ID работы: 14371515

То, что я ненавижу

Гет
PG-13
Завершён
75
Pale Fire бета
Размер:
15 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
75 Нравится 29 Отзывы 8 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      Признаться, я бы никогда не взялась за перо, если бы не обстоятельства и не новый роман графа Толстого, в котором рассказывается о событиях более чем полувековой давности. Почти все участники нынче мертвы и моя откровенность не оскорбит ничьих чувств или памяти, в отличие от сочинения графа Толстого, на страницы которого попала и я. Как и вся читающая Россия, ваша покорная слуга выписывала «Русский вестник» и с неослабевающим вниманием следила за жизнью князя Андрея, Наташи, Николая и месье Пьера. Для меня, старухи, заставшей век осьмнадцатый, это было как глотнуть воздуха юности. Я вновь видела и прически a la grecque, слушала безупречную французскую речь и бежала по Ярославской дороге от наступающей непобедимой французской армии.       Однако, когда события дошли до побега моей кузины и моей роли в разоблачении его, и об отношении графа Толстого ко мне, мной овладели гнев и обида. Когда же в финале мне вынесли приговор, свысока назвав «пустоцветом», скажу, не тая камня за пазухой, я расплакалась. Я не понимала, словом или делом заслужила жестокость, а потом, успокоив сердце и разум чтением Гейне, решила объясниться.       Разумеется, я не смею сравнивать себя с гением графа Толстого, однако при всей блестящей одаренности он порой склонен к искажению правды в угоду вымыслу.       Взять хотя бы первые страницы романа: разве могла фрейлина, а Анна Павловна Шерер служила при особе государыни Марии Федоровны, держать дом, быть хозяйкой литературного салона, и, будучи незамужней, свободно принимать у себя мужчин,ю? Летом она должна быть в Гатчине, в Павловске, в Царском Селе и всюду сопровождать свою повелительницу, а не рассуждать о политических скандалах и «выходках корсиканского чудовища».       Понимаю, графу Толстому захотелось с первых страниц задать читателю вопрос о соразмерности цели и средств, но сделал он это крайне неудачно. Он не поясняет читателю, особенно юному, кто такой этот герцог, того, что он попал в жернова своих представлений о порядочности и чести, не рассказывает о том, на какую гнусность пошли Буонопарте и Талейран, и вместо сочувствия к пострадавшему выходит светская говорильня людей пустых и ничтожных, а вопроса о целях и средствах не задаётся. Хотя, не скрою, всеобщая влюбленность в Буонопарте героев-мужчин, эта чума и помешательство переданы верно, только, думаю я, у автора сие получилось помимо его воли.       И эти лишь один из примеров. За полвека уклад светской жизни изменился не слишком сильно, разве что теперь мы путешествуем ещё и на поездах, и пользуемся телеграфом, и надеваем резиновые калоши. А так… гусары по-прежнему сводят с ума женщин, старухи молодятся и носят фальшивые зубы, девушки мечтают о любви. Мир непоправимо изменился, но сердце наше осталось прежним. И, как прежде, оно жаждет внимания, заботы, уважения и любви.       Предвижу ещё одно затруднение. Нет ничего более жалкого, чем старуха, жалующаяся на жизнь, на невнимание и небрежение детей и внуков. Или старуха, поминающая давние детские обиды. Меньше всего хочу я поставить себя в положение столь нелепое. Вековое сидение на старых обидах с лёгкостью прощается мужчинам, ибо им принадлежит мир, вздорным барыням при власти и маленьким детям, ибо они неразумны и любой ценой пытаются добиться желаемого. Женщине же, да ещё молодой и зависимой, надлежит постоянно жертвовать собой ради чужого благополучия и прощать. Именно это: моя молодость, зависимость и рабское положение моего пола определило всю мою жизнь.       Родилась я на день Веры, Надежды, Любви и матери их Софьи, семнадцатого сентября одна тысяча семьсот девяностого года. Родилась — и своим рождением забрала свою мать, лица которой я не помню. Отец мой — ветеран турецких войн — сразу после крещения отдал младенца кормилице, а сам уехал в полк. Дома он бывал редко, и, как это водилось в его семье, много играл. К маю одна тысяча семьсот девяносто шестого года его дела были совершенно расстроены, приданное жены, моей слабой здоровьем матери, спущено за зелёным сукном во время партий в фараон и вист. Отец рассчитывал поправить дела выгодной женитьбой, и, говорят, нашёл себе богатую невесту из нижегородских купцов (ему нравились маленькие женщины восточного типа, совсем как моя покойная мать). Планам его не суждено было сбыться: шальная пуля во время штурма Дербента оборвала его жизнь и оставила сиротою меня.       Однако своё сиротство в полной мере я ощутила не сразу. Меня больше занимали заботы детской и желание поладить с моей французской гувернанткой. Это была прелестная, добрая, утонченная девушка-сирота, бежавшая из Франции. Отец её и мать закончили дни свои на гильотине, но прежде успели справить дочери поддельный паспорт, а дальше она, как и многие её соотечественницы, оказалась в России. Мадемуазель Альбина — голубоглазая блондинка с чудесными золотыми волосами, обычными для её родной Нормандии — была очень добра и чутка ко мне, всеми силами старалась заменить мне мать. Довольно быстро я заговорила по-французски и усвоила от неё хорошие манеры. Она осталась со мной, даже когда известили, что имение отца моего уходит за долги, а ей давно не платили жалования. Она полюбила меня всей душой и не желала оставлять, но этого делать и не пришлось. Не прошло и года, как меня забрал к себе Илья Андреевич Ростов — богач, хлебосол, камергер и двоюродный брат моего отца.       Меня встретили необыкновенно ласково и бросились утешать, но я… я, оторванная от родного дома, всего боялась, а в особенности красивого мальчика в голубой гусарской курточке со снурками, оплетавшими его плечи и грудь, как змеи. Больше всего я боялась, что он и меня этими снурками-змеями оплётет.       Но он смеялся, о как, он смеялся и бегал вокруг меня, и приговаривал:       — Заколдую!       Его сестра — веселая, большеротая девочка с черными глазами — визжала и скакала, как коза, и дразнилась:       — Печулька, печулька, коть и кошулька!       И она смеялась, счастливая незнамо чему, и я смеялась вместе с ней.       То была моя троюродная и ныне уже покойная сестра — Наташа. Мы смеялись и веселились так, что болели животы и текли по щекам слёзы.       