...
Треск огня. Он едва слышен в комнате, где всё неестественно застыло. Что-то ломается, хрустит, надрывается. Слышно так тихо, будто издаётся этот треск вовсе не из печи, а из глаз сидящего перед ней человека. Тихо, но пронзительно и резко. Так надламывается что-то более хрупкое и важное, чем то, что сейчас тлело. Тронутые огнëм серые глаза безжизненно смотрели, как толстая чëрная полоса медленно поглощала страницы первой главы "Евгения Онегина". А крепкий мороз тихо стучится внутрь. Настойчиво дышит в стекло. Узоры, оставляемые на поверхности, больше не казались акварельным рисунком незримого друга-волшебника, как много лет назад. В воспалённом и уставшем разуме эти картины преображались до неузнаваемости, до уродливых копий самих себя. В мёртвой тишине, лишь изредка нарушаемой осторожным треском огня, казалось, что мороз буквально царапает оконное стекло со стороны улицы. Настойчиво, вкрадчиво, заманивая в своё мёртвое царство. Некогда оживлённый город, поражающий звоном бесчисленных трамваев, светом уличных фонарей, блеском окон грандиозных доходных домов, особняков и дворцов, застыл окончательно. Облачённые в гранитные набережные реки и каналы смиренно затаились под безответным слоем льда. Деревья – те, что не постигла участь быть срубленными – стояли, вонзившись тёмными острыми ветвями в безответное картонно-белое небо. Массивы домов молчаливо взирали на улицы и проспекты своими опустевшими глазницами окон, корка льда на которых была подобна бельму. Мороз по этим улицам шагал тихой поступью, и под его взглядом само течение времени становилось вязким и тяжёлым. Ни одна зима в этом городе прежде не казалась настолько длинной. Одна онегинская строфа тает вслед за другой. Блеклые языки пламени жевали их неспешно, бережно и вдумчиво откусывая по крупицам букв. Голодали не только люди, но и огоньки в буржуйках и каминах: куски отсыревшей на холоде мебели, пропитанную типографской краской бумагу и ветки деревьев с улиц огонь ел медленно. Будто бы осознавал, что полноценное «питание» он встретит ещё не скоро. Останки выверенных рифм пеплом падали друг за другом. Больно. Обидно. Умереть от голода и холода Романов не мог по своей натуре – в первые месяцы блокады с этой мыслью он изо всех сил старался вести привычный образ жизни. До последнего не падал его мирок, сооружённый из художественной литературы и занятий музыкой и живописью. Но всё-таки биологическая составляющая брала своё: усиленная работа над копиями полотен художников-передвижников не могла утолить чувство голода, а сравнительный анализ поэзии Тютчева и Фета не давал ответа на вопрос о том, как можно отопить квартиру. Сначала в ход пошли пылившиеся в углу записные книжки. Вслед за ними старые черновики рисунков. Затем (за исключением особенно ценных сердцу) старые письма и телеграммы. Потом мебель. Не так давно Александр пустил в ход скрипку. Когда же квартира почти опустела, в ход пошли книги. Делал Романов это очень неохотно, но январский холод обжигал его сильнее даже самого острого чувства стыда. Вот и теперь звук горения бумаги раздавался в ушах Романова невыносимым треском. Впалые серебристые глаза устало наблюдали за уничтожением итогов неустанной работы поэта, чьё имя тот в любую эпоху произносил с особой любовью и трепетом. Укутавшись в своё пальто плотнее, исхудавший мужчина бросает взгляд на уцелевшую часть книги. Желтоватый свет из печи осторожно лизнул случайно раскрытую страницу, содержание которой Романов знал наизусть.Господский дом уединённый, Горой от ветров ограждённый, Стоял над речкою. Вдали Пред ним пестрели и цвели Луга и нивы золотые, Мелькали селы; здесь и там Стада бродили по лугам, И сени расширял густые Огромный, запущенный сад, Приют задумчивых дриад.
Александр мягко закрыл книгу. Скользить потухшими глазами по этим строкам было невыносимо: слишком уж сильно они напоминали о днях, что сейчас казались бесконечно далёкими. А мороз всё царапает стекло. Всё зовёт к себе и что-то пытается сказать. Одной главы для растопки слишком мало – на это намекал мороз, щипавший кончики пальцев. Подняв ладонь над повреждённой книгой, Романов намеревался вырвать ещё несколько страниц. Вот только что-то внутри него не давало сделать это. Что-то протестующее, говорящее на языке почти подавленной гордости. Бледная исхудавшая рука нерешительно застыла над книгой. Последние лучи уставшего солнца ушли за крышу противоположного дома, оставив Романова наедине с умирающим огнём и бесконечной ленинградской зимней студёной ночью.