***
Внутри бокса №4 царит строгая стерильность, и хирургические лампы заливают помещение беспощадным, белым светом, который не оставляет места для теней или недомолвок. Лань Сичэнь лежит на операционном столе, лишенный своей серебристой брони из термофольги, и в беспощадном бестеневом свете он выглядит как вскрытый анатомический атлас боли. Его тело представляет собой карту человеческой жестокости. Вокруг стола — стерильный, отлаженный механизм из шести человек. Это лучшая бригада комбустиологов, которую смог собрать Хуайсан за пару часов после звонка, и для них Лань Сичэнь — не легендарный хирург и не лектор, не куратор десятков студентов неврологического направления. Для них он объект с сорока процентами поражения кожных покровов и признаками гиповолемического шока. В этом боксе эмоции купируются так же быстро, как кровотечение, здесь царит ледяная, профессиональная дисциплина. Лань Ванцзи стоит у изголовья. Его руки, затянутые в латекс, двигаются с пугающей, автоматической точностью, но Вэй Усянь видит, как оказываются напряжены сухожилия на его шее. Обеспечение дыхания становится первоочередной задачей в случае пострадавшего. Даже если ожоги в основном на теле, часто поражаются дыхательные пути. И как только у Лань Хуаня обнаруживается подозрение на отек гортани в качестве реакции организма на шок, ему немедленно вводят трубку и подключают к аппарату ИВЛ. Однако ожоговый шок на этом вовсе не заканчивается, потому что это не только боль, но и катастрофическая потеря жидкости. Обожженная кожа перестает удерживать влагу, и кровь Сичэня стремительно густеет, становясь похожей на сироп. — Начинайте инфузию по Паркланду, — чеканит ведущий хирург, не поднимая головы. Лань Сичэню устанавливают центральный венозный катетер в подключичную вену, помимо того, что наркотические анальгетики через капельницу в режиме постоянного введения уже применяются повсеместно. Ему нужно перелить несколько литров жидкости, чтобы почки не встали в первые же сутки из-за избытка токсинов и продуктов распада тканей. — Некроз глубокий, — голос Ванцзи звучит ровно, но в этой ровности чувствуется натяжение струны, готовой лопнуть. — Ожоги третьей степени. Поражение затронуло фасции. Только после того, как сердце и легкие стабилизированы, врачи приступают к самим ожогам. С помощью пинцета Ванци удаляет с тела своего брата инородные тела, остатки его одежды, которая могла прилипнуть к маслу, и само прогорклое масло. Раны промывают огромным количеством антисептиков и физраствора. Усянь, стоящий напротив, быстро меняет пропитанные сукровицей салфетки. Запах... этот сладковато-металлический запах жженой плоти, смешанный с едким ароматом антисептика, бьет Усяню прямо в мозг. На мгновение реальность в его глазах двоится. Белые стены клиники Не осыпаются, превращаясь в грязные деревянные своды его собственного кошмара. Он снова чувствует, как его собственные шрамы на теле начинают пульсировать в такт писку монитора. Ему кажется, что это его самого сейчас режут, его самого поливают спиртом, однако этот фантомный зуд под кожей не заставляет его пальцы задрожать, потому что Вэй Усянь врач. Он такой же профессионал, как и любые другие практикующие специалисты. Как все в этом помещении. Врачи скальпелем удаляют участки полностью омертвевшей, обугленной ткани. Это выглядит страшно, но это становится необходимо, чтобы остановить гангрену и сепсис. На грудной клетке Сичэня делают несколько глубоких продольных разрезов. Эти разрезы буквально позволяют ему дышать. Усянь сглатывает горький ком в горле, подавляя тошнотворный спазм. Он передает инструмент, стараясь не смотреть в лицо Сичэня. Но не смотреть оказывается невозможно. Как никто иной он понимает, к чему это приведёт — как никто иной он осознает последствия. Восстановление после таких травм — это не спринт, а изнурительный марафон и, учитывая специфику ожогов горячим маслом, глубокое проникновение и длительное воздействие, Сичэню предстоит пройти через несколько кругов физического и ментального ада, чтобы хоть немного приблизиться к тому себе, каким он был не столь давно. Его ждёт период практики бесперебойных пересадок кожи. Врачи будут брать лоскуты кожи с его бедер или спины и латать грудь и руки, и каждая такая операция будет становиться для него новой раной и превращаться в новый цикл боли. В это время Сичэнь будет буквально закован в бинты и неподвижен, потому что любое его движение сможет вызвать разрыв молодых тканей. Что