***
— Библиотеки — это прекрасно, — улыбается Мидория, прикрывая глаза, — здесь никого нет, потому что книги никому не нужны. Никому, кроме меня. Так что можно провести время с пользой — и никто тебе не помешает. Ну, мне. Нам? Губы Тодороки как-то странно растягиваются, будто… будто он улыбается! Улыбается в ответ добрым смешкам Мидории! Это непривычно, но приятно, однозначно приятно. — Нам, — мягко кивает Шото, наблюдая за тем, как чужие руки нервно теребят лацканы школьного пиджака; Мидории так же неловко, как и Тодороки, пусть по другой причине, зато они, кажется, нашли общий язык. — Вообще-то… И как о таком говорить? Тодороки в обычных разговорах никогда не был силён, а тут сразу повышенная сложность. — Твои руки, — не находит слов получше он. Мидория краснеет и отводит взгляд, а затем вовсе разворачивается к стеллажам с книгами, принимаясь торопливо водить пальцами по пыльным полкам, будто даже не в поисках чего-то конкретного, а лишь для того, чтобы сбавить нервозность. — Эм. Сложно мыслить объективно, когда голова забита только им — этим мальчиком с последней парты; этим Тодороки оправдывает то, как осторожно подходит к нему со спины, не обнимает, нет, даже не соприкасается, несмотря на сильное желание, но это всё равно слишком интимно. Даже от забавных неряшливых кудрей пахнет чем-то, что очень похоже на тепло, и Шото не знает, как это объяснить: ему просто хочется уткнуться носом в тёмные волосы. Но надо держаться. Да. — Знаешь, — шепчет Шото так тихо, чтобы весь мир забыл об их существовании, чтобы только Мидория мог уловить этот звук, — я никому об этом не рассказывал. Мою маму насильно выдали замуж, она не хотела. А отец угрожал ей, говорил, что разрушит её жизнь, если у него не появится наследник. Это… — Тодороки сглатывает, стискивая кулаки от внезапной ярости. — Это мне он рассказывал, отец. Он гордился. Наверное, до сих пор гордится. Шрам, — он тянет левую руку к лицу, — оставила мама. Отец довёл её до истерики, она всё кричала, что я слишком похож на него, что она ненавидит нас, а затем плеснула кипятком. Сердце от этих воспоминаний замедляет ритм: впервые Тодороки говорит вслух о том, что оставило след не только на лице, но и где-то поглубже, там, где, как он думал, у него пустота. Мидория замирает, затаив дыхание, его пальцы стискивают полку, и Шото не знает, сожалеет ли он или нет о том, что не может видеть чужое лицо. — Я простил её в тот же миг, — продолжает Шото, прикрыв глаза, погружаясь в то, что хотелось забыть больше всего на свете, — отец хотел запереть её в больнице, но это плохо бы отразилось на репутации семьи. Мама не подходила ко мне столько лет… Мидория вдруг разворачивается, и его влажные от слез глаза разбивают сердце. Объятие выходит каким-то неловким, впрочем, как и все их взаимодействия, так что Тодороки просто поддаётся в чужие руки, наконец-то утыкаясь в зелёную макушку. — Недавно я увидел её у своей комнаты, — слова тонут в растрёпанных волосах, но Мидория, кажется, всё ещё слышит его, — она извинялась. Я сказал, что давно простил, и спустя несколько дней мы сбежали от отца сюда. Не такая уж красивая история, правда? Мидория вжимается лицом в его грудь. — Ты не обязан ничего рассказывать в ответ, я лишь хотел, чтобы ты понял: я тебе доверяю. Может, это станет его погибелью. Неважно. — Спасибо, — бормочет Мидория, — я расскажу, ладно? Позже, позже обязательно расскажу, а сейчас просто… давай останемся так на какое-то время, да? Да. Навсегда.***
Рядом с Мидорией становится чуть проще: почему-то они всё ещё не разговаривают, когда сидят в классе, и Тодороки на грани того, чтобы открыть огонь по чёртовым одноклассникам, которые продолжают цеплять Мидорию. Но Мидория каждый раз бросает мягкий взгляд. Это его безмолвное «не беспокойся». На крыше школы прохладно. Они с Мидорией взяли за привычку тихонько пролезть по пожарной лестнице на крышу во время длинных перемен — это случалось не так часто, как тихие посиделки в библиотеке, но здесь, на крыше, было куда более интимно. Ветер треплет волосы, и Шото прикрывает глаза, подставляя лицо ему, пока Мидория усаживается на бетон, скрестив ноги. — Не понимаю, почему ты не позволяешь мне помочь, — признаётся Тодороки, всё ещё держа глаза прикрытыми, потому что смотреть на Мидорию слишком страшно, — когда тебя дразнят. — Тодороки-кун… — Знаю, сейчас