ID работы: 14430111

знаешь, я читал, что бессмертны души.

Слэш
NC-17
Завершён
12
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
7 страниц, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
12 Нравится 1 Отзывы 5 В сборник Скачать

...

Настройки текста
      То спокойствие и всецелое, томленое равновесие, с которым Странник делал глубокий выдох каждый раз, с которым окидывал взглядом прилавки Большого базара, смуглые лица торговцев, забавные наряды студентов Академии, ощущалось чем-то сродни катарсиса. Это ощущение расплывалось в груди, мягко обволакивая стенки и прилипая, точно тонкая белая прослойка пузыринов, отделяющая мякоть от цедры, норовящая вот-вот пропустить через себя кисловатый цитрусовый сок плода. Она не держала — лишь создавала мелкую иллюзию окончательной точки, к которой истерзанным, расколотым на мелкие куски пришёл Странник, оставаясь тем, кем он является.       Такие как он всегда нуждаются в стимуляции — эмоциональной, чувственной, в чëм-то, что заполнит изнутри, что заставит фантазировать о существовании сердца, отламывать по дольке собственные, полнящиеся самой настоящей жизнью ощущения, изляпав руки и душу. Это не те же ощущения, что порождает материальщина — не то, что можно, точно купленную табакерку, отправить в карман, радуя приятной мелочью, но оставляя в бездействии самое сокровенное, внутреннее.       Такие как он — мятежники в выдуманном океане, совершенно неудовлетворенные кристальной гладью морской воды вдали от берега.       Была ли Академия берегом? Едва ли. Даже если это могло так казаться.       И даже если Странник сам себя в этом стойко убеждал.       И снова — медленный, мерный и скучающий выдох срывается из губ тогда, когда приходится сталкиваться с окружающей реальностью, выныривая из собственных мыслей. Проницательное молчание Буэр, вероятно, и создававшей впечатление занятости за работой, — уступка, на которую та из раза в раз предусмотрительно шла, понимая Странника, вероятно, больше, чем он сам. Любого, пожалуй.       Лишь утратив всё до конца, мы обретаем свободу?       Пожалуй, что так.       Была ли эта свобода в исследовательских диссертациях, в закатниках, сложенных в сетку, в скрипучих голосах лекторов, в песках пустыни, в урванной без особых усилий диадеме, в столпотворении фолиантов, что устрашающей грудой возвышались в комнате, не являясь обязательностью ни на грамм?       Это подкупало. И это сковывало, сдавливая незримыми стенами, не оставляя ничего, кроме… бессмысленности.       В бессмертии не остается ничего, кроме гедонизма, а гедонизм, исполненный романтизмом, — утопия.       Он моргает несколько раз, расфокусированным взглядом цепляясь за строки текста, и не видит ничего, кроме тьмы чернил, так ярко выделяющихся на пожелтевшем пергаменте.       Странник жмурится, потирая глаза, совсем точно как человек, уставший от работы, и снова делает попытку сосредоточиться. Не помогает.       Он не успевает ничего сказать прежде, чем слышит знакомый голос — не то наяву, не то в голове.       — Тебе нужно отдохнуть.       Какое наблюдение.       — Я не устал.       — Ты знаешь, о чем я.       О, конечно. Эти советы Буэр обзавестись друзьями.       Странник закатывает глаза в привычной манере, удерживаясь, чтобы не цокнуть, хоть и, впрочем, никакого особенного раздражения, да и хоть чего-то саднящего в груди от продублированного неоднократно совета он не испытывает. Привычка.       Излишних разговоров и объяснений не требуется, да и никогда не требовалось. Поднимаясь из-за стола, он оставляет все так, как есть, и лишь подцепляет пальцами шляпу, возвращая её на место, чтобы выйти.       На улице морозно, но путь для ближайшей таверны близок, а свежесть воздуха бодрит, сильно отличаясь от привычной пряной духоты сумерских улиц.       Но Странник знал, что его ждут, и это избавляло мысли от любого пристального внимания к скользящему под ткань одежд ветру.       В таверне пахнет табаком: стойко, стойче, нежели чем-либо иным, а все укромные и не особо углы предусмотрительно — или не очень — заняты сумерцами и приезжими, празднующими очередной день жизни и венчающие без двух часов полночь очередным бокалом забродившего винограда.       Рубиновое полотнище изолированной от чужого взора курильни, будто бы отдельной комнаты, погруженной в мягкий полумрак, в руке ощущается маленьким ключом к тому, что заставляет… выдохнуть.       