Мир не прост, совсем не прост: Нельзя в нём скрыться от бурь и от гроз, Нельзя в нём скрыться от зимних вьюг И от разлук, от горьких разлук. 1979
Июльская жара сводила с ума. В Петербурге — Ленинграде — в это время года стояла умеренно-тёплая погода, приятно согревающая замёрзшие под пасмурным небом руки и сердца, и потому палящее солнце Феодосии чудилось беспощадной пыткой для аристократично-бледной чувствительной кожи. Пот липкими ручьями растекался по вискам и под одеждой и с каждой секундой всё больше выводил из душевного равновесия. Саша, раскинувшись на кровати, тихо вздыхал и вертел в руках причудливую игрушку, недавно привезённую Мишей из деловой поездки в Венгрию, — некий «магический кубик» с разноцветными гранями. Сам Миша совершенно без труда справлялся с головоломкой, уверенными движениями пальцев возвращая перемешанным квадратам «кубика» их первоначальный вид. У Саши же не хватало ни терпения, ни желания понимать это наверняка гениальное математическое извращение — и он не стал утруждать себя, отбросив игрушку в сторону с раздражённым шумом, сорвавшимся с пересохших искусанных губ. Руки потянулись к отставленному на прикроватную тумбу бокалу шампанского. Саша бы выпил чего покрепче, но в крымской гостинице не нашлось ничего крепче «Советского». Это удручало: в последнее время Саша привык глушить уныние и тоску алкоголем — горечь обжигала горло, приятно туманила разум и помогала не думать, не анализировать, не предполагать, не надеяться. Миша порывался выразить свою обеспокоенность развивающейся у Ленинграда пагубной привычкой: в конце концов, Советский Союз объявил пьянству бой, и Михаил, как достойная столица, не посмел бы закрыть глаза на подобную своевольность, — но Саша с лёгкостью посмел пропустить его слова мимо ушей, с ленивой убедительностью заявляя, что пара стаканчиков ещё не делает из него алкоголика. К счастью, Миша больше не озвучил никаких возражений, так что очередного спора до сих пор удавалось избегать. На комоде, аккурат напротив кровати, «Весна-202» по седьмому кругу гонял песни «Самоцветов», и Саша раздражённо смотрел на магнитофон, буравя его взглядом, с нетерпеливым коварством ожидая, что кассету «зажуёт» снова, как и четыре раза до этого, — и на этот раз он и пальцем не пошевелит, чтобы её спасти. Радостный мотив и льстивые слова выводили из себя. Саше не было никакого дела до того, с кем там связаны все тревоги и мечты лирического героя и что у него в жизни есть, потому что у самого Саши в жизни будто ничего не осталось: последнее беспощадно отобрали ровно шестьдесят один год назад в свердловском подвальном мраке. Саша той ночью умер тоже. Не физически, но так даже хуже. Тогда, шестьдесят лет назад, Саша ненавидел всё — новую власть, новые нравы, нового Мишу. Сегодня он со смиренным пониманием признавал, что сам погубил свою семью: не предостерёг, не вразумил, не остановил — позволил собственным гордости и властолюбию обречь и империю, и Романовых на трагичный конец. Ведь Миша тогда его предупреждал: нежно целовал пальцы, любовно смотрел, вкрадчиво шептал, что пора остановиться и рассудить трезво о причинах и следствиях. Но Александр Романов — столица великой Российской империи, и никто не смел указывать ему, как поступать со своей страной. Он был слеп, глуп и самонадеян — и, в конце концов, именно он уничтожил всё то, что так любил. Тихий скрип двери разрушил купол самоуничижения. Саша перевёл рассеянный взгляд на угрюмого Мишу, непривычно расстегнувшего верхние пуговицы рубашки — курортный зной вынудил разрушить рабочий образ с иголочки. Приветствий не последовало: Москва только посмотрел на него и принялся расстёгивать оставшиеся пуговицы, с тяжёлым вздохом стягивая взмокшую ткань с разгорячённого тела, а Саша, на мгновение встретившись с его глазами, отвернул голову обратно к магнитофону, всё ещё отчаянно