ужаснее всего, так это то, что функциональная реабилитация его тела займёт от полугода и аж до полутора лет. Чтобы Сичэнь мог просто согнуть локоть или сжать кулак, ему придется каждый день через крики и боли растягивать эти рубцы, потому что рубцовая ткань стягивает кожу, превращая её в жесткий панцирь. Скорее всего, оперировать по двенадцать часов он не сможет уже никогда в жизни из-за хронических болей и быстрой утомляемости поврежденных мышц. А сможет ли он вообще работать? Не похоронена ли его карьера? Судьба покажет. Ожоги задели его плечи и локти, восстановление проводимости нервов в пальцах может занять годы, и нет никакой гарантии, что точность вернется на все сто процентов. То, что Вэй Усянь сейчас выглядит бодрым и готовым к борьбе, — это результат сочетания его уникальной психики, железной воли и того факта, что у него было много лет на то, чтобы научиться жить со своими шрамами. В конце концов, так ужасно над ним не издевались. Для Вэй Усяня юмор и внешняя легкость всегда были механизмом выживания. В отличие от Сичэня, который привык быть совершенным и держать лицо, Усянь всегда был бунтарем, но... ещё Усянь просто запретил себе страдать. Он чувствовал такую колоссальную вину перед братом, что его собственная боль казалась ему незначительной по сравнению с тем, что переживал Цзян Чэн. Операция длится более пяти часов, и к её концу Сичэнь оказывается похож вовсе не на человека, а, скорее, на скульптуру из марли. Самые глубокие раны на груди временно закрывают искусственной кожей, так как его собственной для пересадки сейчас недостаточно, а организм слишком слаб для полноценной трансплантации. В его вены непрерывно поступает коктейль из мощных антибиотиков, плазмы и альбумина, чтобы восстановить объем крови. Под конец аоматические двери операционного блока разъезжаются с едва слышным, шипящим вздохом, выпуская в стерильную белизну коридора Вэй Усяня. Он выглядит так, словно его только что пропустили через мясорубку: синий хирургический костюм помят, на вороте — темное пятно антисептика, а лицо, освобожденное от маски, кажется непривычно бледным и почти прозрачным под резким светом ламп. Он стягивает латексные перчатки, и его пальцы, лишенные защиты, дрожат так сильно, что он едва попадает в карман. Цзян Чэн сидит в коридоре, словно застывший в своей коляске, зацепившийся в подлокотники, будто бы это единственное, что удерживает его от падения в омут этого чертового кошмара. До уборной, чтоб себя в порядок привести, он так и не доходит. Его взгляд, пустой и направленный в никуда, мгновенно фокусируется на Вэй Усяне, как только тот делает первый шаг по плитке на полу к нему навстречу. В этом взгляде скапливается столько... невысказанного ужаса и такой отчаянной, животной надежды, что Вэй Ину становится больно дышать. Однако же он не бежит прочь. Он подходит ближе, и Цзян Чэн невольно вздрагивает, когда до него долетает запах, исходящий от брата. Это не просто запах больницы или пресловутой операционной, концентрированный дух той самой комнаты, где только что резали и зашивали Лань Сичэня. Он бьёт под дых, заставляя его лицо исказиться в мучительной гримасе. — Он жив... всё хорошо,— голос Вэй Усяня звучит хрипло, надтреснуто, лишенный всякого намека на его привычную весёлость. — Мы стабилизировали его. Лань Чжань последовал за перевозкой, проверяет дренажи. Цзян Чэн делает глубокий, судорожный вдох, и его плечи наконец опускаются, словно с них сняли гранитную плиту. Он закрывает глаза и некоторое время молчит. — В фургоне... — шепчет Цзян Чэн, не открывая глаз. Его голос глушит тот сдерживаемый надрыв, с которым он не может бороться. И чувство вины, такое, какого он никогда в своей жизни не испытывал. — Я думал, что схожу с ума. Усянь, всё это время... всё то время, что мы провели в этой бесконечной грызне Сичэнь в стороне оставался. Несколько лет под ряд он пытался мне помогать, пока Ванцзи по судам расхаживал. Я ведь видел, как ему тяжело, но я продолжал играть в свои обиды, продолжал бегать от него, заставляя его бегать за мной. Мы могли бы решить это раньше. Если бы я не был таким заносчивым ублюдком, если бы я просто открыл рот и сказал ему всё... Мы могли бы встретить это вместе. Подготовиться. Уйти в тень, чем они до Ланей добрались, чтобы тебе помочь. А вместо этого я тратил наши часы на то, чтобы доказать ему свою независимость. И посмотри, к чему это привело... — Заткнись, а? Прекрати плакаться, — Вэй Усянь делает