ты скажешь мне не волноваться, но я… — Тодороки, — вздыхает Мидория, и теперь Шото набирается смелости, чтобы обернуться на него. Среди цветов серого бетона и помутневшего осеннего неба зелёные волосы выделяются горящим пятном, а его спокойные глаза не выдают ни капли боли, и Тодороки не понимает, как так: этот мальчик с последней парты — это его постоянно задирают? Он нежный и внутри, и снаружи, Шото заметил это невооружённым глазом ещё в первый день, тогда почему же остальные не могут рассмотреть настоящее искусство? Они всё марают и марают своими издёвками, а Мидория продолжает терпеть. — Ты веришь в существование чего-то после смерти? Вопрос застаёт врасплох. Шото смотрит сверху вниз. — Ты же не собираешься делать с собой что-то? — вырывается быстро и испуганно. — Что ты! — округляет глаза Мидория, и становится ясно, что он действительно имел в виду не это. — Я не собираюсь сдаваться так просто. Ты только ответь на вопрос. Если это попытка избежать темы, то она довольно нелепая и слишком заметная, но действительно заставляет Шото задуматься. Что может быть после смерти? Он привык быть холодным, а холод включает в себя расчётливость без глупой веры во что-то лучшее, чем происходит сейчас, так что ещё несколько месяцев назад Тодороки ответил бы чётко и ясно: «нет». Он не знает, что изменилось теперь, не считая Мидории (и он, Мидория, — лучшее изменение в этой чёртовой жизни), но отвечать рационально не торопится. Он не синтоист и не буддист, но в голову приходит ками Идзанами, первая богиня, прародительница всего живого и женское начало. — Не знаю, — честно говорит Тодороки, осознав, что не может найти ответ внутри себя, — это звучит красиво, но я не уверен. — Смерть — это красиво? — невесело усмехается Мидория. — Сама концепция смерти в религии прекрасна и поэтична, — поправляет Шото, — Ёми, страна мёртвых, дом для всех усопших. Даже для тех, кто завершил путь на земле живых, есть место. Мне нравится думать об этом. — Но вряд ли в стране мёртвых хорошо живётся, верно? — Может быть, — он соглашается легко, потому что уже думал об этом, давно-давно, ещё в детстве, когда изучал японскую мифологию по детским книжкам, — но это лучше пустоты. Мидория хмыкает. — Пожалуй, — лёгкое пожатие плечами заставляет пиджак школьной формы пойти складками; Тодороки внимательно следит за тем, как они сначала натягиваются, а затем возвращаются в обратное положение, находя это красивым. — А ёкаи? — Я не… Я же сказал, что не знаю. Мне сложно ответить. — Иди сюда, сядь, — хлопает ладонью Мидория по месту рядом с собой, и Шото покорно опускается, подгибая колени под себя, несмотря на то, что брюки могут испачкаться, — прикрой глаза. Шото уже делал так, но, если просит Мидория… За веками поначалу стелется тьма, как и всегда, но, стоит чуть посильнее зажмуриться, появляются причудливые пятна; это тоже ожидаемо, в конце концов, у этого даже есть какое-то название. Тодороки не помнит точное определение, но знает, что оно есть, и этого достаточно. — Ты спрашивал о шрамах, — шепчет Мидория. Его пальцы медленно ползут по руке Тодороки, осторожно накрывая её, и Шото в ответ сжимает чужую ладонь. — Я вижу мёртвых. Ёкаи, юрэй, мононокэ… Все те, кто не переплыли реку Сандзу. Им одиноко в мире, где никто не видит их, а я — как маяк, приманиваю против своей воли. Они пытаются утащить меня за собой. Я научился делать вид, что не замечаю их, но раньше было так сложно избавиться от голосов, и они цеплялись за мои руки. Кто-то хочет заменить меня собой, кто-то — просто затащить туда, откуда нет выхода, но в любом случае каждый раз… Так больно, Тодороки-кун. У некоторых вместо рук — лапы с когтями. У каких-то нет ничего из этого, но есть зубы. — Óни, — догадывается Тодороки. — Да. В детстве я постоянно просил помощи, говорил, что они хотят украсть меня, поэтому меня просто считали чокнутым, мама даже водила к психиатрам, но таблетки не работали, только делали меня очень сонным. Одноклассники узнали. Поэтому я для них всё равно что белая ворона или чёрная овца. И — вот оно: Тодороки видит. Или слышит. Может, чувствует? Ему мерещится зловещий шёпот и цепкие касания холодных пальцев, не принадлежащих Мидории, где-то среди этого можно различить образы изуродованных животных, которые клацают острыми зубами, едва осознав, что Шото смотрит