старавшемуся заинтересовать его своими песнопениями. Саша вообще не должен был находиться здесь. Это у Миши появились важные дела в Феодосии, а у Саши в планах было лежать в постели, закутавшись в одеяло, и нагнетать без того меланхоличное настроение воспоминаниями. Спустя столько лет боль притупилась, но Саша ещё помнил — и тяжесть этой памяти ложилась неподъёмным камнем на его грудь, изводя красочными уродливыми картинами каждой детали последнего дня его жизни. — Я на сегодня свободен, — Миша завалился на кровать рядом, сложив руки под голову. — Сходим на пляж? — Жарко, — коротко ответил Саша, поведя плечами. — Так можно искупаться, — настоял Миша, перевернулся на бок, чтобы смотреть на Сашу, и подставил руку под щёку, поддерживая голову. — Не каждый день удаётся выбраться на курорт. Саша только неоднозначно хмыкнул в ответ. Его угнетённое настроение совсем не соответствовало наслаждению курортом — да и вообще чем угодно, если уж на то пошло. Но и прямо отказывать он не хотел: Московский, мужественно невзирая на собственное раздражение к неуместной, по его мнению, привязанности к пережиткам прошлого, каждый год старался вывести Сашу из запутанного лабиринта воспоминаний в настоящее, напоминая, что у них всё ещё были они. Саша ценил его усилия и совсем не хотел расстраивать своими капризами. В конце концов, сделанного не воротишь, а потерять Мишу… Этого Саша позволить себе не мог. — Можно пойти вечером, когда солнце начнёт садиться, — предложил Миша, так и не получив внятного ответа. — Можно, — Саша согласно кивнул, не раздумывая. — Обнять дашь? — Миша понизил голос до шёпота, как если бы не был уверен в своём вопросе. Саша недоверчиво посмотрел на него, и впервые за долгое время в бесцветных пустых глазах мелькнула слабая эмоция. Москва не спрашивал разрешения — брал, что хотел, и не внимал сопротивлению. Так было всегда, и любое русское княжество подтвердило бы беспринципность Московского в его методах достижения желаемого. Так почему теперь он спрашивал? Но Саша не стал задавать вопросов. Он молча подвинулся ближе к горячему телу и вжался в него, обвивая рукой. Миша облегчённо выдохнул и притянул ближе, сжав в объятиях. Беспощадная жара мешала дышать, и в такой близости воздух раскалялся до невозможного, но ни один из них не посмел отстраниться. Моменты единения, подобные этому, с приходом новой власти происходили несправедливо редко: сначала у Саши разрывалось сердце от обиды, затем — у Миши совсем поехала крыша, а потом война, блокада, «Ленинградское дело» — всё затянулось в такой тугой узел, что и целого века не хватит, чтобы распутать. Но думать об этом Саше не хотелось: за годы в изоляции, не имея ничего, кроме собственных мыслей, он надумал достаточно. Теперь Саше хотелось отпустить всё, что тягостно давило на рёбра, и отдаться мнимому умиротворению, ставшему редкостью в его радостных, безбедных, советских буднях. Поэтому он позволил себе долгий выдох, прозвучавший где-то между облегчением и смирением, и уткнулся лицом в тёплую кожу, дыша запахом пота, «Огнями Москвы» и любовью. Широкая ладонь размашисто водила по спине, пересчитывая кончиками пальцев выступающие позвонки и рисуя нежностью позабытые узоры, так похожие на те, что сотню лет назад Миша оставлял на обнажённой коже улыбающимися губами. И время, наконец, вышло из продолжительной стагнации: Саша отчётливо ощущал каждую секунду, мысленно отсчитывая мгновения долгожданной влюблённости. — Шур, жарко. Жалобный голос прозвучал на грани шёпота, не потревожив робкую тишину. Саша в ответ только ближе прижался. — Потерпишь. Миша усмехнулся, уронив поцелуй на макушку: — Потерплю. И это был конец всего. Саша мог сколь угодно твердить себе, что разлюбит, отпустит, прогонит. Мог обижаться, бить кулаками в чужую грудь и кричать от злости. Мог проклинать тёмными ночами, захлёбываясь слезами и