Тени превосходят нас

R
Завершён
13
1
автор
Фэндом:
Размер:
5 страниц, 2 222 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
13 Нравится 7 Отзывы 2 В сборник

***

Настройки

А я бы сил не жалел в погоне, Я взял бы в зубы ее, в ладони, Это ведь любовь моя — лань. Я бы в нежный кострец вонзил клыки, Я бы кровь прелестницы вылакал жадно, А потом бы опять всю ночь от тоски, От одиночества выл надсадно.

Герман Гессе «Степной волк»

Офелия держала в ладонях собственное лицо, словно Мельпомена маску трагедии — гротескный лик печали, распахнутый и искривлённый в немом выражении боли провал рта. Но её черты были благостно спокойны, кукольно-недвижимы, однако в то же время полны жизни. Нежно-розовый румянец расцвечивал матовые щеки, трепетали тёмные, с чуть заметной рыжиной на кончиках ресницы, слегка приподнятые уголки сомкнутых губ, чудилось, таили намёк на лукавую улыбку. Казалось, если аккуратно приподнять покров век, словно театральный занавес, то можно встретить весёлый взгляд светло-карих глаз. Офелия никогда не видела себя такой. Уверенной, беззаботной — завтра неизбежно наступит, чтобы покориться её планам, — насмешливо-снисходительной, будто она и только она устанавливала правила в переменчивой игре, именуемой жизнью. Однако хотела, чтобы другие воспринимали её так. Офелия мягко провела пальцами по щекам, задержала у губ, ловя фантомное веяние. Маски не способны дышать самостоятельно. Творец вкладывает искру жизни, вверяет, как дар и жертву — танцующее бессмертное пламя, цветущее в руках непокорного Прометея. У маски Офелии было слишком много авторов, чтобы выявить ответственного за несовершенства. Она предпочитала думать, что изъяны — печать уникальности. Офелия приложила маску к тому, что заменяло ей лицо. Та приникла легко, будто недостающий кусочек пазла заполнил предназначенную ему нишу, сошлись слои кожи, не оставляя швов или стыков. Офелия не знала, что представляет собой без маски. Возможно, безликость манекена, унифицированные незапоминающиеся черты без деталей и красок — белое на белом, глыба мрамора, не познавшая острого касания инструмента, нетронутый снежный покров, чистый лист. Возможно, ничто. Сгусток космического мрака, как холодное реликтовое пятно. Однако живой организм не терпел пустот, стремительно заполняя полости на месте удалённых органов или рассеченных покровов соединительной тканью. Быть может, без маски Офелия — такой же рубец, вспухший воспалённо-розовый келоид, сцепляющий края разрыва. Она открыла глаза и взглянула на собственное отражение в оконном стекле. Темнота придавала облику нечто нематериальное, неземное, почти водную зыбкость: струились светлым потоком, как множество дождевых нитей, русые волосы, ниспадая волнами на округлые плечи, переливалось ажурной морской пеной невесомое просторное платье. Из-под кружевного подола выступали меловыми островками, обласканными ветром, худые колени. Офелию можно было назвать красивой или уродливой. Оба утверждения в равной мере соответствовали истине. Каждый носил по осколку кривого зеркала в каком-нибудь из глаз. Около четырёх с половиной процентов людей способны видеть только чёрно-белые сны. Иная разновидность монохромности правила в сумеречном мире Офелии. Ночь была соткана из оттенков синего. Полночный купол неба, светлеющий обманчивым миражом лазури у линии горизонта, голубоватые высверки, как искры, рожденные от столкновения стали со сталью, звёзд. Густо-кобальтовые деревья, укрытые чернильной синевой мрака, и бледно-васильковые травы. Высоко, словно сказочный венец, сиял резной серп месяца. Лишь его мерклый свет позволял различать извивы троп, теряющихся у границы леса. Офелия с удовольствием вдыхала ночную прохладу. Всё внутри взывало к свободе, первобытному порыву — сорваться на бег, позволяя травам колоть босые ступни, а ветру спутывать волосы. Прорезаться сквозь собственную плоть, словно сквозь сковывающий кокон, и преобразиться в иное существо. Бегущую с волками. Поющую волчьи песни. Помнящую те тайны, что старше человеческой памяти. Офелия, однако, знала, что это было не её желанием — лишь