ID работы: 14453152

nowhere to run

Слэш
NC-17
Завершён
50
автор
Размер:
9 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
50 Нравится 8 Отзывы 7 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Потолок. Белый. Свет люминесцентных ламп бьет по глазам, усиливая и без того безумную головную боль. Во рту сухо, на языке привкус крови, тело кажется неподъемным. — Что… ты со мной сделал? — О, ты уже очнулся, — голос звучит до омерзения довольно. — Эффект продлился дольше, чем ожидалось. Я думал, тебя придется насильно возвращать. — Ты обещал… что это будет тест боевых способностей, — он пытается приподняться и посмотреть в глаза обладателю голоса, но с удивлением обнаруживает, что привязан. Распят по рукам и ногам и надежно зафиксирован ремнями из кожи. А еще — что полностью обнажен. — Я решил, что твое тело больше подходит для иных целей, — человек подходит поближе, и кукла наконец-то может разглядеть его лицо. Зрение все еще затуманено, но даже так он видит, насколько безумным огнем горят алые глаза. — Так, проведем пару тестов… ты же записываешь, да? Последняя фраза обращена не к нему, и кукла не хочет думать о том, сколько еще людей находится здесь. Сколько еще людей видит его таким, выставленным напоказ, словно экспонат в музее. Хозяин лаборатории обращается с ним четко выверенными движениями — проверяет данные с мониторов и насколько хорошо закреплены странные полупрозрачные трубки, подсоединенные к сгибам локтей; самое худшее — когда он насильно пальцами раскрывает веки и по очереди светит в глаза ярким фонариком, от чего только-только утихшая головная боль возвращается с новой силой. Где-то на грани сознания проскальзывает мысль о количестве таких же «пациентов», побывавших на этом столе, но она ускользает прочь, когда человек кладет руку на внутреннюю сторону его бедра. — Все показатели в норме. Операция должна пройти успешно. — Что ты, блять, собираешься… В вену входит тонкая игла, и сознание заволакивает милосердной черной пеленой.

***

Он не знает, сколько времени прошло. На этот раз все хуже — он не может даже пошевелить языком, а тело будто бы заживо горит. Особенно — между ног, там, где не так давно лежала рука этого безумца. Он не хочет знать, какой дрянью его накачали, не хочет знать, что сумасшедший доктор с ним сотворил, он хочет лишь одного — чтобы боль закончилась. И чтобы ему дали хотя бы глоток воды. — Воду тебе нельзя еще минимум час. Иначе будет хуже, — отзывается знакомый голос где-то рядом, и куклу тошнит от того, насколько он сейчас уязвим. Тошнит от того, что ублюдок прекрасно все видит и замечает, более того — наслаждается чужим страданием. Обойдется, он не собирается доставлять своему мучителю такой радости; он сжимает зубы и жмурится, стараясь не издать ни единого звука. Однажды ему надоест. Однажды это закончится. И тот, кого когда-то звали Кабукимоно, вернется к долгожданной свободе. Пусть изуродованный. Искалеченный. С поломанной душой. Но живой. Нужно лишь немного подождать. — Думаю, тебе интересно знать, что операцию ты перенес прекрасно, — а Доктору и дела нет до того, что там его жертва чувствует, — он снимает перчатки и бросает их на стоящий рядом столик, а два ассистента в безликих масках подкатывают ближе огромное, в человеческий рост зеркало. — Как и о том, что я сделал с твоим прелестным телом. Он не хочет, не собирается смотреть, но чужие пальцы с силой сжимают подбородок и поворачивают голову, все-таки заставляя взглянуть. И то, что он видит, заставляет забыть о надежде, о гордости, о желании однажды сбежать. Остается лишь желание закричать во весь голос — но из-за пересохшего горла не получается даже это. Там, где раньше была лишь фарфоровая гладкость, теперь — нежно-розовые складки слизистой и раскрытое пульсирующее отверстие; из-за позы можно прекрасно все разглядеть — Доктор заранее озаботился тем, чтобы приподнять его бедра и зафиксировать ноги, широко разведя колени в стороны, — и с каждой секундой осознание все ярче, а закричать и разрыдаться хочется все сильней. Он думал, его не сломить, не разрушить, не заставить желать смерти — но теперь ему хочется лишь вскрыть себе горло, чтобы никогда больше не видеть этого. — В таком виде ты намного больше подойдешь для моей цели, — усмехается Доктор, и, словно ему недостаточно было произведенного эффекта, якобы мимоходом добавляет: — К слову, физиологические функции твое новое тело выполняет прекрасно. Я проверял. Новую потерю сознания он встречает как благословение.