молитвами. Но всё это не имело никакого смысла, когда Миша снова и снова бросал ему в лицо сладостную надежду, разбивая вдребезги то немногое, что осталось от Сашиной силы воли. Ленинград выстоял перед лицом жестокого врага, желавшего взять его измором, но падал на колени перед Москвой, бросавшей огрызки своей некогда возвышенной, благородной любви. Солнце медленно клонилось к горизонту, и дневная духота, наконец, уступала место освежающему, пусть и тёплому, совсем лёгкому ветру. Блаженная неглубокая дрёма Саши развеялась под лаской трепетных поцелуев, рассыпанных по бледному лицу. Такой нежный, любящий, обходительный Миша — Сашина сокровенная мечта, и его сонный, разморённый жарой разум жадно хватался за каждый миг сердечной милости Москвы, а сам Саша, подобно слепому котёнку, тянулся за прикосновениями, как если бы от рук и губ Московского на его теле зависела вся его жизнь. Возможно, в определённом смысле так оно на самом деле и было. — Хочешь поужинать или всё-таки искупаемся? — Миша ткнулся носом в висок, запуская ладонь под футболку Саши, чтобы коснуться разгорячённой кожи. — Купаться не хочу, но к пляжу с тобой прогуляюсь, — Сашин голос в ответ прозвучал с неприятно царапнувшей горло хрипотцой, и он поморщился, откашливаясь. Миша, улыбаясь, убрал свою руку из-под его одежды и, навалившись всем телом на возмущённо крякнувшего Сашу, дотянулся до бутылки воды на тумбочке, открутил крышку и поднёс к его губам. Саша послушно приоткрыл губы, обхватывая горлышко, и позволил напоить себя, старательно игнорируя подбрасываемые жестокой памятью воспоминания чуть более тридцатилетней давности, когда Москва точно так же, с заботливым беспокойством в лазурных глазах, отпаивал чудом уцелевший в блокаде Ленинград, истощённой, безвольной куклой лежавший на выбеленных простынях в московской квартире. — Не думай об этом, — вкрадчиво прошептал Миша, будто читал ленинградские мысли, и потёрся носом о Сашину щёку, убирая незакрытую бутылку обратно. Его руки в следующее же мгновение вернулись к телу Саши, вновь вжимая его в своё. — Я больше не допущу такого. Я защищу тебя. Я клянусь. У Саши не было никаких сомнений в искренности чувственной клятвы. И тогда, дрожа от холода перед сжирающим дорогие сердцу книги пламенем, пляшущим в самодельной буржуйке, не в силах подняться на отказывающие ноги, он тоже не сомневался: что бы ни произошло между ними, сколько бы войн и революций ни разлучали их, Миша не бросит его вот так, Миша придёт, Миша спасёт. И Миша пришёл и спас, поймал в свои отчаянные объятия, вытравил из души въевшийся мороз. Оградив от всего злого, Миша неосознанно признался, что даже в порабощённом властью разуме Сашенька Романов оставался ценнее бесценной партии. — Поднимайся уже, товарищ Московский, — Саша легко мазнул губами по чужой челюсти, прежде чем выбрался из объятий, не позволяя себе передумать, и встал на ноги, с тихим вздохом потягиваясь. Миша, недовольно заворчав, послушно последовал за ним. Чтобы не беспокоиться лишний раз о чужих любопытных взглядах, Миша выведал у работницы гостиницы наилучшее место для уединённой прогулки по черноморскому побережью, пока смущённый Саша с наигранным любопытством топтался в стороне, рассматривая интерьер, и молился, чтобы у миловидной молодой девчушки не появилось вопросов к тому, что двое мужчин желают побыть на пляже наедине. К счастью, она не выглядела особенно заинтересованной в личной жизни постояльцев, добросовестно исполняя свои обязанности. Совет оказался действительно полезным: пройдя по указанному маршруту, минуя шумный пляж с отдыхающими семьями и естественно вписавшийся в пейзаж волнорез, они оказались на одиноком песчаном берегу, который нежно ласкали прозрачные воды, отражающие желтизну закатного неба. Саша понимал, почему людей здесь не было: им с Мишей пришлось постараться, чтобы добраться к этому