Дверь распахнулась так резко, что мы все трое подпрыгнули.       — Вы мешаете мне заниматься!       На пороге стояла высокая девочка с черной косой и чёрными глазами. Я ей сразу не понравилась.       — Ah, cousine, — задумчиво протянула она и неприятно улыбнулась, — ее привез папенька. Пусть живёт, но только пусть не трогает моих книг и кукол.       Я вовсе не собиралась трогать чужих вещей, но от такой неприкрытой враждебности растерялась.       — Я не трону.       Робко сказала я, желая понравиться.       — А я тлону, тлону!       Заверещала моя младшая кузина и убежала, скача как мячик, никто не успел и не попытался даже её поймать.       Послышался дребезг: так китайский фарфор разбивается об пол. Старшая кузина ахнула и потребовала позвать матушку с отцом. Они тут же явились и тогда старшая дочь дяди расплакалась и сказала дрожащим голосом:       — Натали портит мои вещи!       — Неправда, — кинулся защищать её брат, — это Глаша разбила случайно.       Младшая кузина лишь счастливо смеялась и её счастью невольно поддавались все.       — Наташа, ты что?!       — Сама! Я только смотлела!       — Ты лжешь!       — Вера, прекрати потоп! — прикрикнули на старшую дочь родители.       Все взоры обратились на меня.       Впервые в жизни я окадалась в положении столь затруднительном. Сиротство и мадемуазель Альбина уже приучили меня думать над своими словами и поступками. Я понимала, что если хочу быть угодной дяде и старшей кузине, то должна сказать всё, как есть. Но старшая кузина не вызывала у меня ничего, кроме безотчетного страха, а что до младшей кузины и её брата…. Мадемуазель Альбина в красках поведала мне, как могут испортить жизнь чужие разбалованные дети. Кроме того, я ясно видела, что старшую кузину едва терпят, в то время как младшая была домашним кумиром и силой. И я решила держаться этой силы. Я опустила голову:       — Я не видела, как кукла разбилась.       Я даже не солгала, но эта полуправда навеки испортило отношение старшей кузины ко мне. Едва страсти улеглись, а Глашу сослали в птичник, как она вцепилась мне в руку так, что остался синяк, и сказала:       — А я думала, Sophie, вы возьмёте чужую вину на себя.       — З-зачем? — не поняла я.       Старшая кузина презрительно поглядела на меня:       — Как зачем? В благодарность за милость. Maman и papa оказали тебе благодеяние, ты теперь до конца жизни всем должна и обязана жертвовать всем, ради нас, угождать нам. Только так ты сможешь расплатиться.       Эту же мысль, но иначе и более деликатно постаралась мне внушить и графиня.       — Ты старшая, ты должна всегда и во всём защищать и поддерживать нашу Наташу!       На беду, я была мала и неизбалована любовью и нежностью, иначе непременно бы спросила, отчего на меня перекладывают чужие обязанности, но тогда я так хотела понравиться и заслужить любовь новой семьи, что приняла эти слова как должное. Я поняла, что у меня есть теперь долг перед этими добрыми людьми и принялась ему неотступно следовать.       По счастью, это оказалось нетрудно.       Я хорошо училась, всё схватывала на лету, была послушной и благовоспитанной, очень много читала и вела себя безупречно, радуя тем своих благодетелей. Денег в те годы у графа Ильи Андреевича было много. Во-первых, он закладывал и перезакладывал приданое жены, которую я быстро, к её удовольствию, начала звать «маменькой». Во-вторых, в те годы как раз умерли его богатые и бездетные двоюродные и троюродные тётушки, так что Илья Андреевич легкомысленно проедал три наследства. Он щедро платил мадемуазель Альбине, и порой, когда мы с Наташей по детскому обычаю целовали ему руку, гладил меня по голове, щурил от удовольствия глаза и говорил жене:       — Погляди, Natalie, какая красавица и умница растёт.       — Наша Наташа ничуть не хуже.       Сухо говорила графиня. Граф весело смеялся этой ревности.       — Друг мой, я не о том, что хуже или лучше, дурное дело сравнивать детей, а о том, что Сонюшка быстро найдет жениха, а уж после того, как я дам ей приданое…       — Прежде надо пристроить Веру. Боюсь, никто её не возьмет с таким нравом.       — Ну-ну, не обижай Верушу, она тоже славная. Взял же я тебя!       В те годы я не вполне понимала, о чём толкуют граф и графиня, но я чувствовала странное отношение ко мне графини, от него по коже будто кусачие муравьи бежали. Решив, что причина во мне, я начала вести себя ещё лучше. Я рано приучилась владеть собой, научилась представлять, что скажут мои благодетели, если скажу и сделаю то или это. Кроме того, я сделалась вдвое внимательнее к Наташе и маленькому Пете.       Когда я только приехала к Ростовым, графиня ходила беременная восьмым ребенком. Она странно двигалась и больше всего напоминала пузатую тыкву-горлянку. Она поминутно сердилась и раздражалась на погоду, на слуг, на шум, на нас, детей, на своё состояние, но больше всего на свою некрасивость. Всё зеркала в доме она приказала занавесить, чтобы не видеть отёков и оплывшего лица: во время последней тягости у неё посыпались задние зубы, но граф каждое утро преподносил ей фрукты и сладости и говорил, что его жена самая красивая.       Через три месяца она разрешилась от бремени слабенькой девочкой, которую с вечера приехавший священник — дородный, краснолицый отец Сергий — тут же окрестил Екатериной и положил в маленький ящик: ребенок умер прямо во время крещения. Илья Андреевич вытер слёзы и перекрестился:       — Господь милостив, Он дал — и Он взял. Ах, была бы здорова Наташа….       Графиня рожала ещё трижды, и трижды камердинер графа выносил гробик, похожий на коробку с немецкой куклой, только лицо у младенца было не гладким и белым, а красным и сморщенным. Мы, дети, не успевали ни привязаться к этой кукле, ни полюбить её. Но мы все, даже Наташа, выучились вести себя тихо в продолжении тех трёх месяцев, что графиня не вставала с постели. Мы знали, что ей плохо: о том говорил её изнуренный вид и кровавые простыни, которые служанки тайком, ночью, чтобы никто не видел, выносили из господской спальни.       Одна беда, я всё видела и чувствовала, как и моя, то есть теперь уже наша с Наташей мадемуазель Альбина.       — Зверь, — говорила она мне шёпотом по-французски, когда никто не слышал, — разве так можно с женой?!       — Неправда, — горячо принялась защищать я старого графа, — Илья Андреевич очень любит manan.       