мороком, многократно повторённым отголоском стремлений того, к кому она шла. Она встретила его у самой границы леса, на поляне, густо поросшей ядовитыми цветами. Белена и дурман склонились к его ногам, белладонна уронила желтовато-лиловые лепестки на обнажённую грудь. Аконит, подчиненный играм ветра, гладил пальцы, будто щенок, требующий внимания. Он вскинул взгляд — тускло-зелёные, грустные злые человеческие глаза на волчьей морде, — и раскрыл пасть в подобии приветственной улыбки. У большинства животных демонстрация зубов — предтеча агрессии, предупреждение, попытка устрашения. Люди трансформировали оскал в улыбку, сигнал благожелательности, но не обточили до единственного смысла, предельной открытости. — Хати, — позвала Офелия, и он поддался ей навстречу. Приподнялся сначала на четвереньки, застыл, неловко опираясь на бледные человеческие руки, и лишь потом неуклюже выпрямился, перешёл на вкрадчивые осторожные шаги. Он словно не совсем помнил, как это делать. Каждое его движение таило звериную сосредоточенность, ту особую плавность, которая предшествует рывку за добычей. — Офелия, — ответил он то ли приветственно, то ли едко-насмешливо. Хати не любил человеческие имена и любые ярлыки. Он предпочёл бы зваться просто волком, но Офелия тяготела к порядку во всём. Добрые девы приучали свирепых волков. Печальные волки приручали жестоких дев. — Я ждал тебя. — Я знаю. — Она повела плечами, будто скрывая дрожь от холода. Первое ласковое слово — признание в потребности. Первое прикосновение — прижать бы ладонь к его груди, поймать момент, когда сердце сбивается с размеренного ритма, заполошно бьётся под её пальцами, и становится тепло, так тепло, — как потворство низменному, тёмному, животному. Офелия не любила в себе эту тягу, бессознательное влечение к теням, проступающим в его мрачном взгляде. Хати небрежно относился к собственному человеческому телу — худому, с рельефно выступающими рёбрами, с извечно ссутуленными плечами, запятнанными соком трав, с беззащитными человеческими пальцами, лишёнными когтей. Он мог принимать любые формы, как скопление абстрактных идей. Его самосознание было первичнее неподатливой плоти, причуды фантазии не ограничивали ни рамки материи, ни какие-либо устоявшиеся представления о прекрасном и чудовищном. Казалось, Хати наоборот находил нечто забавное в том, чтобы творить себя из обломков несовместимого, избегая того, что свойственно свету. Его диковинный мир вечной ночи, чуждый алому отблеску рассвета, спешил предвосхищать его задумки. Иногда он восставал из беззвездной тьмы пустыми и величественными городами с гравюр Джованни Пиранези. Каменные архитектурные сооружения отрицали гравитацию, дорические колонны не касались земли, в обсидиановом небе парили шпили и островки, покрытые растениями, отторгнувшими корни. Иногда разливался буйством дикой природы. Поднимался непроходимыми лесами, дрожал зеркальными пятнами чистых озёр, целомудренно прикрытых белыми кувшинками. Слепой лунный свет расходился по антрацитовой воде. Дна не видно, можно бесконечно долго погружаться, видя, как тускнеют блики над головой — переплетённые спирали червленого серебра. Офелия подавила порыв нервно сжать прядь своих волос, дёрнуть до мимолётной боли, изгоняющей волнение. Она двинулась вперёд. Три с половиной ломанных шага, несущественное расстояние. Губами уткнулась в шею Хати — частая горящая пульсация. Жажда обладания многолика, хоть тоже меняет маски, но суть её неизменно едина и однозначна. Грань между нежностью и желанием подчинить, поработить, поглотить, как Фенрир — солнечный шар, тоньше, чем нить паучьего шелка. Любовью можно душить, словно гарротой, взрезая покорную шею, любовью можно ломать, дробить чужое доверие. Она может заставить раздать себя чужим жадным рукам, разъять на отдельные части, которые больше никогда не соберутся в целое. Вдвоём несложно образовать несоизмеримо меньшее, чем привычное одиночество. Офелия не любила. Она не знала, чего ей хотелось сейчас больше. Вцепиться рудиментарными округлыми клыками — бесполезными, несущими отметину рафинированной