месту и не убиться по дороге, распластавшись на мокрых камнях волнолома, — но он не мог не признать, что усилия стоили того, чтобы теперь дышать солёным бризом, купаясь в вечерних лучах уходящего солнца. Впрочем, Миша не отказался искупаться и в море: скинул рубашку, которую даже не потрудился застегнуть перед выходом из номера, и шорты и с разбегу бросился в воду, в фейерверке брызг расхохотавшись громко и звонко, так по-детски счастливо. У Саши защемило сердце от нежности, а на губах затанцевала улыбка, невинно-искренняя и влюблённая. Саша так сильно любил его в это самое мгновение, что это казалось невыносимым для его хрупкой, чувствительной души. Вынырнув, Миша потряс мокрой головой, умывая лицо ладонями, и, подняв щурящийся взгляд на Сашу, замахал ему рукой: — Шур, айда со мной! Вода отличная! — Воздержусь, — сидевший на берегу Саша усмехнулся, покачав головой. — Пожалеешь, Невский, — насмешливо хмыкнул Миша в ответ, но настаивать не стал. Сколько Миша плескался, Саша не подсчитывал — увлечённо читал подаренного Камалией на последний день рождения Шекспира. Ну, или так он это называл, на деле же едва прочитав осознанно хоть слово после названия комедии. Его план спокойно почитать, наслаждаясь приятным вечером, с треском провалился, когда серебристый заинтересованный взгляд словно приковали к мелькающей меж волнами златоглавой фигуре. Он совершенно не мог не смотреть: Миша сегодня выглядел по-особенному. Из всегда гордо расправленных плеч ушла напряжённость; строгая морщинка на лбу осторожно разгладилась, перебравшись к глазам, зажмуренным от улыбки; а синева во взоре искрилась позабытой нежностью. У Саши сердце трепетало, будто в первый раз. Но так этот Миша и ощущался — будто первый раз, будто Саша только-только влюбился, будто сам Миша только-только влюбился в ответ. В израненном сердце теплилась отчаянная надежда, что всё, пережитое прежде, — всего лишь кошмарный сон, от которого Саше, наконец, удалось проснуться, вернувшись в мир, где Мишин разум не застлали ярко-красным флагом паранойя и ненависть. Но, наученный горьким опытом, он знал, что тешить себя подобными мыслями бесполезно: это — только слабый проблеск света в затуманенной московской голове; разовая благотворительная акция, которой суждено завершиться не сегодня, так завтра. Вдоволь наглотавшись воды от ныряний, Миша всё же выбрался на берег. Растряс головой капли над недовольным Сашей, спасающим Шекспира, и, хихикая над выражением его лица, нагло развалился на пледе, уложив ту же мокрую голову на Сашины колени. Саша поначалу хотел возмутиться, но, опустив взгляд к прикрытым глазам и умиротворённой улыбке на веснушчатом лице, изученном им вдоль и поперёк, смиренно проглотил вставшие комом в горле слова. Разрушать такой редкий момент единения и покоя, в котором не существовало ничего, кроме их нерастраченных, ещё живых чувств друг к другу, представлялось Саше чудовищным кощунством, и он прислушался к зову оживающего сердца, не позволяя себе вторгаться в мирное молчание даже несерьёзной перепалкой. В конце концов, неугомонного Миши не хватило надолго: немного повалявшись без дела, он поднялся на ноги и принялся осматриваться, выискивая для них интересный вариант совместного времяпрепровождения. Саша, полностью довольный уже выбранным досугом в компании английского драматурга, вежливо не мешал ему, сливаясь с пейзажем в надежде, что неусидчивая Мишина натура забудется в каком-то занятии без его обязательного участия. И, к его, Сашиному, облегчению, именно так и произошло: Миша с упоением занялся вандализмом, общипывая ромашки где-то у Саши за спиной, — и, что ж, вряд ли кто-то мог предъявить советской столице какие-либо обвинения за этот акт насилия над несчастными цветами. Задумчиво жуя губу и в мыслях ругая наивную, слепую влюблённость Джулии в негодяя Протея, Саша дочитывал второй