Мадемуазель Альбина порывисто прижимала меня к груди и гладила по волосам.       — Sophie, вы ещё очень малы телом, но не по годам развиты умственно. Мой долг внушать вам почтение и любовь к воспитателям, но разум говорит, что я должна научить вас разбираться в людях. Запомните, Sophie, мужчины любят себя, немножко своих матерей и то наслаждение, которое они получают от обладания красивой и полной сил женщиной. Порядочные мужчины это знают, и либо не прикасаются к жене после третьего ребенка, либо ездят к другим женщинам.       — А если и другие женщины рожают детей? — спросила ничего не понимающая я.       Мадемуазель Альбина пылко обняла меня. Из ее рассказов я знала, что отец её был человек добрый, атеист и вольтерьянец, а мать отличалась весёлым и пылким нравом.       — То мужчина, как человек порядочный, разумеется, не должен бросать этого ребенка и его мать на произвол судьбы. У моего отца была дама сердца, мадемуазель Аннет — актриса и такая красавица! Матушка ревновала её, ну а как не ревновать, но потом увидела, что мадемуазель Аннет искренне любит отца и даже стала крестной матерью моего побочного брата. Без его помощи я бы последовала за родителями. Да и у матушки тоже были и сердечные друзья, и подруги...       — Подруги? — живо спросила я и мадемуазель Альбина удушливо покраснела.       — Sophie, я не должна говорить вам о таких вещах, ведь ваша религия ещё строже нашей, а наша религия считает подобное грехом и следствием павшей человеческой природы.       И она принялась ласково и спокойно расчёсывать мои волосы. Мне сделалось любопытно.       — А вы и ваши родители?       Я очень любила, когда мадемуазель Альбина рассказывала о доме, которого у неё давно уже не было, и о своей семье. Она вздохнула.       — Моя матушка, Sophie, дружила с графиней де Полиньяк. Говорили, что она демоница сладострастия в человеческом облике, но она была просто веселой и обворожительной дамой. Я училась в Сен-Сире, разумеется, до того, как корсиканское чудовище превратило его в казармы. Мои соученицы были совершенно обычные девочки, да и я порой целовалась по углам. Религия, Sophie, это чума, которая делает женщин несчастными. Религия подаёт мужчинам кандалы, ведь если женщины пошлют к черту и религию, и мужчин...       Тогда я начала что-то смутно подозревать.       — Это так плохо?       Мадемуазель Альбина тихонечно рассмеялась.       — Для мужчин — несомненно! Им непереносима мысль, что не они, а их будут хотеть, выбирать и давать отставку так, как они женщинам, и страшное дело, рожать от того, кого желают и сколько желают. Кто же перенесёт чужую свободу? О чём мы говорили, Sophie?       Я забралась с ногами на постель и зарылась в одеяло.       — О вашей семье, матушке и её подругах, — перевела беседу в безопасное русло я.       Мадемуазель Альбину порой заносило в опасные дебри, которые могли лишить её и рекомендаций и жалования. Тогда глаза её загорались, она начинала говорить страстно и пылко, но мадемуазель Альбина, отдам ей должное, всегда умела взять себя в руки и перейти к темам безопасным и скучным, вроде сенокоса и сбора грибов, да и я понимала, что можно говорить своим благодетелям, а что — нет.       Мадемуазель Альбина рассмеялась и подтолкнула мне одеяло.       — Просто есть женщины, которые любят только своих сестёр, и мужчины, которые желают только себе подобных. Это надо просто принять и всё. Иногда лучшее, что можно сделать для ближнего своего — вовремя отстать и предоставить его своей судьбе.       Больше мы об этом не говорили. Мадемуазель Альбина учила меня и Наташу, но, видя моё положение сироты, много больше сил вкладывала в то, чтобы я научилась читать в человеческих сердцах и лицах. Она очень хотела, чтобы я заняла достойное место в жизни, чтобы я знала, с какими людьми живу. Я благодарна ей за эту науку, не раз меня выручавшую.       Я быстро выучилась понимать, кто передо мною, почти сразу начала брать верный тон в беседах с разными людьми, но главное, я овладела своими чувствами и научилась их скрывать хорошими манерами и улыбкой. Здесь надо сказать спасибо не только мадемуазель Альбине, приучившей меня высоко держать голову, но и моим благодетелям. Я живо поняла, что то, что простится родной дочери Наташе никогда не простится мне, бесприданной сироте, взятой в дом из милости. Чтение книг и наблюдательность отточили мой природный ум и чутьё до совершенной остроты, я знала как, что и кому сказать. Я помнила о том, кто я и кто они, о том, что до конца жизни мне надлежит выплачивать долг благодарности за проявленное милосердие. Долг этот я собиралась возвратить тысячекратно.       Однако у меня не всегда получалось владеть собой.       К пятнадцати годам я начала хорошеть, и верно, сделала бы хорошую партию, если бы Илья Андреевич выполнил своё обещание и дал мне приданое, но… Наследства были уже проедены, имения перезаложены, вдобавок граф несколько раз неудачно вложил деньги в пустое прожектёрство людей нечистоплотных, а то, что осталось, доели постоянные войны, что вела в ту эпоху Россия. Мы не ходили в обносках, дворянская бедность отличается от крестьянской и мещанской как Солнце от Луны, но ни о каком приданом мне не могло идти и речи.       Обстоятельства эти занимали меня мало, ведь в ту золотую пору моей юности я влюбилась, и влюбилась взаимно в своего кузена Николая. Мы были красивы и здоровы оба, оба жили в одном доме и любили одно и тоже, в общем, это неминуемо должно было с нами случиться. Илья Андреевич умилялся нашей детской любви, но графиня и старшая кузина Вера…       Графиня начала на меня сердиться и звать интриганкой, разумеется, когда граф этого не слышал, а Вера в лицо говорила о том, что нищенка и бесприданница не пара её брату, который должен жениться на самой родовитой, красивой и богатой девушке России.       Сейчас я, древняя пожившая старуха, конечно, мило спросила бы, а зачем богатой и родовитой красавице сдался нищий, но тогда я плакала над злыми словами. Что я могла поделать со своим сердцем, которое радовалось и любило, со своей юностью, с телом, которое вдруг расцвело и возжаждало любить? Я любила радостно и самозабвенно, а мне подрезали крылья и сами же в этом упрекали.       