***

Он не знает, сколько времени прошло — по его подсчетам, дней пять, но может и больше. Не знает даже, день сейчас на улице или ночь. Чертов безумец держит его в комнате без окон, лишь с одной-единственной входной дверью — личного пространства нет даже в крохотной ванной. Как и другой одежды, кроме больничной рубашки, распахивающейся от любого неверного движения. Его принесли сюда после «операции», без сознания, и оставили здесь. Будто лабораторную крысу в клетке. Хотя нет, от крысы его кое-что все же отличает — широкий кожаный ошейник и крепкая цепь, намертво вбитая в стену. Больше ассистенты не подходят близко — он более чем уверен, что в тот раз прокусил одному из них плечо. Безрассудно и глупо — даже если бы у него получилось выйти, его бы мгновенно поймали и скрутили; но чужой болезненный вопль и вкус крови на губах стали его личной маленькой победой. Пусть за это и пришлось расплатиться еще одной дозой «лекарства» и чертовой цепью. Ассистенты приходили три раза в день, это он знал точно. Доктор, видимо, не хотел терять ценный материал, так что жаловаться на качество и количество еды не приходилось. Однажды он, правда, попробовал взбунтоваться, демонстративно перевернул тарелку и отказался есть… и после этого на своей шкуре прочувствовал значение словосочетания «кормление через зонд». И уж лучше бы он оказался на операционном столе еще раз. Там он хотя бы ничего не ощущал. А где-то на подкорке сознания до сих пор звучал чужой издевательский смех и режущие хуже скальпеля слова: «Неужели ты думал, что сможешь сопротивляться мне, куколка?» И каждый раз приходится мысленно ему отвечать: да, думаю. И буду, пока я жив. А потом они приходят втроем. Два ассистента, похожих друг на друга, будто две капли воды — сколько бы он не пытался, он так и не научился их различать, — и чертов оригинал. Слишком довольный, чтобы не почуять неладное. — Пора приступать к испытаниям. Начинайте, я зафиксирую процесс. Он не хочет знать, что это значит. Не хочет даже спрашивать. Скалит зубы, прижимается к стене и обещает вырвать глотку первому, кто подойдет. Он готов до последнего биться, готов дорого продать свою жизнь и гордость — но их двое. А он слишком обессилен после очередной дозы. Их руки, кажется, везде — лезут под рубашку, оглаживают, сжимают, игнорируя все попытки сопротивляться; пару раз он успевает впиться зубами в чужое запястье — но перчатки слишком плотные, не выходит даже до кожи достать. Их двое, они сильнее, крупнее и выше; а оригинал смотрит, не отрываясь, и, кажется, усмехается. Когда один из ассистентов оказывается за его спиной и сжимает запястья железной хваткой, кукла обещает однажды выцарапать ему глаза и заставить сожрать их. Когда второй коленом раздвигает ему ноги, задирая подол, — сплевывает горькую слюну, целясь в лицо. А когда внутрь него проникают одним слитным движением — жмурится и с силой кусает губы, стараясь не издать ни единого крика боли. Член двигается в нем хаотично и рвано, проникает отвратительно глубоко, распирая до предела, и это непохоже ни на боль от ран, ни на что-либо еще. Все, что он чувствует, — как его выворачивают наизнанку, обнажают кукольную душу и методично проходятся по ней тяжелыми сапогами, и, честно, уж лучше бы он умер на том столе. «Нива», — думает он, пока чертов клон надсадно дышит над ухом. — «Нива, пожалуйста, забери меня». Он не хочет вспоминать, что Нива мертв. В какой-то момент эти двое меняются, и второму, кажется, нравится двигаться медленнее, но глубже, при этом сжимая в ладонях худые бедра, — неужели он надеется выбить из жертвы подобие стонов? Не дождется, думает кукла и кусает губы сильнее. Ни за что. Проще голыми руками себе трахею вырвать вместе с голосовыми связками. — Я убью тебя, — шипит он сквозь зубы, когда второй клон наконец-то с удовлетворенным вздохом вынимает член. Между ног отвратительно-липко, по бедрам что-то стекает — он не хочет проверять, сперма это, смазка или кровь; а внутри нет ничего, кроме бессильной злобы и гнева. — Я вскрою тебе брюхо и задушу тебя твоими же кишками, и ты будешь молить меня о пощаде, когда… — Да-да, куколка, желаю удачи, — отмахивается Доктор и выходит за дверь. Оставляя его одного, измотанного, использованного, грязного, будто надоевшую игрушку, которая сломалась и потому больше не нужна.