акт «Двух веронцев», когда Миша, по-видимому окончивший спонтанное уничтожение ромашек, вернулся к нему, плюхнувшись на прежнее место. Саша успел только повернуть к нему голову, когда на макушку водрузили нечто не тяжёлое, но ощутимое, и, приценивающе осмотрев его лицо, Миша растянул губы в довольную улыбку. — Ромашки подходят твоим глазам, — вынес он вердикт. Воздержавшись от ответа, Саша вновь отвернулся, смущённо опуская голову, и постарался сосредоточиться на успокоении заколотившего по грудной клетке сердца, наполнившегося теплом от незатейливого романтичного жеста, который казался столь неуместным между ними, по самую макушку испачканными в чужой крови. В конце концов, даже душистые цветы не избежали страшной участи — их жизни оборвались, чтобы удовлетворить низменные желания двух погрязших в грехах столиц. — Когда только выучился венки плести? — пробормотал Саша, чувствуя себя неловко в повисшем молчании. Миша прыснул от смеха, качая головой. — Шур, так мне лет-то сколько? — он игриво подтолкнул Сашу в плечо. — Какая-то девчушка научила. Я ещё дитя дитём был. Саша понимающе кивнул, промычав что-то невразумительное, но согласное. И правда, стоило догадаться: детство Миши значительно отличалось от его собственного, проведённого в царских библиотеках, на придворных балах и конных прогулках с императорами и их престолонаследниками. И хотя детство Москвы оказалось омрачено разрушительной агрессией ордынского ига, Саше было приятно знать, что в каких-то потаённых уголках его памяти хранились и такие светлые воспоминания о юных годах, которые не заставляли его вздрагивать и нервно отводить взгляд при упоминании оных. На некоторое время их вновь окутала тишина, и единственным звуком были шум ласкающих берег волн, крики чаек и едва различаемые детские возгласы с оставшегося в стороне пляжа. В какой-то момент Миша подсел ближе, перекинув одну из ног через Сашины бёдра, и обнял его, уткнувшись лбом в острое плечо. Последовавший за этим протяжный облегчённый вздох вынудил Сашу в очередной раз проглотить собственные слова, молча принимая так великодушно предлагаемые Мишей ласки, чтобы насытиться его любовью на будущие годы, до следующего раза, которого может и не настать — с этим Михаилом Московским каждый миг рядом ощущался последним, а каждый дежурный поцелуй — прощальным. Саша поражался крепости своей привязанности к старым чувствам. Кто стал бы терпеть ненависть в любимых глазах и ядовитые слова, слетающие с некогда ласковых губ? Кто стал бы из раза в раз подставлять под удары и щёки, и сердце, а потом смиренно принимать в свои вымученные объятия? Кто стал бы душить обиду и гордость ради кого-то, кто позабыл о нежности, любя лишь по памяти, по инерции? Миша постоянно ругал Сашину слепую приверженность прошлому, и Саша впервые хотел согласиться: одно конкретное прошлое ему в самом деле следовало бы отпустить. — Шур? — голос Миши, тихий, едва различимый среди звуков вечерней Феодосии, вновь привлёк рассеянное внимание Саши, мечущееся между собственными тревогами и Шекспиром. — Что? — Саша равнодушно не поднял глаз от книги, медленно переворачивая страницу. — Я скучаю по тебе, — тёплый нос потёрся о щёку, и у Саши дрогнуло сердце: это было болезненно похоже на его Мишу. Нервно сглотнув, он чуть вскинул подбородок, слегка склонив голову в сторону от Миши. — Я тоже скучаю. «По тебе, оставшемуся в моих покоях в Зимнем в нашу последнюю ночь перед началом конца», — осталось невысказанным и с мерзким скрежетом царапало Саше нутро. Если бы тогда он знал, где вскоре им предстоит оказаться, выцеловал бы из Миши всю привязанность, испил до последней капли чуткую трогательность, окунулся с головой в благоговейное обожание, а потом отдал бы всего себя, в последний раз любя с юным трепетом вместо закостенелой привычки. — Приезжай в декабре в Москву, — Миша положил