Наташа как могла утешала меня и говорила, что Веру никто не любит, она вечно портит всем настроение и доставляет неприятности. Наташа всеми силами пыталась меня развеселить и я смеялась вместе с нею, хотя на душе у меня было мерзко и горько. После очередного фонтана слёз мадемуазель Альбина показала мне, как делать розовую воду для умывания, помогла привести себя в порядок, дала выпить воды и сказала:       — Скоро я уеду, Sophie. Об одном прошу тебя, приглядывай за Natalie.       — З-зачем? — спросила я, запинаясь от напряжения.       Мадемуазель Альбина поглядела на меня с грустью.       — Затем, что ты благоразумна, как твоё имя, а твоя кузина очень влюбчива. Как бы эта влюбчивость не наделала ей беды и не покрыла её позором. Natalie ведь совершенно не думает о последствиях своих поступков…       Здесь я вынуждена защитить Наташу.       Граф Толстой в своём сочинении изобразил её существом переменчивым и недалёким, но разве виновата моя бедная кузина, что её, как римскую Месаллину, с самого детства сосредотачивали скорее на чувственной стороне жизни, и вдобавок без промедления приучили получать желаемое? Наташе достаточно было сказать: «Я хочу!» — и весь дом бросался исполнять её волю. В Наташе было столько этого неосмотрительного счастья, кипучих жизненных сил, что вскоре все забывали и о её худобе, и слишком широком рте и курносом носе. Это была сама жизнь во всём своём буйстве, и это не её вина, это её беда. Вдобавок Наташа совсем не читала книг, знание людей ей заменяла её необыкновенная открытость и душевная щедрость, а учила она лишь те уроки, которые ей нравились. Граф Илья Андреевич говорил, что не в книгах счастье, а графиня… графиня усмехалась тонким ртом и говорила:       — Sophie, наверное, решила заделаться синим чулком… Как глупо. Талантами хорошего жениха не заманишь.       И она же выписала итальянку, чтобы научить Наташу пению, и с восторгом говорила о талантах дочери. Я тоже училась, но мне хватило ума не затмевать кузину, которая так искренне меня защищала, к тому же… разбирать ноты и играть на клавикордах, а потом и на рояле, думать о том, почему Моцарт использовал этот прием, а не другой, мне нравилось много больше. Эти размышления о музыке принадлежали только мне, и в этот свой внутренний мир я не пускала никого, даже горячо любимого мною Николая.       В ту пору он был студентом Московского Университета и часто рассказывал нам о своих соучениках, о профессорах, о несносном Канте и о своём желании стать гусаром. Шел 1805 год, войною тогда бредили все. Маменька относилась к словам Николая как к очередному увлечению. Она не учла того, что Боренька Друбецкой, который у нас только что не жил, решил делать военную карьеру. Николай решил последовать за другом, а не быть, как говорил он, «подле материнской юбки». Его тянуло к новым сражениям, к подвигам, достойным столь блестящего молодого человека. Графиня была вне себя. Это для мужчин война означает карьеру, славу, честь, превосходного орловского или английского скакуна, парады и любовь красавиц; женщина же… С самого детства мы живём со знанием, что война — это вши, грязь, умирающие от расстроенных желудков солдаты, это оторванные руки и ноги, это убитые, запутавшиеся в собственных кишках лошади, это сироты и вдовы, это беженцы и беззаконие, это нищета и голод, порой перетекающий в людоедство. Мы живём с осознанием того, что на войне могут убить и изувечить, в то время как мужчины думают, что они бессмертны.       Разумеется, это мысли старухи, пережившей свой век, а в ту пору… в ту пору мне было пятнадцать, тайком в оранжерее я целовалась с милым Nicolas. Я мечтала принадлежать ему и душой, и телом, я хотела того, чего не вполне понимала сама, я дышала счастьем и любовью, и моя любовь давала мне силы переносить несправедливые попрёки. Всё вокруг бредили войной и я, как попугай, повторяла чужие слова о том, что Буонопарте потерял всякий стыд, что наш государь — защитник Европы и всего христианского мира, и долг наших мужчин защитить весь мир и нашу святую веру.       Тогда же, в той же самой оранжерее, среди цветов, пара и кадок Николай дал мне слово:       — Я люблю тебя! Ты вся моя жизнь! Мы обязательно поженимся, но через несколько лет, а пока надо испросить разрешения у митрополита и убедить маменька не противиться нашему счастью, ведь только ты можешь сделать меня счастливым.       И я верила ему, верила, как Богу, верила так, что забывала самое себя. Это не укрылось от мадемуазель Альбины, которая устроила мне суровый выговор:       — Sophie, как можно так доверяться мужчине, который настолько переменчив и зависит от родителей? Я надеюсь, вы не перешли последней черты, не стали с ним близки?!       — О чём вы говорите, мы и так любим друг друга!       Мадемуазель Альбина пришла в ужас и поведала мне, что высшее счастье обладания для мужчины часто оборачивается для девушки великими неприятностями, позором, дурной болезнью и внебрачной беременностью. В глухой ночи поведала она мне и о том, как по юности и глупости пыталась спасти от гильотины собственную мать и выгодно, как она думала, продала коменданту Консьержери свою невинность.       Я глядела на неё с ужасом.       — Всё оказалось зря. Мою мать в тот же день обезглавили на Гревской Площади, а после закопали в извести, как бродяжку, преступницу или собаку. Ужасно пошлая история. Шарлотта Корде хорошо сделала, что убила этого кровопийцу Марата.       Я жалела мадемуазель Альбину, в один день потерявшую всё, но твердо веровала, что Николай так со мной не поступит, ведь он благородный человек и дворянин, мы выросли вместе! Он просто не мог так обмануть меня.       Мадемуазель Альбина прожила с нами ещё два года, а после уехала в Санкт-Петербург по блестящей рекомендации графа и графини. Некому стало смотреть за мной, я же всецело предалась своей любви, благо на мою руку и сердце никто не претендовал. Нет, меня вывозили и на балы вместе с Верой, а потом и с Наташей, и на детские балы к танцемейстеру Йогелю (мы с Наташей были одними из лучших его учениц), и в театры, и в Собрание, я слыла великолепной танцовщицей и остроумной собеседницей… Но я была беднее церковной мыши.       Да меня и не волновали другие, я жила Николаем и ради Николая, который сделался всем для меня, моё сердце билось только ради него. Он уехал на войну — я преданно ждала, и он вернулся.       