шаг вперед и опускается на корточки прямо перед коляской брата, игнорируя холод пола, что даже без касаний к нему жжёт и режет. Он кладет свои ладони поверх рук Цзян Чэна, накрывая его дрожащие пальцы своими. — Твои "если бы" сейчас не стоят и ломаного гроша. Они не заживляют раны и не поворачивают время вспять. Соберись, вытри эту дрянь с лица и возьми себя в руки. У нас нет времени на раскаяние и на сожаления. Цзян Чэн стерпливает то, как Усянь выхватывает из кармана салфетку и вытирает его щёки. — С этого самого момента, Цзян Чэн, мы — это снова мы. Те самые два повода для гордости нашей большой семьи, о которых когда-то говорил твой отец. Без условий, без старых обид и без беготни друг от друга. Мы — одна команда, один кулак. Ты — мозг этой операции, я — её клыки. И если ты сейчас раскиснешь из-за того, что вы оба были идиотами три года назад, то они победят снова. Цзян Чэн наконец открывает глаза и смотрит на Усяня в упор. В этом взгляде больше нет той колючей ненависти, которой он защищался все эти годы. Усянь знает этот взгляд и не ждет ответов. Он видит, как в глазах Цзян Чэна за этой мутной пеленой огорчения начинает разгораться старый, знакомый огонь, ясность и прямота — единственный двигатель, который всегда заставлял их обоих двигаться вперед, когда надежды не оставалось. И это единственное утешение, которое Усянь готов ему дать. — Ты прав, — тяжелый вздох вырывается из груди Виньиня. — Вот именно! Погляди, нас ломали, нас жгли, нас пытались стереть в порошок. Но мы всё еще здесь. Да, мы бегали. Да, мы были идиотами и потеряли время, которого у нас не было. И что теперь? Сядешь в углу и будешь причитать? Усянь на мгновение замолкает, и вдруг его губы дергаются, изламываясь в той самой озорной, невыносимо дерзкой иронии, которая раньше была его визитной карточкой. Это выражение лица, промелькнувшее сквозь бледность и копоть, кажется чем-то из другой жизни — яркой, шумной и совершенно бесстрашной. В этом мимолетном прищуре глаз читается старый вызов. Цзян Чэна обдает этой волной воспоминаний так резко... перед глазами вспыхивают коридоры их университета, вечный запах дешёвой лапши и шумных баров, где Усянь точно так же скалился после каждой драки, вытирая кровь с разбитой губы. Эта ирония была их общим паролем, знаком того, что мир может катиться к черту, пока они стоят спина к спине. — Я так боялся, — признается Цзян Чэн, и признание это звучит как окончательная капитуляция, потому что теперь на место его упорной твердолобости приходит честность. — Когда свет погас и я услышал твой голос в наушниках, я думал, что если я ошибусь хоть на секунду, если сервер не ляжет, то я потеряю и вас тоже. Я сидел в этом гребаном фургоне и понимал, что я — калека, который может только на кнопки нажимать, пока моего брата и... и его... убивают в подвале. Усянь чувствует, как у него самого перехватывает горло. Он сжимает ладони Цзян Чэна сильнее. — Помнишь, что всегда говорила нам шицзе, когда мы возвращались домой в синяках и снова пытались обвинить друг друга во всех бедах? — Усянь криво усмехается, и в уголках его глаз собираются мелкие морщинки. — Яньли сажала нас напротив и повторяла: Две тонкие ветки по отдельности сломать легко, но если связать их вместе — они выдержат любой шторм. Шицзе учила нас, что мир вокруг может разлетаться на куски, но пока мы держимся друг за друга, мы не пропадем. Мы просто забыли, как это. Быть вместе. Но мы.. мы по-прежнему одна семья, Цзян Чэн. Цзян Чэн издает короткий, сухой смешок, в котором наконец-то слышится не сарказм, а горькое облегчение. Он наклоняется вперед, резко и порывисто, и Вэй Усянь ловит его, смыкая руки на его плечах. Это не те осторожные объятия, которыми обмениваются из вежливости; они вцепляются друг в друга так, словно пытаются срастись, превращая две ломаные линии в одну прямую и надежную опору. Усянь чувствует жесткий металл коляски, впивающийся в ребра, и костлявые плечи брата, но не отпускает, только сильнее сжимает пальцы на спине Цзян Чэна. В этот момент в стерильном коридоре рушатся последние преграды. Годы взаимного молчания, ядовитых упреков и глухого одиночества отступают перед этим простым жестом. Нет нужды в словах о прощении или планах мести — всё это уже решено на каком-то подсознательном уровне. — Прости меня, — глухо говорит Цзян Чэн в плечо Усяня. — За всё. — Перестань, — Усянь гладит его по всклокоченным волосам. — Нам не за что просить прощения. Мы просто