не в пустоту, а прямо на них. — Открывай, нечего тебе там делать, — вытягивает его Мидория. Тодороки распахивает глаза. Он не должен верить, он не должен видеть. Но ему просто… без разницы. Всё, чего хочется, — это снова укутаться в тепло Мидории. — Я думал, что провёл их, когда научился игнорировать, — улыбается Мидория, — но они оказались умнее. — О чем это ты? Улыбка становится как-то печальнее. — Неважно. Зови меня Изуку, хорошо? Тодороки заглядывает вглубь зелени радужки, но не может понять, что за эмоции видит в них. — Я тебе верю, Изуку, — говорит Шото, не зная, как ещё можно рассказать о чувствах. Изуку по-дружески бодает его кудрявой головой в плечо. — Пойдём, скоро урок. К сожалению для себя, Тодороки так и не задал последний — и главный — вопрос.***
— Осенний Хиган близится, — задумчиво тянет Мидория, опираясь на Тодороки. — Уже почти конец сентября? — раньше Шото не замечал за собой рассеянности и потерю ощущения времени, но с тех пор, как он оказался в Фудзикавагутико, дни начали проходить мимо него один за другим. В голову вдруг приходит нелепая мысль. — А ведь ты мой первый друг, Изуку. Звонкий смех разбивает тишину небольшого футбольного поля, к которому они сбежали с последнего урока. В основном… по инициативе Тодороки, потому что он знал, что, если задержаться ещё хоть на секунду, — Мидорию опять будут пытаться выловить из редкой толпы. Раз уж Шото не может вмешиваться напрямую, он будет просто следить за тем, чтобы Изуку избегал подобных ситуаций. — И ты — мой, Шо-чан, — признаётся Мидория, хотя Тодороки и догадывался, — иногда я даже думаю, будто, не знаю… Эта дружба для меня так много значит. Ты для меня так много значишь. Изуку трётся щекой о плечо Шото; короткое ненавязчивое действие, от которого вокруг сразу теплеет на пару градусов. Дыхание замирает само собой, как и сердце ускоряется — само собой. Кажется, будто на короткие секунды и мир становится тише, чтобы дать им возможность побыть наедине и без лишнего шума. Миг тянется как вечность. Тодороки решается: — Могу я тебя поцеловать? И теперь растянувшееся специально для них время играет против Шото, который впервые в жизни боится чего-то так сильно, что внутри крутит от волнения. Если Мидория сейчас откажет, это будет похоже на извержение Фудзиямы: лавина боли потопит не только Тодороки вместе с его нелепыми чувствами, но и их хрупкую дружбу, — и кинцуги уже не спасёт ничего из этого. Но вулкан помалкивает, потому что Изуку поднимает голову с плеча Тодороки и тянется навстречу его губам. Короткое соприкосновение, в котором чувств больше, чем во всем Тодороки Шото с головы до ног. — Ну вот, — шепчет Мидория, — ты украл мой первый поцелуй. — Кто ещё у кого украл, — бормочет Шото, не в силах поверить, что это действительно случилось. Его первый друг, его первая любовь, его первый поцелуй. Изуку счастливо смеётся и снова тянется за поцелуями — уже чуть более глубокими и долгими, но всё такими же невинными и чувственными.***
Всё становится таким новым и при этом остаётся прежним: они с Изуку всё ещё сбегают на переменах в библиотеку, но теперь вместе с перешёптываниями («это чтобы не будить книги!» — звучит голосом Мидории в голове) появляются тихие поцелуи то в щёки, то в губы, то просто куда попадётся, потому что это приятно — знать, что можно коснуться Изуку в любой момент. — Шо-чан, — в перерывах между невесомыми чмоками Мидория непременно задаёт вопросы. Так он смог выпытать любимый цвет Тодороки («синий… или, может, голубой, потому что эти цвета похожи на лёд»), симпатию к собе («предпочитаю холодной. что? нет у меня никакой фиксации на всём холодном!») и ещё кучу других мелочей, о которых Шото раньше и не задумывался. — Что бы ты делал, если бы стал обакэ? — Мы снова возвращаемся к вопросу смерти? — уклончиво отвечает Тодороки. Потому что за всё это время — ладно, не такое уж и долгое на самом деле, но всё-таки — Изуку задал с миллион вопросов, которые связаны с Шото, и ни один — о его семье, жизни вне школы или жизни до приезда в Фудзикавагутико. Не то чтобы это напрягает, просто… Просто что? Он не знает. Мидория может пугать своей проницательностью, которую скрывает за солнечными улыбками, и Шото чувствует нутром, как происходит что-то неправильное, но не может понять что. И его это пугает — как и пугают вопросы о смерти. До Хигана