Вернулся, и не один, а с человеком, который стал для него и для моих благодетелей злым гением, как говорят немцы.       Федор Долохов был небогат, незнатен, но слыл человеком отчаянной ледяной храбрости. Вместе с носившим тогда звание полковника Василием Денисовым он стал бывать в доме Ростовых, где были две незамужние дочери (Денисов сватался к Наташе, правда, неудачно) и я.       Мне и Наташе он сразу инстинктивно не понравился.       Есть такие люди, в которых от людей только шкурка, как выползок от змеи. Долохов преданно и нежно любил свою мать и сразу обратил своё внимание на меня. Графиня стала громко мечтать о том, как она выгодно и почти без приданного пристроит меня, а меня от этого ледяного оценивающего взгляда тошнило. Господин Долохов как будто знал, что у меня надето под корсажем и нижними юбками. Я не желала ни его внимания, ни прикосновений, от которых мне делалось противно. Стоило ему приехать, как я сказывалась больною. Это не помогало, графиня требовала, чтобы я была в гостиной и развлекала гостей.       — Что ты удумала?! Голова у неё болит! У меня голова не болит тебя, неблагодарную, в жизни пристраивать! Голова, запомни, может болеть у Веры, Наташи, у Жюли Карагиной или у государыни! Но не у приживалок и нищенок! Умойся и нарумянься! Голова у неё болит, ишь, барыня…       Я покорна улыбалась и шла выполнять свои обязанности.       Порой за меня вступался граф, но тогда становилось лишь хуже: графиня начинала плакать, говорила, что все в доме хотят её смерти, что как прикажете пристроить двух дочерей, одна из которых нелюдимка, а вторая не красавица, когда денег нет, не будет, но есть вполне привлекательная и любезная я.       — Была бы горничной, можно было бы хоть продать или в коровник сослать, а здесь нельзя — дворянка и своя кровь.       Это там меня возмутило, что впервые в жизни я попробовала защищаться.       — В чём моя вина? Не я выбирала родиться бедной и красивой!       От этих моих слов графиня впала в совершеннейшую ярость. Она выхватила щипцы для завивки у Матрёши — своей горничной и заговорила так холодно, что, казалось, комната выстыла:       — Будь ты не дворянка, а дворовая девка, твоя щека живо бы познакомилась с ними. Ступай в гостиную! Не раздражай меня! Хотя… ты этого ведь нарочно добиваешься, интриганка! Доводишь меня, чтобы потом перед графом строить из себя униженную и оскорбленную сиротку?! Какая же ты неблагодарная! Вон!       И я шла в гостиную, умирая от боли.       Отчего меня полюбил, а точнее, захотел себе Долохов?       Я была молода, хороша, но самое главное, совершенно беззащитна и полна любви к другому, а он… он захотел присвоить себе эту любовь и провозгласил меня ангелом.       Но я не была ангелом, я не хотела быть с тем, кто решился меня завоевать и присвоить.       Когда господин Долохов посватался ко мне, я твёрдо и неизменно вежливо отказала.       — Я люблю другого. Я не выйду за вас.       — Очаровательно, — господин Долохов по-кошачьи сощурил свои ледяные глаза, будто я была особенно жирной и глупой мышью, — вы любите и всем жертвуете ради своей любви. Как это похвально. А ваш возлюбленный?       Вскоре на нас упало страшное несчастье: за карточным столом Николай проиграл сорок три тысячи, сумму, составленную из прожитых мной и господином Долоховым лет. Граф Илья Андреевич, конечно, долги любимого старшего сына заплатил, Ростовы были честнейший семейством. Так было объявлено открыто, а запертыми дверями… за запертыми дверями маменька высказала мне всё. Я покорно слушала её.       Я даже не пыталась оправдаться, знала, что сделаю только хуже, но пощёчины не ждала совершенно точно.       Не ждала и графиня.       — Ты опять за своё, — вскричала она истерически и как будто испуганно, — Илюша, погляди, до чего эта интриганка меня довела! Ты это нарочно, да?! Да?!!!       — Тише, тише, — граф принялся утешать жену, — ангел мой, душа моя, ты нездорова.       Щека болела так, что наутро распухла. Примочки не помогали, графиня своим ударом расшатала мне зуб, который пришлось удалять. Увидев мое опухшее лицо, графиня словно одумалась, попросила прощения. Всему дому она объявила, что я не виновата, что это Долохов подлец.       — Сорок три тысячи! Вот же Елена Троянская!        Графиня будто раскаивалась, но я видела стылый холод в её глазах и удовольствие от моего уродства. «Да она же ревнует меня, — с ужасом поняла я, — к мужу, а больше всего к сыну!»       Это стало таким потрясением, что я слегла на три дня. Наташа преданно и нежно за мной ухаживала, а после объявила, что папенька отвозит нас в деревню, пока дела не поправятся.       В деревне я впала в тоску. Со стороны мое состояние мало кто замечал, кроме Наташи, которая решила, что я страдаю в разлуке с Николаем. Отчасти это и впрямь было так, моё сердце радовалось лишь тогда, когда приходили его письма. Но каждый день я принуждала вставать себя с постели, делать прическу и разговаривать с людьми. Я должна была чувствовать вечную благодарность к графине, но в действительности часто мечтала о том, чтобы она наконец умерла и перестала меня мучить. Эти страшные и недостойные мысли я давила сапожком. Через год, тоже зимой, мы вернулись в Москву. Приехал и Николай. Я его почти не видела, графиня и Анна Михайловна Друбецкая, мать Бориса, делали всё, чтобы нас разлучить. Вслух этого, конечно же, не говорилось, но я не имела ни единой свободной минуты: стоило Николаю появиться в гостиной, как меня либо отсылали за книгой, либо старались выставить в самом невыгодном свете. Я стойко переносила несчастье, пока Анна Михайловна не сказала как бы вскользь:       — Николушка такой обходительный и ловкий кавалер. Анна Юрьевна на Садовом так его хвалила!       Её двусмысленная улыбка и подмигивание не оставили сомнений. Я была вне себя от ревности, и когда Николай попытался по привычке сорвать у меня поцелуй в оранжерее, я оттолкнула его.       — Ступайте к Анне Юрьевне!       — Соня, душа моя, ты ревнуешь! Это другое! Я люблю только тебя!       И он принялся объяснять мне, что дорожит своей свободой, что он мужчина и у него есть особые желания, что я девушка чистая и будущая мать его детей. Я не желала это слушать.       — В таком случае, у меня тоже есть особые потребности.       — Вот как? — Он смеялся и ласково поглядел на меня своими чёрными глазами. — Какие же?       — Чтобы маменька перестала издеваться надо мной!       