подбородок на его плечо, дыханием щекоча ухо. — Справим Новый год вместе, погуляем по Красной или в Сокольниках. Я нам выходные на недельку выбью ради такого. Саша хмыкнул. Внезапно оказалось сложно предположить, что хуже — неделя в замкнутом пространстве с неуравновешенным Мишей или месяцы вдали от него. Если бы это предложение поступило Саше лет сто назад, он бы согласился, не задумываясь: в то время каждая секунда с сердечным другом ценилась на вес золота. Но теперь он сомневался — время изменилось, а сердечный друг вызывал трепет совсем не любовный. — Не рано ли ты новогодние выходные планируешь? — Саша ловко постарался уйти от прямого ответа — или хотя бы отложить его на несколько лишних мгновений. — Впереди дел по горло, — Миша тяжело вздохнул. — И столько международных поездок… Не знаю, увидимся ли мы вообще до декабря. Чужие слова оказались подобны отрезвляющей пощёчине. Внезапно, оказавшись лицом к лицу с реальной, практически осязаемой вероятностью не видеться с Москвой полгода, Саша ощутил леденящий душу холод, ворвавшийся в разум снежной вьюгой воспоминаний о последнем долгом расставании, продлившемся мучительные восемьсот семьдесят два дня. Растерянно вскинув голову, он внимательно всмотрелся в усталое лицо задумавшегося Миши, и ответ сорвался с губ прежде, чем Саша успел его по-настоящему обдумать: — Хорошо. Я приеду. Миша довольно заулыбался, и теперь взять слова назад у Саши не получилось бы ни за что на свете. — Спасибо, — на щёку Саши лёг короткий звонкий поцелуй. Душа у Саши болела, ныла, стенала от удушения в крепкой хватке возрождённых чувств. У него давно не осталось никаких сомнений в жестокости Московского, страстно и ответственно преданного Коммунистической партии Советского Союза, но подобное было чересчур даже для него: у Миши не было совершенно никакого законного права играть с уже давно измученным сердцем Саши, маня его своей нежностью, только чтобы в следующее мгновение цепляться за кровоточащий орган острыми когтями безразличия и недоверия. Саше было бы легче, если бы Миша его ненавидел и оставшуюся вечность держал на выверенной дистанции. Саше было тяжело поддаваться ласковым рукам, только чтобы затем оказываться отвергнутым снова и снова. — Тут рядом столовая — мне местные весь день её нахваливали. Может, поужинаем там? В ответ Саша неоднозначно повёл плечами. Столовая? Каков вздор! Столица Российской империи ужинал в лучших ресторанах страны, поражающих не только своими космическими ценами, но и многообразием вкуснейших блюд, приготовленных самыми настоящими виртуозами кулинарного искусства; а трапезу сопровождали светские беседы в приятной компании и талантливый скрипач или пианист — зависело от настроения. Теперь не осталось ни империи, ни столицы — напомнил себе Саша. Последняя роскошь, которую он мог себе позволить, — личное приглашение Михаила Московского на ужин в советской столовой. — Я не голоден, но если ты… — Саш, — Миша прервал его, хмуро сведя брови, — не надо твоих «если ты». Не хочешь, так и скажи. К чему эта жертвенность? Не потащу же я тебя туда силой. Саша искоса взглянул на него, надеясь, что в этом взгляде Московский не увидит Сашину уверенность, что он мог бы. — Дело не в том, что я не хочу, — постарался объяснить он. — Просто мне… не принципиально. Я пойду за тобой, вот и всё. — Как насчёт того, чего ты хочешь? — Миша аккуратно убрал спадавшие на Сашино лицо отросшие, до сей поры не отстриженные пряди, открывая своему взору его профиль. — Я хочу быть рядом с тобой, — Саша пожал плечами. — Мне этого достаточно, — чуть тише добавил он, опуская взгляд к своим рукам, вцепившимся в книгу. Миша помолчал несколько секунд — или минут? Саша не считал, — и с тяжёлым вздохом выпустил его из своих объятий, после чего поднялся на ноги, стряхивая с шорт песок. — Вернёмся в номер, — он протянул Саше руку. — А