один день, а Мидория и словом не обмолвился о том, ходил ли он на кладбище или нет. — Прелесть смерти в том, что, сколько её ни изучай, а она всегда будет загадкой, — делится мыслью Изуку, обнимая Тодороки за шею. Оказывается, это очень приятно, когда на твоих коленях сидит кто-то, кого ты любишь. — Можно прожить всю жизнь и так и не познать любовь, но нельзя избежать смерти, а ведь о любви сказано не меньше, поэтому мне кажется, что смерть — это не просто поэзия, это что-то куда большее, что-то, что никогда не постичь. — Ты видишь мёртвых, Изуку, — говорит Тодороки так, будто об этом можно забыть, — ты ближе к синигами или Ёми, чем каннуси, годами изучающие священные писания. Разве тебе не должна надоесть эта тема спустя столько лет? Спустя столько шрамов? Мидория гладит кончиками пальцев шрам на лице Шото; смысла особо нет: нервные окончания давно омертвели, так что едва ли Шото что-то чувствует, но ему нравится просто думать о том, что кто-то гладит самую уродливую его часть с таким трепетом. — Раньше пугала, — пальцы ведут по прикрытому веку, — но потом я встретил тебя. Ты никогда не задумывался, почему за месяц обучения тебя не спросил ни один учитель? Ни домашнюю работу, ни работу в классе? Голос наполнен обманчивой нежностью, на которую Шото легко ведётся, и смысл вопроса доходит далеко не сразу, а, когда доходит, — Изуку уже перестаёт гладить шрам и смотрит прямо в глаза. — Почему задирают меня, но не трогают тебя? Где ты проводишь время в выходные? А после учёбы? Однажды Тодороки вычитал в какой-то книжке выражение «экзистенциальный ужас». Пришлось спрашивать у мамы, что это означает, потому что тогда, давно-давно, до кипятка, ещё в прошлой жизни, он, конечно, понятия не имел о таких вещах. Мама удивилась, но рассказала. Тогда Шото так и не понял. Теперь понимает. По спине бежит противный холод, перебирается на руки и затопляет собой голову, которая тут же начинает раскалываться. Вес чужого тела внезапно становится неощутим. И пыль от книг, вечно залетающая то в нос, то в рот, не имеет значение — потому что её нет. Абсолютная пустота, возведённая в квадрат и умноженная на ноль. Где Тодороки проводит время без Изуку? Гдегдегд… — Я же говорил, — шепчет Изуку. Выходит как-то обречённо, и Шото прекрасно понимает. Он не чувствует ничего, но чувствует согревающее дыхание на шее, и это аксиома, нечто невозможно. — Я как маяк. В конце августа по всем новостям крутили кадры трагической гибели сына и жены известного политика Тодороки Энджи. — Я не… — Никто не видит эти шрамы, иначе в детстве я бы не ограничился рецептами на таблетки, понимаешь? Никто, кроме мёртвых. Да. Вот, что Шото упустил в тот раз. — Ты говорил, что они, — «мы» так и не срывается с языка, — хотят тебя забрать. Изуку согласно мычит, но не выглядит напуганным, и появляется слабая надежда на лучшее. Которая тут же рушится. — Думаю, в Хиган я уйду с тобой. С каждым днем рядом мне всё хуже. Не знаю, как это будет, но я вижу голодных óни. — Почему ты не сказал раньше? — губы должны были пересохнуть, но теперь, когда Шото знает правду, он понимает, что не ощущает этого. — Поначалу я думал, что ты так играешься со мной, ну, когда сидишь в классе, намеренно игнорируешь, но затем понял, что ты и сам не в курсе, что умер. Я не… не хотел расстраивать тебя. Становится очевидно, почему время потерялось для Тодороки. Мидория отрывает лицо от чужой шеи, укладывая шершавую ладонь на щёку Шото; милое веснушчатое лицо истерзано ранами — больше всего досталось губам, потому что их Шото целовал чаще, но и щёки все заляпаны лиловыми полосами касаний смерти. Это он? Это Тодороки сделал такое? И Изуку молчал? Всё это время? — Пути назад нет, — говорит Изуку с улыбкой. Шрамы натягиваются вместе с губами, образуя странные узоры, к которым Шото снова тянется губами, потому что не может противостоять, хотя здравый смысл подсказывает, что не стоит. Он не хочет делать больно тому единственному очагу тепла, что нашёл спустя столько лет, но одинокие затерявшиеся моряки испокон веков плыли на свет маяка. — Не переживай. Я сам этого хотел. — Как же можно хотеть подобного? Изуку смеётся и поддаётся каждому поцелую, пока на его лице расцветают новые квазары. — Может, у меня получится провести тебя через реку Сандзу.***
На закате они берутся за руки — так становится не страшно.