Николай пришёл в ужас.       — Соня, ангел, прости её! Маменька делает это лишь из любви ко мне. Ну, ну, не дуйся и не ревнуй, потерпи немного…       Я рассердилась на него и ушла.       Я не думала: «Уж лучше бы я вышла за Долохова», вовсе нет! Я помнила о том, что должна отблагодарить приютившую меня семью преданным служением и постоянной жертвой, но…       Разве я их объедала?       Разве я отбирала у Наташи и Веры самые красивые платья?       Разве я была чужим человеком?       Зачем меня взяли в дом, чтобы всю жизнь попрекать?       Мне не нравились эти невесёлые мысли, но они приходили снова, и снова, и снова. Тень господина Долохова точно стояла между нами и, как дух злодейства, разрушала всё на своём пути.       В следующий раз я увидела его лишь той памятной зимой восемьсот одиннадцатого — восемьсот двенадцатого года.       Наташа была уже обрученная невеста, эту историю граф Толстой рассказал в целом верно. Наташа безмерно влюбилась в князя Андрея и говорила лишь о нём, и я грелась в лучах её беспредельной щедрой любви и сама невольно заражалась её поэтическим томлением, и перечитывала «Песнь Песней», разумеется, представляя на месте возлюбленной Николая. Я так радовалась за свою сестру и подругу, и молилась, чтобы князь Андрей вернулся побыстрее.       — Ах, Соня, какой он необыкновенный! Как я счастлива!       — И ты будешь счастлива, — говорила я её радостному, переливчатому смеху, — надо лишь подождать.       Наташа требовательно топала ножкой.       — А я не хочу ждать! Зачем ждать, дайте мне его сейчас же!       Сейчас же не дали, князь Андрей поправлял здоровье на водах после ранения, но Наташа всё равно сердилась на невозможность любви.       Увы, эту любовь разрушили двое: князь Анатоль Курагин и отец князя Андрея, человек самого деспотического нрава. Он был чудовищно, унизительно, недопустимо груб с будущей невесткой и тем ранил Наташу, и тем вольно или невольно толкнул её в объятия развратника Анатоля Курагина.       Скажу честно, здесь я на графа Толстого и на то, как он обошёлся со мной, изрядно сердита. О чём я думала, когда донесла на Наташу?       О том, что она губит свою жизнь.       О том, что она совершает предательство того, кто её любит.       О том, что позор падёт на головы всей семьи, что Наташа ведёт себя, как избалованное дитя, но во время встреч с женщинами мужчины выбирают совершенно иные игры, чем с детьми.       Наконец, я думала, что старая графиня этого не переживёт.       Я стояла на страже интересов Наташи и Ростовых, как цепной пёс, а что получила в ответ? Наша нежная детская дружба кончилась, а меня оставили предательницею.       Надо ли говорить, что побег пытался устроить господин Долохов? У нас была вторая, но, увы, не последняя встреча в жизни.       Мне прислали записку с просьбой быть в храме Симеона Столпника. Я оговорилась тем, что хочу помолиться за здоровье бедной Наташи: сознав, что сотворила, она выпила крысиный яд. Меня без возражений отпустили.       У притвора, под строгими ликами святых, стоял этот человек.       Собранный, неизменно холодный, со своей застывшей улыбкой.       Я отшатнулась. Я наконец поняла, отчего он так не понравился мне и Наташе.       Из льдистых глаз господина Долохова на меня глядели смерть и война.       Я внутренне сжалась. Он улыбнулся ещё шире и сделал шаг вперёд.       — Всё ещё верны своей любви? Всё ещё не хотите быть моей?       О, как я закипела, как рассердило меня это глумление и это бессердечие.       — Верна и буду верна, а вы, мерзкий человек, что, не можете перенести вида чужого счастья?       — Не могу, — как страшно во тьме вспыхнули его ледяные глаза, — и Николай, и все Ростовы должны страдать, как страдал я.       — Вот уж глупость, — мне сделалось отвратительно, — просить руки девушки и ей же объявлять, как и за что вы опозорили её кузину? На что вы рассчитываете?       Он развязно рассмеялся мне в лицо.       — На вашу очаровательную злость. Женщины любят деспотов и тех, кто объезжает их, как лошадь, и стегает твердой рукой. Вы ведь так любите быть жертвой, Sophie, так упиваетесь собой, а экипаж стоит у церкви…       Он наслаждался собой, а я не могла дышать от испуга. Я сделала глупость, приехав сюда. Я схватила толстую, ярко горящую свечу.       — Что вы делаете? Подожжёте меня?       — Себя! — Я дрожала от ненависти. — Лучше сгореть, чем быть вашей! Оставьте меня в покое!       Я сбежала и пролежала без чувств сутки. Всё подумали, что я переживаю за Наташу. В действительности мне сделалось противно от всего. С постели я встала совершенно другим человеком.       Сам того не ведая, Долохов верно угадал: мне и впрямь нравилось жертвовать собой ради близких. Вот только я сама себе напоминала обрубленную яблоню из притчи о яблоне и мальчике. Очень скоро от меня вновь потребовали подтверждения любви и преданности, и очередной жертвы: маменька умоляла, просила и требовала, чтобы я отказалась от Николая ради его счастья и выгодной женитьбы. Я разрыдалась истерически. Надо ли говорить, что я принесла и эту жертву почти безропотно?       Безропотно, но не без скрещенных за спиною пальцев: впервые в жизни я решила позаботиться о собственных интересах. Я рассуждала, что ежели Наташа и князь Андрей, за которым она преданно ухаживала, примиряться и поженятся, то митрополит охотнее даст разрешение Николаю на брак со мной, чем с княжной Марьей, ведь это родство будет считаться более близким, чем наше. Разумеется, рассуждала я, тогда Николай, как человек благородный выберет меня, выберет же?       Я уснула успокоенная, а утром дала ему свободу.       Больше от меня стало нечего взять и меня оставили, как оставляют старую и теперь уже ненужную обувь. Ни один мужчина не откажется от того, что само плывёт в руки.       О дальнейшем скажу коротко: я узнала и войну, и нищету, и бессилие ревности, ведь Николай, мой свет и моя радость, весь смысл моей жизни, женился на очень богатой и очень некрасивой княжне Марье Болконской, сестре покойного жениха Наташи. Она, видя нежное отношение Николая ко мне, сразу невзлюбила меня, равно как и я её. Меня действительно прозвали пустоцветом. Я не роптала на судьбу, я научилась любить детей Николая, ведь это были его дети. Они нуждались в заботе и любви, и, верно, могли бы быть моими, будь их отец решительнее.       