цивилизованности, — в шею Хати, силясь разорвать, собрать губами брызги алого. Упиваясь торжеством простейшего знания: тех, кому не доверяют, не подпускают так близко. Или упасть на траву, увлекая Хати за собой, и не ведать, ядовитые ли лепестки с беспощадной нежностью гладят кожу, чуткие ли пальцы выверенной лаской поднимаются по бёдрам. Познать la petite mort — опустошающую негу кратковременного забытья — под льдистым перемигиванием звездных плеяд и мерцающими хитросплетениями неведомых созвездий. Однако Хати не касался её, не спешил заключить в объятия. Прижать ли, как драгоценную возлюбленную, поймать ли, словно трепетную загнанную лань. Офелия ранжировала потребности. Хати пропускал через себя желания, не фокусируясь на последствиях. Он мог удовлетворить каждое, и эта простота низводила охотничий азарт до рутинной скуки, обращала в олицетворении несущественности. Офелия не была уверена, что он хотел чего-то по-настоящему, с алчностью, с травящей душу яростью. И меньше всего верила, что он нуждался хоть в чём-то: в этих встречах, в спешных прикосновениях, в ней. Однако человека человеком делает общество, волки сбиваются в стаи. Хати отступил, расслабленно сел на траву, опираясь на ладони, и запрокинул волчью морду к небу. Ветер ерошил чёрную шерсть. Между ними вновь возникло расстояние, будто воплощение парадокса дихотомии. В движении навстречу было меньше смысла, чем в делении на ноль. Офелия всё же села рядом, подтянув колени к груди и обняв их руками. Их свидания походили на сон, обречённый рассеяться с приходом рассвета. Иногда она думала, что сновидения и воспоминания родственны, схожи, словно монеты, сошедшие с одного станка, так как существовали лишь мимолётное мгновение, названное настоящим. Большая часть сна забывалась сразу после пробуждения. Воспоминания же искажали чувства. Всякое новое извлечение для пристального осмотра оставляло след, как тонкий шрам после хирургического вмешательства. Что-то не хотелось помнить во всём ужасающем и болезненном великолепии, выставленном под прожекторы внимания. Что-то переписывалось невольно и незаметно: становилось ярче, красивее, с акцентом на избранных деталях. Что-то путалось и сплеталось, словно цепочки канители — затейливость златотканого орнамента подменяла истину. Прошлое обращалось стопкой моментальных снимков, разметавшихся веером в произвольной последовательности. Офелия скосила взгляд на Хати. Ей было любопытно, что в итоге сохранится в памяти — выжженным узором, смутным отголоском — его внешняя отчужденность, собственная неясная тоска? — Ты слышала о боязни пустоты? — он не повернулся, но, видимо, почувствовал её меланхоличное настроение. Или просто здесь — в нигде и никогда — слишком осязаемыми, весомыми становились переживания. Мир отзывался на них. Небесный свод сверкал серебристыми струнами, словно расколотый витраж. — Horror vacui. В искусстве — заполнение пустого пространства избыточным количеством деталей. Перенасыщенность. Чистый хаос. Каждый отдельный элемент может быть прекрасен, но всё вместе теряет эстетическую привлекательность. Тебе не кажется, что это метафора на человеческую жизнь? Офелия неопределенно тряхнула головой. В этом был весь он: не утруждал себя необходимостью надеть рубашку или смахнуть травинки с потёртых джинсов, но рассуждал о конструктивном альтернативизме и солипзме. Был достаточно самодостаточен, чтобы не страдать из-за отсутствия компании, и склонял косматую голову на её колени, прикрывая в неизъяснимом блаженстве глаза. — Банально. Ты говоришь о том, что мы тратим время на вещи, без которых могли бы обойтись? — Нет. О том, что больше всего каждый страшится пустоты. Одиночества. Не утраты материальных благ. Но того, что если прекратит вечный бег, бестолковые попытки украсить собственное бытие обилием незначительных социальных связей, демонстрацией своей отредактированной жизни или совершенно иррациональным наблюдением за чужой, то что останется? И останется ли что-то вообще? Многих настолько поглощает страх, что они даже не допускают возможности остановиться и выделить необходимое. — Хати