Ни больше, ни меньше. В самую меру. Не заставляет сердце подпрыгнуть, не щекочет желудок изнутри, не подкашивает колени, а только расслабляет, вызывая ощущение, сходное с тем, когда крепко затягиваешься, пропуская табачный дым в легкие, наполняя грудь им же, выбивая из головы всë постороннее и заставляющее чувствовать легкую, приятную слабость в теле.       Приветствие не требуется. Не требуются в принципе какие-либо слова, а хватает лишь обращенного взгляда. Сосредоточенного, не выражающего ничего, кроме внимательного, чуткого спокойствия и равновесия, выверенной, искренней холодности — не к Страннику, а, как данность, ко всему сущему. Завидно даже.       Странник не улыбается, не изменяется в лице никак, замирая в образовавшемся проёме, будто превращенный в мраморную статую, мерцающую и отблескивающую в свете огоньков свечей.       Эта невыразительность — обоюдная, но разница в том, что за взглядом аль-Хайтама действительно стоит крайне мало, а Странника — всё и сразу, привычно отправленное за все возможные внутренние стены. Да так, чтобы не просочилось.       Аль-Хайтам молчит, но Страннику хочется, чтобы тот сказал хоть что-то. Он устал пытаться его читать.       И кажется, секретарь пытается придумать хоть что-то, что сказать, но снова не находит — это видно по слегка приоткрытым губам и неровно вздымающейся груди.       Странник делает полушаг вперёд — первый, такой, чтобы проскользнуть внутрь, позволяя портьере за спиной сомкнуться, — а после, выражая собственную дребезжащую, колеблющуюся уверенность, проходит вглубь, так, чтобы, не объясняя ни слова, не спрашивая, не задавая каких-либо вопросов и не намереваясь слышать на них ответ, уткнуться носом в чужое плечо, смыкая руки под плечами и упираясь коленями в обивку дивана по обе стороны от чужих едва разведенных бедер.       И каждый раз это — точно падать в самую настоящую пропасть, не зная, что ждёт его в конце.       Но Хайтам допускает такое бесцеремонное вмешательство в личное пространство, даже не пытаясь противиться, отталкивать, а будто бы даже потворствует, опуская одну ладонь на напряженную спину, а другую — на затылок, подтягивая ближе.       Он не знает, но, кажется, о чём-то определённо догадывается, на уровне подсознания и безрезультатных ощущений понимая, что со Странником что-то не так, но не спрашивает, потому что вопрос — точно выстрел в воздух. Это ощущение будто бы беспочвенное, а не в принципах Хайтама говорить о чём-то, в чем он не сможет найти достоверных, рационализированных аргументов тому, что думает.       Странник не позволяет этому чувству расползтись и оплести себя. Странник искренне не хочет, он знает, что это всё — только времененно, что это поблажка самому себе же, которая неминуемо заставит его оказаться в пропасти, знает, знает, знает — и все равно падает.       Вдыхая носом чужой запах у ключиц, ощущая тепло под ладонями и ответные объятия на своем теле, он падает, вцепляясь крепче в образовавшийся хлипкий оплот.       И всё же это лучше, чем пустота.       — Тебе не следовало приходить, — негромко, под самым ухом выговаривает Странник, жмурясь и слыша, как собственное сердце колотится.       Как давно он это ощущал? А как давно не ощущал?       — Твои слова противоречат тому, что ты делаешь и тому, чего ты хочешь, — следом же, выдержав краткую паузу, доносится чужой голос, вызывающий то самое ощущение, когда что-то острое пробирается под кожу, соскобливая её с мяса и обнажая. — Если ты хочешь, чтобы я не приходил, перестань приходить сам.       Это неправильно.       Это бессмысленно — в рамках вообще всего в принципе. Аль-Хайтам — человек, а люди смертны и недолговечны, их жизнь хрупче хрустального сервиза. И привязываться к любому из них — фатальная ошибка, которую Странник и так уже совершал неоднократно.       — Я не могу.       И это даётся сложно, сложнее, чем думается.       Иногда хотелось, чтобы любое подобное ощущение кто-то мог вырвать с корнем, точно болящий зуб, не оставляя после себя ничего, кроме воспоминаний.       — Почему? — вопрос обо всём и сразу, обобщающий всю суть их совершенно странных взаимоотношений, имеющих мало с формально-рабочими. Вообще ничего, словом.       Что ему сказать? Как ему объяснить?       — Иногда стоит поверить на слово, аль-Хайтам.       Снова — мимо. Заочно.       