Видя, как дурнеет графиня Марья во время беременности и после родов, я стала одеваться так изысканно и со вкусом насколько мне позволяло положение приживалки и бедной родственницы. Я знала, что графиню Марью и Наташу, которые ежегодно теперь ходили брюхаты и дурны собой, раздражает и моя свежесть, и осанка, и то, что я смела жить в свое удовольствие, хоть и ходила за вздорной, доживающей свой век маменькой.       Я ни разу не переступила приличий, вела себя осмотрительно и умно, и однажды увидела в глазах Николая огонь. Ему нравилась моя зрелая красота, мое умение подать себя, но мне стало невыносимо гадко от своего положения и я принялась хвалить высокие душевные качества графини Марьи с утроенной силой.       Николай и Наташа помнили, как их пустила по миру война, и были благодарны княжье Марье за её богатство, и всячески словом, делом и неявно старались ей угодить. Я же сказала себе, что после стольких несчастий не приму ничего близко к сердцу.       Эти странные отношения продолжались довольно долго, до самой её смерти. Замечала ли эти огненные взгляды графиня Марья? Разумеется, ведь она была женщина и не дура. Однажды она попыталась сказать резкость про кокетство, лицемерие и пустоцвет мне. Я поправила алый пояс на любимом сером платье, легко улыбнулась и поднялась с дивана:       — Знает ли графиня Марья Николаевна, в чём разница между нами?       — В том, Sophie, что я порядочная женщина и не соблазняю чужих мужей!       Я выдержала этот удар, не выдав себя и вздохом.       — Вы ошибаетесь. Позвольте я перечислю: вы богаты, а я бедна, я красива, а вы худы и изнурены детьми. Вы меня боитесь.       — Да что за глупость?!       — Глупость? — Теперь уже я неприятно рассмеялась ей в лицо, прошедшее некрасивыми красными пятнами, будто от лишая. — Вы поминутно беременны, тяжелы и неповоротливы, вы сами себе противны, в то время как я неплодна и всё ещё хороша собой. Думаете, будь я замужем, я бы позволила себе превратиться и забыть о себе?       С каким удовольствием я говорила всё это, глядя в ясные и лучистые глаза! Графиня Марья не на шутку рассердилась.       — Мой семейный уклад вас совершенно не касается.       — Касается. Это вы разрушили моё счастье, так что извольте выслушать. Это же ваш муж смотрит на меня, когда думает, что вы не видите.       — Вы переходите все границы! Я немедленно пожалуюсь Николаю!       Она думала, что я испугаюсь, но я не испугалась, лишь улыбнулась ещё любезнее.       — Скажите, будьте добры. Но что вы ему скажете, что устроили его кузине сцену ревности из-за яркого пояса на платье или ленты в прическе? — я улыбнулась особенно сладко и закончила на безукоризненном французском. — Ведь вы знаете, что Николя терпеть не может женской ревности, слёз и сцен.       Она вылетела вне себя от ярости, а я чувствовала противную и запоздавшую победу.       Так прошло ещё несколько лет.       В нашей семье, где все одновременно любили и не выносили друг друга, год двадцать пятый оказался велик и страшен.       После многих лет мучительства наконец умерла маменька, то есть графиня. Я шла за гробом и плакала, но на душе у меня цвели розы и незабудки. Мне было тридцать четыре, и я, что называется, была старая дева, графиня Марья носила восьмого ребёнка и должна была разродиться в феврале двадцать шестого года. Желая упрочить положение семьи и обрести новые связи, Николай вновь вернулся на службу. Мы переехали в Петербург, в воздухе которого разливалось предчувствие недобрых перемен. В Петербурге жил и супруг Наташи, который покровительствовал юному князю Николаю Болконскому, с которым они состояли в каком-то тайном обществе. Их, этих тайных обществ, после войны развелось видимо-невидимо, как лисичек осенью. Я полагала, что дальше разговоров, как у нас на Руси, дело не пойдет, мало ли кто не строил пустые прожекты?       Четырнадцатого декабря жизнь в очередной раз переворотилась с ног на голову.       Хотя прошло сорок пять лет, но я помню, как солдаты кричали: «Да здравствует Константин и его жена Конституция».       Муж Наташи был среди бунтовщиков и заговорщиков не последним лицом, а юный князь Николенька Болконский вышел на Сенатскую площадь и вместе с Петром Каховским застрелил петербургского градоначальника графа Милорадовича, и сам тут же рухнул, как подкошенный, от пули мужа тётки.       — Я ведь говорил, что если мне велят стрелять — я буду в вас стрелять!       Восстание утопили в крови, с графиней Марьей случились преждевременные роды. Я была в ужасе от того, что взрослые разумные люди, которых я любила и уважала всю жизнь, не могут договориться и вот-вот переубивают друг друга.       Графиня Марья разрешилась от бремени мертвым мальчиком и умерла от сердечного потрясения десятого июля, когда узнала, что графа Безухова лишили титула и дворянства, и точно бы приговорили к виселице, но посчитали его безнадежно ведомым глупцом и заменили петлю вечной каторгой.       Через девять дней после её похорон Николай взял меня за руку, сердечно заглянул в глаза и сказал::       — Душенька, радость! Ты столько лет верно и преданно ждала меня, столько любила меня. Я никогда не сумею отплатить тебе за все твои совершенства. Прошу, выждем ради приличия год и поженимся. А пока — будь моей невенчанной женой.       Я вырвала руку.       — Что вы сказали, Николя?!       Он улыбнулся мне сквозь слёзы:       — Будь моей, Соня. Моим детям нужна мать. Прошу, не оставь меня с детьми малыми…       Прежняя Соня, конечно, кинулась бы жертвовать собой, спасать и исцелять любовью, но я уже была не юная пятнадцатилетняя девочка, а почти тридцатишестилетняя женщина, в сердце которой умирали остатки любви, нежности и уважения к этому человеку.       — Нет!       Я поняла, что любовь моя была химера, воздушный замок и сплошной самообман.       — Соня, ну полно… после всего, что ты сделала рада меня!       — Вот именно! — не на шутку взвилась я. — Я много лет служила вашей семье. Я желаю, нет, я требую себе награду! Я ни дня не останусь здесь, я накричу, я нахожу на себя руки!       — Да чего же ты хочешь?!       Николай не верил собственным ушам. Я тоже. Я сама от себя такого не ожидала.       — Имение на триста душ под Москвой, — я схватила счёты и в приступе вдохновения защёлкала костяшками, — за всё, что я для вас и вашей семьи делала, я желаю получить такую награду!       