хищно оскалился. Окружающий пейзаж на мгновение зарябил: новые деревья, неизвестные цветы, причудливые грибы заполнили пространство, разрастаясь, словно в ускоренной съёмке. Чуждые созвездия заполонили небосвод, столкнулись с уже привычными, и по иссиня-черному пологу разошлись яркие круги, будто узоры на муранском стекле. Офелия непроизвольно вздрогнула, когда ощутила, как буйные стебли оплетают лодыжки, и встрепенулась, чтобы сбросить их. Изобилие способно удушить. Но безумие властвовало момент, как раскалывающая мир вспышка молнии. В следующее мгновение ночь совлекла неуместный лоск, вернувшись к первозданной естественной красоте, приглушенным оттенкам посеребренной синевы. Офелия не испугалась, скорее почувствовала укол раздражения. — Подлый фокус, — отметила она и вложила в голос больше резкости, чем хотела. Хати невозмутимо передёрнул плечами. — Это значит, что я прав? В многообразии масок тоже можно потеряться. Офелия потянулась к лицу в невольном, почти неосознанном жесте самозащиты — так рефлекторно закрываются от удара. Как будто слова могли сорвать её личину и безвозвратно расколоть. Она вспомнила Сибилу. Зарю, циркулирующую по её венам, её ранящее совершенство, рядом с которым малейший порок зиял отвратительной червоточиной. В ней не было ничего особенного, и в ней особенным — неповторимым благословлением природы, чистым слиянием божественного и непостижимого — было абсолютно всё. Она не опиралась ни на правила, ни на сиюминутные желания, не наследуя общие слабости. Сибила не носила маску. Офелия рядом с ней отчетливо чувствовала фальшь собственного лика: не уникальность, сплошные шероховатости, ограниченность. И хотелось расстегнуть кожу Сибилы, словно элегантное платье, рассмотреть с изнанки папиллярные узоры, узнать расположение цветов, вьющихся между её ребёр, будто лозы в садах Семирамиды. А после проскользнуть внутрь, подменить собой, дышать вечностью — алый рассвет в жилах, под дрожащими веками, на обожженных губах. Ещё одна разновидность жажды обладания. Каприз, а не необходимость. — Поэтому ты тоже носишь маску? — Офелия быстро вернула самообладание. Самоконтроль на уровне безусловного рефлекса, ассортимент социальных ролей устанавливал высокую планку. — Может быть, я боюсь напугать тебя? — Врёшь. — Она слышала безобидную насмешливость в его голосе. Хати всегда чувствовал — едва ли это можно было назвать знанием, а не проблеском интуиции, — когда следует остановиться, чтобы не причинить подлинную боль. Волкам неведомо подлинное изуверство. Он мог бы повалить её на траву и содрать маску, вырвать, как кровоточащий кусок плоти из шеи пойманной добычи. Офелия думала, что он временами даже желал этого с той же безотчетной жестокостью, с какой она отстранённо и скрыто, подспудно осознавая постыдность помыслов, грезила о собственной дикой стороне. Стремление поцеловать, стремление укусить. — Чего на самом деле боишься ты? — Тебя. Себя. Конца всего. — Хати веселился, но Офелия понимала, что за этим таилось большее. Возможно, он затеял этот разговор ради неё — тихой безмятежности их встреч, трогательной привычки выбирать лепестки из её растрепавшихся волос на прощание. Возможно, ради самого себя. — Однажды я догоню луну, и серп её сломается под клыками, и лунный свет омоет пасть, — декламировал он протяжно, будто скальд, и слова действительно казались древней песнью о предначертанном, — и осколки её разорвут глотку. И нечего будет желать. Офелия смело обняла его. Руки сомкнулись вокруг плеч с неожиданным горячечным отчаянием, и ей показалось, что Хати вздрогнул как-то совсем по-человечески. Совсем доверчиво, не страшась внезапной слабости. В этот момент никто из них не боялся пустоты. Объятия были ни карнальным порывом, увенчанным сладострастием, ни бегством от дифформного фантома одиночества, распластавшего ищущие щупальца. — Можешь попробовать желать меня, — прошептала Офелия и не потянулась за маской, когда та соскользнула вниз, на траву. Хати прильнул щекой — мягкой, человеческой — к её ладони. Он мог принять всё, что увидит.
13 Нравится 7 Отзывы 2 В сборник
Отзывы (7)