ужин? — Саша неуверенно вложил свою ладонь в широкую и тёплую, но не спешил вставать, глядя на Мишу снизу вверх. — Я тоже не голоден, — Миша одним простым движением, будто даже не приложив усилий, потянул его на себя, поднимая с места. В гостиницу возвращались в неловкой тишине: Миша уверенно, как и всегда, шагал впереди, Саша семенил следом, цепляясь пальцами за край Мишиной рубашки. Обычно он избегал даже малейшего соприкосновения друг с другом за пределами уединённых спален, но этим вечером держаться за тонкую ниточку близости было практически жизненно необходимо для обманчивого покоя в его воспалённом тревогой рассудке. И Миша, сумевший прочитать Маркса с его неочевидными смыслами, конечно же, без труда читал теперь и ясного, как феодосийское солнце, в своих смыслах Сашу, поэтому не пытался оборвать эту крохотную связь, позволяя ему найти в себе знакомое утешение. Мишина благосклонность была погибелью для Саши. Каждый день он мечтал сжечь мосты, вычеркнуть прошлое, сойти с пути в никуда, но все его чаяния в одно мгновение разбивались о самые мимолётные напоминания о любви, в которых Московский, вероятно, даже не отдавал себе отчёта. Он говорил что-нибудь трепетное, но такое обыденное для него, или касался, не осознавая, погружая Сашу в воспоминания о нежности, разделённой на двоих в тени императорских садов. И это было концом всего для Сашиной хрупкой души. Всё ведь просто: люди умрут, государства изменятся, но они останутся. Москва погряз в пороках, в жажде мирового господства, но таковым его сделал режим — от Михаила Московского, мудрого и рассудительного объединителя русских земель, сейчас едва ли можно было что-то разглядеть. И всё же он ещё оставался там, где-то глубоко внутри, ожидая, когда кулак вокруг шеи разомкнётся и позволит ему сказать своё слово, не прописанное моральным кодексом партии. Саша ведь должен просто дождаться. Он ждал столько лет — разве не подождёт ещё немного? Напряжённо всматриваясь в помятую, потрёпанную временем фотографию, глотая глухие всхлипы, Саша понимал, что будет ждать столько, сколько потребуется. — Шур, спишь? — громкий шёпот неожиданно вмешался в беспокойное течение мыслей. Саша вздрогнул и судорожно свернул драгоценную бумагу — последнюю память о семье, чудом уцелевшую в далёкие годы радикальных изменений, — спешно пряча её в кармане дорожной сумки. Он знал, что Миша, хотя Невский и сидел на кровати спиной к нему, всё понял, как понял и в тот день, когда Саша, на ощупь выискивая что-то в ящиках своего бывшего рабочего стола, досадно стонал, пока Москва сам, ничего не сказав, не вложил ему в дрожащие руки последний семейный портрет Романовых, позволяя унести с собой единственное воспоминание об утерянной империи. Теперь он тоже ничего не сказал — Саша был благодарен. — Не сплю, — отозвался он спустя мгновение. Смысла отвечать было не то чтобы много, но он хотел поддержать московский театр одного актёра и притвориться, как они любили делать на протяжении всех последних лет. Миша подошёл ближе, и Саша ощутил, как матрас прогнулся под весом ещё одного тела. Горячая ладонь легла на спину, чуть выше поясницы, и нежно поднялась по позвоночнику к затылку, сжимаясь пальцами в волосах и оттягивая — не до боли, только до приятных покалываний, прогоняющих назойливую мигрень. Саша не стал сопротивляться своим желаниям: в последний раз вдохнув свежий воздух из открытого окна, улёгся в постель и, повалив Московского рядом, устроился на его груди. И тут же притих, зная, что Миша поймёт — он ждёт ласки. И Миша, конечно, понял, как понимал всегда — без слов: крепче прижал к себе, вплёл длинные пальцы в спутанные волосы, гладил тяжёлой ладонью по узкой спине, подолгу обнимал за плечи. Такой аттракцион невиданной щедрости в их жизни давно стал редкостью, и последние полвека Саша мог только изнывать от тоски по нежности, погибшей