сашка…. Тебе с такими выкрутасами в степи не скакать. — Как будто он собирался, — вторит тому Уралов. — Это вашим только повод дай в поле угнать, а у него и других дел хватает. — А ты не язви, когда не с тобой разговаривают. Ишь, нашёлся. Чего у него, языка своего нет? — Да кто язвит тебе, гнездо? — На себя посмотри! — Мальчики, угомонитесь, — стараясь делать голос как можно благодушнее, прерывает полемику Маша. — Давайте вы потом разберётесь между собой, у кого больше, а у кого меньше. Разозленные, но быстро поставленные на должное место двусмысленными речами начальницы раскраснелись оба. — Александр Петрович, — раздаётся тут же высокий голос. — Вы… у Вас, когда в обморок упали… фенечка с руки слетела. Я надену, можно? Романов молча кивает, не утруждая себя даже взглянуть него. — Вот… — в одно ловкое движение памятный аксессуар тотчас оказывается на его тонком запястье. — Так здорово, что Вы его храните, я даже не ожидал… — и улыбается. Саша же взгляд на жену переводит. Смотрит на неё мгновение, два, и вскоре тепло улыбается. Голова ещё болит, но уже не так сильно, а главное — не ясно, мигрень ли всему виной, или это уже из-за того, что во время падения он знатно приложился затылком о ступеньку. Уже почти не больно, и силуэт из размазанного и нечёткого обрёл нормальные, привычные черты. — Ты такая красивая, — на полушепоте. И в самом деле — перед ним сейчас будто бы сидела настоящая заморская царевна. Локоны тугие пышными волнами вьются, золотом блестящим огибая стройный стан. Глаза — чистые-чистые, точно источник родниковый, и светлые, будто небеса, россыпь аквамариновая блестит под взором серебра его гранитного, и лишь искорки беспокойства затмевают собой привычный и так полюбившийся ему ласковый блеск. Московская в лёгком смущении взгляд опускает. Таких речей от мужа она ожидала услышать, но явно не в такой обстановке — в окружении людей, которые, хотя и осведомлены об их отношениях, всех подробностей в красках знать не должны. — Та-а-ак, коллеги, — тараторит Алексей. — Кажется, мы тут больше не нужны, поэтому встаём и уходим. — Впервые твоя голова смогла выдать что-то путное, — оценивающе кивает Константин. — Солидарен. — Потише будь. Или думаешь, шашку с собой не ношу? Руки в ноги и на выход. — Да хоть шашку, хоть пешку. Ты Кремль с ипподромом не путай, раскомандовался. — Слышь, ты… — Константин, Алексей, тише, — спокойно вторит Сибиряков, взяв обоих под руки. — Давайте не здесь. Да уж, давайте не здесь… Оставьте их в покое. Хотя бы на пять минут… а лучше чуточку на подольше. — Как ты, дорогой? — дождавшись, пока последний возглас стихнет за дверью, обеспокоенно начинает Маша. Ручкой продолжает поглаживать его ладонь. — Хоть чуточку лучше? — Намного, — слабо улыбается. — Уже почти не болит… — Почему мне ничего не сказал? — с грустью бровки светлые сгибает. — Я бы перенесла всё, а лучше бы вообще отменила… — Брось ты, ещё из-за меня собрание отменять, — отмахивается. — Я серьёзно, Саш. Это же здоровье твоё, с таким не шутят… Она замечает: пока говорит, тот, легко хмурясь, качает головой, очевидно, изображая сейчас её собственное выражение лица. Ну, Романов… ещё и передразнивать умудряется. Был бы сейчас в здравии, мог бы за такое и по макушке получить… Сейчас-то не получит, конечно. Горе её луковое, страдалец — она и подумать не могла, что обычная смена погоды, пускай и непривычно резкая, такую услугу, недобрую совсем, Саше вдруг окажет. Такими темпами в самом деле до седых волос доведёт её — в одни только белые ночи чего вытворяет, да поясница его несносная раз в два месяца стабильно в корсете! Говорила она ему, не поможет этим зданиям ничего — смирись да снеси! «Нет, — говорит. — История. А история — это память, на память не могу…» — Дурак ты, Саша. Это ведь совсем не смешно… Я переживаю за тебя, — хмурится и губки обидчиво дует. — Сам по врачам меня гонишь, ходишь причитаешь, а за собственным здоровьем ни в какую следить не хочешь. Романов на это плечами пожимает. — Что вот мне с тобой делать, а, Саш? Скажи. — Понять и простить, — улыбается. — А ещё… как там говорится…? — Любить, кормить, и никому не отдавать. — с лёгкой улыбкой. На него невозможно злиться… — Точно. Вечно он так. Переживать её заставить, до ручки доведёт, а потом лежать будет, как ни в чем не бывало. Одно радует — он в состоянии улыбаться и даже шутить. А раз оно так, значит, ситуация и впрямь не такая плачевная, какой она у себя в голове её представила и нарисовала во всех красках. Эх, Саша-Саша… невозможно на тебя злиться. Как нельзя и ругать… Особенно когда ты так мило и невинно улыбаешься. — С удовольствием, дорогой.