выживали, как могли. Они сидят так долго. Два обломка одной семьи, склеенные общей трагедией. Не Хуайсан, наблюдающий за ними из дальнего конца коридора, медленно отворачивается, давая им эту минуту абсолютной искренности и честности. Вэй Усянь отстраняется первым, отчего-то вытирая лицо рукавом. — Знаешь, — говорит Ваньинь внезапно. — Я тут недавно думал, глядя на всё это безумие. Яньли... она ведь будет просто превосходной матерью, верно? Усянь замирает на секунду, а затем шире улыбается. Эта мысль — такая мирная, такая неуместная — ощущается как самый правильный их ориентир. — Лучшей. Просто лучшей. У неё терпения хватит на целый полк таких оболтусов, как мы. Представь, какой она устроит праздник, когда мы вместе будем отмечать новый день рождения племянника. Мы с тобой еще будем спорить, кто из нас научит его первым гадостям, когда он подрастёт. Цзян Чэн коротко кивает, и на его лице впервые за долгое время разглаживаются складки у рта. — Иди умойся нормально. Ты выглядишь как черт из табакерки. А потом нам нужно решить, что делать, когда Сичэнь очнется, отому что Ванцзи от него не отойдет, а нам с тобой нужно подготовиться к тому, что начнется дальше. Цзян Чэн уже разворачивает коляску, собираясь наконец доехать до той самой злосчастной туалетной комнаты, в которую все это время не может попасть, когда автоматические двери блока интенсивной терапии снова бесшумно разъезжаются. В коридор выходит медицинская сестра. Она выглядит измотанной, её маска оказывается и вовсе спущена на подбородок, а в руках она держит небольшую коробочку. Это не молоденькая выпускница медучилища, какими обычно кишат частные клиники, а женщина очень почтенного возраста, из тех старых кадров, что помнят еще основание этой больницы. Её лицо, испещренное глубокими морщинами, похожими на трещины на антикварном фарфоре, кажется удивительно спокойным. Седые волосы, аккуратно зачесанные под накрахмаленную шапочку, светятся серебром в беспощадном свете ламп. Несмотря на тяжелую смену, её спина остается прямой, а взгляд — цепким и понимающим. — Господин Цзян? — она шагает именно к нему, её голос звучит мягко, с легкой хрипотцой, которая бывает у людей, привыкших говорить шепотом в палатах. Женщина, словно без ответа все прекрасно поняв, аккуратно ставит коробку на колени Цзян Чэну. Старушка задерживает свои сухие, пахнущие мылом и антисептиком пальцы на его руке на долю секунды дольше, чем требует протокол. В этом мимолетном жесте — сочувствие человека, который видел слишком много горя, чтобы пытаться облечь его в слова. — Лань Ванцзи попросил меня передать это вам. Это личные вещи его брата. То, что было при нем. Кивнув напоследок, она медленно удаляется обратно в тишину боксов. Вэй Усянь, стоя рядом, вдруг шумно выдыхает, стараясь разрядить атмосферу. — Ну, раз уж у нас всё стабильно и даже посылки доставляют, то я на разведку, — он оборачивается, оглядывая бесконечность коридора. — Желудок у меня уже поет арии, я скоро начну видеть галлюцинации в виде жареных крылышек. Пойду найду карту этого лабиринта, где-то здесь точно должна быть схема этажа и столовая для персонала. Не скучай, Ваньинь, я быстро. Он хлопает брата по плечу и стремительно уходит в противоположную сторону, его шаги гулко отдаются от стен. Усянь всегда так делал — исчезал именно тогда, когда тишина становилась слишком тяжелой, давая Цзян Чэну возможность остаться один на один со своей правдой. Тот же медленно приподнимает прозрачную крышку коробки. В нос тут же ударяет едва уловимый аромат сандала, который всегда исходил от кожи Сичэня. На самом верху лежат наручные часы. Сапфировое стекло разбито вдребезги, превратившись в россыпь острых искр, а стрелки застыли, запутавшись в собственной механической смерти. Но Цзян Чэн смотрит не на них. Его взгляд оказывается прикован к кожаному картхолдеру, который лежит на дне. Он берет его, раскрывает. Среди банковских карт и профессиональных пропусков, которые больше не имеют значения, он находит педантично сложенный вчетверо клочок бумаги. Это оказывается не квитанция и не рецепт. Это старый, выцветший чек из той самой забегаловки, где они так глупо и своенравно танцевали под скрипку. Цзян Чэн переворачивает его. На обороте рукой Сичэня, его безупречным, летящим почерком, едва различимо написано:«Витамины для сна для Цзян Чэна. 21:30 — забрать из студии. Если свет горит, то подождать в машине — не отвлекать. У него опять ледяные пальцы.»
Сердце пропускает удар.