Аль-Хайтаму не составляет усилия, утягивая за подбородок, заставить взглянуть на себя, рассматривая кукольное лицо, не тронутое ни ссадинами, ни шрамами, ни усталостью, ни даже мимическими морщинками. Странник — самая настоящая коллекционная фигурка, одна из тех идеальных фарфоровых болванок на прилавке, наделенная чём-то, что кажется за гранью доступного. С такой неизмеримой вселенной во взгляде, что остаётся лишь смотреть, смотреть, пытаясь разглядеть каждую из мириада и средоточия звёзд в узкой радужке распахнутых глаз.       Самое настоящее запретное знание в руках.       — Ты не человек.       Произнесенное — прямое утверждение, частично — вопрос, но Странник не ощущает себя пойманным за руку на воровстве, а лишь распускает облегчение в мерном выдохе, прикрывая глаза.       Аль-Хайтаму это принять не так сложно — ему было достаточно сотрудничества с Дендро Архонтом, чтобы привыкнуть к мысли о иных формах сознательной жизни. Кем был Странник? Это неизвестно, но это и не имеет столько значения, сколько, наверное, должно было бы.       — Представь, что я только фантазм и блажь. Будет легче.       — Меня это не пугает.       — А меня — да.       Его ладонь, касающаяся молочно-белой щеки, суха и тепла, и Странник мягко льнет к ней, умещаясь всей щекой на протянутой кисти руки почти кошачьим жестом.       Аль-Хайтам не дурак, чтобы не понимать банальную бесплодность всего происходящего. Из этого не выйдет ничего — они из разных миров, таких, что не должны пересекаться друг с другом ни под каким предлогом.       Вся рациональность мелко крошится тогда, когда чужие губы касаются запястья, когда Странник придерживает его за предплечье и целует с таким звенящим отчаянием, что сердце невольно, искренне невольно сжимается.       И всё это — сумбур, всё это — не должно происходить, но отчего-то происходит, и аль-Хайтам не имеет ни малейшего понятия, как это остановить. Хотя должен, наверное, как минимум на правах того, кого извечно кличут эгоистом и самодуром.       Он не знает ровным счётом ничего, вопросов к Страннику больше, чем должно быть, и тот не отвечает, а только путает мысли собственным существованием, когда оказывается где-то под рукой. Его хочется разгадать, решить, как одну из задач или уравнение с бесчисленным количеством переменных, но никакие математические приемы здесь не помогут. Во всей отчаянности синих глаз плескается только то, что никакой логике не поддастся — это всё чувственное, всё, что секретарю чуждо.       Он сухо сглатывает, протягивая ладонь к подбородку юноши, но…       Не ловит. Уворачиваются.       Наверное, действительно, Хайтам прав — приходить не стоило. Игнорировать собственные чувства проще тогда, когда их объект не находится в нескольких сантиметрах и тогда, когда его дыхание не опаляет кожу, а человеческий пульс не прощупывается под губами.       Страннику уже давно стоило научиться не привязываться к людям.       — Это влияет на нас обоих. Тебе когда-нибудь нужно определиться.       — Чего хочешь ты?       — Я не хочу, чтобы мое мнение влияло на твое решение.       И как всегда — аль-Хайтам оказывается аль-Хайтамом во всём.       Сказитель не выпускает его руку, по-прежнему прижимаясь щекой к ладони, и лишь дергается, оборачиваясь на несколько секунд тогда, когда что-то гремит за портьерой, прерывая ход мыслей и заставляя на несколько секунд насторожиться, поджимая губы. Он ощущает себя самой настоящей натянутой струной, готовой разорваться в любую секунду, и он не имеет ни малейшего понятия о том, что ему делать с ворохом внутри. Принимать решения — больно, неприятно, гадко, он никогда не любил этого делать, но из раза в раз приходится, и это досаждает, проходясь по каждой мозоли наждачкой, а по разворошенной ране сразу пудом соли. Где-то в самой груди.       Аль-Хайтам не может понять, к чему этот вопрос был задан, но Странник и не требует — принимает, как есть, только снова прикрывая глаза.       Ему приходится потратить время на то, чтобы вновь, точно зазубренно, прокрутить каждую мысль в голове о том, что Хайтам — человек действия, а не слова. И это, вероятно, было одним из самых манких его качеств, как бы сильно Странник не был падок на слишком красивую, но пустую болтовню.       Аль-Хайтам не торопит его, не торопя и себя, но своему желанию следует — все-таки опускает ладонь на подбородок, заставляя посмотреть, выпрямляясь, и аккуратно касается кожи большим пальцем, будто с новым осознанием исследуя её на ощупь.       — Ты и сам знаешь, что это неправильно.       — Ты это спросил у меня или придумал? — его, аль-Хайтама, голос оставался удивительно спокойным и ровным, и Странник готов бы был назвать его мягким, потому что от того, как секретарь это говорит, у него ощутимо сжимается в груди сердце. — Всё это ни меня, ни тебя ни к чему не обязывает. Нет нужды в том, чтобы это имело какую-то определенность.       — Мне важно знать всё точно и контролировать происходящее. Я не умею по-другому, иначе это…       — Иначе это что?       Аль-Хайтам замирает на полуслове, кажется, так и не привыкнув обращаться к нему — Страннику — по такому наименованию. Он не пытался узнать имя самолично, но и никогда не обращался к Страннику так. Как будто это было актом очередной слишком личной вещи, которую затрагивать было слишком тяжело — если не для обоих сразу, то для Странника однозначно.       Ответ если и требуется, то не самому Хайтаму. Для человека, смыслящего в эмоциях столь мало, секретарь оказывался донельзя метким на попадания в эмоции Странника, и это не осложняло, но резало на живую.       При всей кукольной искусственности Странник всегда стойко ощущал бесконечно излишние чувства, и кто бы мог подумать, что вся его человечность — в живом сознании, которая никак не зависела от наличия настоящего сердца. Анемо видение, кажется, тому лишь свидетель, но как же странно было ощущать эту бессмысленную потребность в чувствах, в любви и принятии, которую Сказитель так долго отрицал.       Больше всего на свете ему хотелось ничего и никогда больше не ощущать — совсем. Так, чтобы обретенное хрупкое спокойствие оставалось блаженной негой под согревающим сумерским солнцем, а не под внимательным взглядом изумрудных глаз.       Касание на губах — тёплое, сухое, почти целомудренное, но именно от него в ушах шумит до страшного громко, а руки неумолимо подрагивают от слабости во всём теле.       И снова — эмоции. Весь Странник — одна сплошная эмоция, громкая, звенящая пуще любых снежненских колоколов.       Дыхание аль-Хайтама теплое, почти горячее, опаляющее тонкие приоткрытые губы, вдыхающее жизнь одним лишь поцелуем во всю оболочку Странника. В самую суть.       Заставляя ощущать любовь, которая, кажется, изначально и должна была быть его предназначением — не вечность.       Страннику вовсе не нужен воздух, но он старательно хватает его носом, делая шумные вдохи и прижимаясь к губам ближе, ближе, ближе, лишь бы не выпустить, лишь бы растянуть момент, когда не нужно ничего объяснять или выяснять, когда ему так сладко от того, что его чувство разделяют, когда всё его нутро нежат тепле.       Его держат за подбородок, не давая отстраниться, а он и не пытается, сжимая в ладонях ткань чужой одежды, точно пытаясь ухватиться плотнее и крепче, прежде чем аль-Хайтам все-таки замирает, не выпрямляясь, но хватая губами воздух — ему, человеку, все-таки нужно отдышаться.       Не получается. По губам же — мажут, ласкаются нетерпеливо-торопливо, клоня голову на бок, сминая поцелуем как придётся, как выйдет, точно пытаясь слизать неровное дыхание и вкус прямо с сохнущих от частого дыхания губ. Сцеловать всё, что можно и нельзя вопреки своим же внутренним запретам, принципам и неизменно уязвленной гордости.       До сознания Странника с задержкой доходит почти беззвучное «тише», не сразу заставляя все-таки остановиться, будто бы выжидающе глядя на секретаря с немой просьбой обо всём и сразу. Неозвученной, невысказанной.       — Расскажи мне обо всём. И мы что-то с этим сделаем.       Голос аль-Хайтама заставляет вынырнуть из недолгого забвения, возвращая к реальности лицом к лицу. Только теперь, вероятно, менее страшно.       И осознание этого снова дробит и склеивает что-то внутри заново. Только теперь — с ощутимым принятием.       Странник молчит, медля, пока его руку — ту, что лежала на плече секретаря, — обхватывают широкой ладонью, поднося тыльной стороной кисти к губам: так, чтобы задержаться теплым касанием, не разрывая зрительного контакта.       — Хорошо, — негромко, на выдохе, с осязаемой долей опаски во взгляде, речи и всём существе Странника.       Знание не исправит ничего, но Странник не хочет об этом думать. Аль-Хайтам целует его руку и это всё, что составляет мысли Странника, выбивая из головы любые иные вещи: тревогу и страх, укоренившиеся если не просто сорняковым ростком, то самой настоящей основой характера.       — Давай попробуем.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.