под Красным знаменем революции. С наступлением «оттепели» у Миши оттаяло сердце, и к семидесятым он, разумеется, не был похож на того, кем его сделала сталинская диктатура. И всё же этот Миша всё ещё даже немного не напоминал того, кто признавался Саше в любви в беседке Летнего сада или целовал в сумраке личных покоев Кремлёвского дворца. В груди тяжелело с каждой секундой, проведённой в объятиях, когда-то самых нужных и безопасных, ныне — холодных и чужих. Июльской ночью, полной горьких, ни на долю не забытых воспоминаний, эти объятия, несмотря на как будто искренне вложенную мягкость, ощущались колючей удавкой на тонкой шее. Саше хотелось оттянуть петлю, сделать вдох, но кислород непременно распалил бы болезненный пожар, медленно зарождающийся на застарелом пепелище под рёбрами. А Саша больше не мог гореть — дотла сгорел в кабинете столицы Советского Союза, оставшись один на один с замутнёнными яростью глазами и прижатым к виску ледяным металлом. На мгновение окольцовывающие Сашино тело сильные руки сжались крепче. Саша замер, чувствуя лёгкий испуганный трепет перед силой этих самых рук. Когда-то любящие и оберегающие, они же совсем недавно вытряхивали из него признания, которых у Ленинграда не было: он не предавал, никогда не собирался, — но паранойя Москвы всегда оставалась глуха к его правде, придумав себе собственную. Однако жгучей паники, бушевавшей в его душе несколько лет назад от каждого чересчур сильного, властного прикосновения Миши, теперь не появлялось — дышать в Мишиных объятиях с годами стало чуть-чуть легче. Саша выдохнул, бездумно притираясь щекой к Мишиному плечу. — Ластишься, как котёнок, — Миша глухо усмехнулся, поднял руку, кончиками пальцев почесав по загривку. Саша скорее назвал бы себя верным псом на привязи, смирно сидевшим подле хозяйской ноги в ожидании угощений, брошенных ему на пол с богатого стола. Вслух он, однако, своих сравнений не произнёс. — С тобой хорошо, — Саша ткнулся холодным носом Мише в челюсть, разместив ладонь между щекой и шеей. — С тобой тоже, — Миша тихо выдохнул, прижимаясь к его макушке. Хорошо не было — Саше уж точно. Объятия ощущались такими неправильными, чуждыми, сжимали его кости до мерзкого хруста. Это удручало: рядом ведь Миша, его Миша, его первая и последняя любовь, его душа, его путеводная звезда. Рядом с ним всегда-всегда было тепло, уютно, безопасно. Так почему теперь Саша мёрз и боялся? Не потому ли, что рядом с ним не было его Миши? Он ведь давно знал это. Он каждый день повторял себе: перед ним не Миша Московский, чуткий и заботливый возлюбленный, перед ним — Москва; великая, советская, промозглая Москва. И каждый день забывал эту непреложную истину, тепля в душе наивное ожидание желанной встречи с любимым и любящим. — Шур? — Миша рисовал на спине незатейливые узоры. — М? — Почему ты так отчаянно цепляешься за прошлое? Монархия не принесла нам ничего хорошего. «Как и советская власть», — хотелось возразить Саше, но он промолчал. В конце концов, они стоили друг друга: ни один не сумел дать своей родине обещанного светлого будущего. У Саши не оставалось никакого морального права судить Мишу за ошибки, которые он сам совершил, позволив власти взять верх над рассудком. Тихий вздох — Саша выбрался из чужих (действительно чужих) объятий, перевернулся на другой бок и устало прикрыл глаза, смаргивая жгучую влагу. Шёпот почти утонул в тишине комнаты: — Для тебя это прошлое. Для меня — семья. Миша не нашёлся с ответом. Ещё один вздох — светильник, последний источник света, потух, кровать заскрипела под тяжестью тела — Миша отвернулся в другую сторону. Саша утешил себя не в последний раз: по крайней мере, они остались спина к спине, рядом, вместе. Вдвоём не так страшно.Но кроме бед, непрошенных бед, Есть в мире звёзды и солнечный свет, Есть дом родной и тепло огня, И у меня, есть ты у меня.