Слово за слово, я устроила скандал на весь дом, так, что примчалась едва живая после вынесения приговора Наташа, которая неожиданно поддержала меня. Я ещё не знала, что через год она точно также потребует от брата взять опеку над её детьми, а сама, невзирая на тяготы пути, лишение дворянства и прав состояния, уедет в Нерчинск, к мужу, и там будет делить с ним каторгу, и родит ещё девятерых детей, которых всех запишут крестьянами.       Всего этого я ещё не знала. Оглушенная и опустошенная, я собирала вещи, и конце сентября, как раз на свои именины, я уехала в имение Знаменское, с условием, что отпишу по завещанию детям Николая. Я согласилась.       Здесь бы поставить точку, как сделал это граф Толстой, ведь счастливый конец — это обрыв в шаге у катастрофы, там, где у героев ещё всё хорошо и они не знают о грядущих несчастьях.       Добросовестность не позволяет мне этого сделать.       Первый год в Знаменском я приходила в себя и училась жить, угождая себе, а не другим. Мне было хорошо и покойно, средь соседей я прослыла хорошей хозяйкой и доброй, но чудаковатой старой девой. Я наслаждалась своим уединением и даже разыскала мадемуазель Альбину, которую наняла в компаньонки. Моя воспитательница заслуживала покойной и обеспеченной старости.       — Холодает, — сказала она весенним вечером двадцать седьмого года, — на тридцать лет холодает.       — Черемуха давно отцвела.       Сказала я рассеянно. Моя воспитательница досадливо отмахнулась.       — Я не об этом, Sophie, ах, я не об этом…       Тогда я не обратила внимания на её слова. Я читала новый толстый журнал и радовалась свободе, дышала ей, как разлитым в воздухе ароматом сирени и земли после дождя. Больше никто в жизни не посмел бы наступить на меня и попрекнуть куском хлеба.       Ко мне пробовал приехать с визитом Долохов, чудом ускользнувший от следствия, но я навечно отказала ему от дома.       Я не желала его видеть, а кроме того, оплакав свою верность и преданность Николаю, я вновь полюбила.       В наш уезд приехал молодой, красивый и такой весёлый доктор. Нелегко мне это признавать, но сначала я засмотрелась на длинные мускулистые ноги, сжимающие бока разгоряченного коня, а уж потом оценила все его душевные качества и совершенства. Я была не я, я чувствовала себя рекой, вскрывшейся от льда после долгой и суровой зимы, я летала, как на крыльях. Я пробовала ужаснуться от того, что мне почти сорок и волосы мои побила седина, а Алексею Андреевичу лишь недавно сравнялось двадцать пять. Хуже того, я видела, что эта склонность взаимна. Мадемуазель Альбина чуть не поколотила меня разноцветной метелкой для пыли.       — Двадцать лет прошло, а она всё беспокоится о том, что наболтает княгиня Марья Алексеевна! Ах, матушка, да у княгини у самой трое молодых любовников!       Не стану мучить читателя, скажу лишь, что мы объяснились.       — Я люблю тебя, — призналась я первой, — а ты любишь меня?       — Как же тебя не любить?       И он принялся пылко целовать мое лицо, а у меня дрожали колени. В шутку я его оттолкнула.       — Я старая и седая!       — Ничего не знаю, это лунный свет!       И он выхватил из моей прически шпильки, отчего волосы рассыпались по полу. Мимолётно я ощутила себя такой беззащитной, но первая же потянулась к похожим на лепестки цветов губам.       Мы смеялись, и любили друг друга так, как любят друг друга супруги. Я не могла похвастаться никаких опытом, Алексей был несколько больше просвещен, но мы хотели доставить радость и счастье друг другу. Ни о чём, что было меж нами, я не жалею. Может, это преступление, и блуд, но разве не за тем дал Господь эту способность на краткий миг до предела понимать, познавать другого и испытывать блаженство потерянного Рая?       Я избрала его, а он меня.       Счастье наше оказалось недолгим.       Летом не замечаешь ни времени, ни теней осени, но они кружат, они подступают. Меня приехал навестить Николай. Я плохо встретила его, он, кажется, впервые на меня рассердился. Он не мог простить мне того, что я весела и счастлива, в то время как на его попечении двенадцать человек детей своих и чужих.       Мой сосед, князь В. в день моих именин устроил волчью охоту и пригласил всех, до кого дотянулся. Я чувствовала, что дело кончится плохо, но пренебрегла чутьем, которое никогда меня не подводило. Среди приглашенных были и Долохов, и Николай.       Мне тяжело об этом писать, но я должна. Под самый конец погони раздался выстрел, Алексей Андреевич упал с лошади, которая по молодости и плохой выездке испугалась… и затоптала своего всадника.       Я настолько не владела собой, что рухнула на землю и закричала.       Того, кого я всей душой полюбила, мою радость, мою позднюю весну хоронили и отпевали в закрытом гробу.       Я даже не плакала, но отныне я была не я, а лишь тело без души.       Перед похоронами я упросила церковного сторожа открыть гроб и, на глядя на изувеченное лицо, рядом с крестом и молитвой я положила в гроб прядь своих волос и золотое кольцо.       — Я люблю тебя, а ты любишь меня. Остальное неважно.       Разумеется, было следствие, под подозрение попали и Николай, и Долохов, которые находились на неудобной и такой незаметной позиции для выстрела.       — Это сделали вы?       Спросила я у Долохова на сороковой день, когда и его, и Николая отпустили за смутностью улик.       Долохов поглядел на меня и жутко улыбнулся неподвижными глазами.       — Я мог бы сказать, что это я, ведь вы страдаете и должны страдать, но... граф Ростов стрелок не хуже, чем я. Разве может он позволить себе обездолить собственный детей и чтобы деньги ушли из семьи? Не надо считать меня исчадием Ада, это вы так уронили себя…       — Это вас совершенно не касается.       На том и поговорили.       Сказать по чести, я до сих пор не знаю, кто убил Алексея.       Не знаю — и до сих пор не могу спокойно умереть.       Я могла бы сказать, что меня допекло, но право слово, это мелко.       Лучше я скажу о том, что я ненавижу.       Ненавижу зависть.       Ненавижу тиранство и самодурство.       Ненавижу нищету.       Ненавижу убийц.       Ненавижу войну.       Но больше всего на свете я ненавижу стариков, что заедают юность, счастье и жизнь молодых.       Вот и всё, что я ненавижу, и больше добавить здесь нечего.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.