***

Потолок. Белый. Кукла равнодушным взглядом смотрит вверх, подсчитывая трещины, — это помогает игнорировать омерзительные звуки шлепков плоти о плоть. — Еще чуь-чуть… ну же… я уже почти… Давай быстрее, думает он, крепче сжимая зубы. Кончай уже и убирайся, я хочу спать. Они приходят теперь каждый день. Реже — с оригиналом, чаще — без. Первое куда хуже — в этих случаях пытка длится дольше, перемежаясь редкими моментами «снятия показателей», когда они проверяют давление и пульс. Он может поклясться — данные почти не отличаются от нормы. В первый раз это было отвратительно, мерзко и страшно — он потом битый час сидел под струей воды и до красноты остервенело тер кожу мочалкой, пытаясь смыть не только следы чужих прикосновений, но и воспоминания о них; а потом еще долго кусал губы, стараясь не разрыдаться. Во второй — просто мерзко и закончилось быстро, тот ассистент даже по макушке его погладил на прощание. Правда, быстро передумал, когда зубы клацнули в миллиметре от кожи. В третий, четвертый и пятый — паршиво и горько, особенно когда кто-то отпустил скабрезный комментарий о новом теле, которое ему сделал Доктор. А потом он перестал считать. И запоминать тоже. Становилось легче, если он абстрагировался и просто позволял им закончить. Тело они иметь могут сколько угодно. Но до души им не добраться. — Хор-р-р-роший мальчик… — клон удовлетворенно рычит и наконец-то его отпускает. И это уже привычно — что между ног саднит и неприятно тянет, что теперь придется идти в душ и вымывать из себя сперму, что ближайший час ему не свести бедра и что на фарфоровой коже вновь останутся уродливые синяки от чужих пальцев. Ему все равно. Ему нет дела. Он твердит как мантру: пусть с телом творят, что вздумается, душу я им не отдам никогда. И не думает о том, что завтра все повторится вновь. Он уже ложится, когда дверь в комнату открывается вновь. И раздраженно вздыхает: неужели так сложно оставить его в покое хотя бы сейчас? Он до сих пор не знает, день сейчас или ночь, но тело двигается с трудом, а перед глазами туман — обычный побочный эффект после дозы «лекарства», и ему нужно отдохнуть. Он не готов сейчас вновь вставать с постели и раздвигать ноги. Но на пороге не клоны. На пороге стоит чертов оригинал. Без своей излюбленной маски, что странно. И даже без лабораторного халата — надо же, а он думал, безумец сросся с ним навсегда. — Пришел проверить, не покончил ли я с собой? Не дождешься, — сил хватает лишь на то, чтобы слегка приподняться и зашипеть сквозь зубы. Доктора, кажется, это ничуть не трогает — он подходит ближе и садится на край постели, будто бы стремясь оказаться поближе к жертве. У него алые глаза, вдруг отчетливо замечает кукла. Он вообще человек? — Пришел сказать, что я придумал тебе имя, — он усмехается и тянет руку к темно-синим волосам, и к сожалению, здесь слишком мало места, чтобы увернуться от поглаживаний. — Скарамучча. Тебе пойдет. А ты что думаешь? — Думаю, что рано или поздно ты сдохнешь, — кукла отворачивается и закрывает глаза, и в голове лишь одно: поскорее провалиться в сон. — А я буду жить вечно. И однажды плюну на твою могилу. Доктор смеется, но кукла этого уже не слышит. Кукла думает о Ниве, о том, что будет, когда он отсюда выберется, об огромном, полном звезд небе над головой — о том, что однажды он поймет, каково это — быть по-настоящему счастливым. И забудет о том, каково это — чувствовать себя безвольным куском мяса в чужих руках.

***

Его создательница не говорила, что кукла будет видеть сны. Кукла по ее задумке и чувствовать-то хоть что-то не была должна — а чувствует ведь. К сожалению. Он бы многое отдал за то, чтобы больше ничего не ощущать, раствориться в столь любимой его матерью «вечности» и не вернуться обратно; и он пытается, честно, но Доктор каждый раз находит способ вернуть его обратно. Болью. Унижением. Жалкой, отвратительной пародией на попытку доставить удовольствие. Он мастер в том, чтобы находить все новые и новые уязвимые точки души и с садистским удовольствием давить на них, раз за разом вскрывать грудную клетку и обнажать трепещущее сердце; и пусть это уже не так мерзко, как в первый, но приятного мало. Но у куклы все еще есть его сны. Над снами Доктор не властен. Ему не снится лаборатория и чужое лицо; ему снится шелест морских вол и белоснежный песок, бескрайнее поле цветов и задумчивый шорох леса. Побочный эффект от наркотика ему лишь на руку — легче получается засыпать, когда все заканчивается, легче загнать себя туда, куда нет доступа безумцу и его клонам; пару раз ему снится Нива и тогда, наутро, пустота в груди воет и грызет все сильнее. Дважды у него получилось даже заснуть под одним из ассистентов, и пусть обратно его ввернули парой хлестких пощечин, но это была практически месть. Дни тянутся медленно, долго, будто застывшая смола, грань между сном и явью становится все более размытой, но ему даже нравится это — может, Доктору надоест. Может, он устанет тешить себя словами о «переломном моменте» и «корректировке дозы» и наконец-то отпустит игрушку, которая больше не приносит веселья. А может, однажды он попросту не сможет вернуться из мира снов. Если честно, он на это надеется. Он больше не хочет ни умирать, задушив себя одним из проводов, ни жить безумцу назло. Он вообще больше ничего не хочет — еда на вкус будто прессованная бумага, сколько специй не сыпь, книги, что притащил кто-то из клонов, покрываются пылью в дальнем углу, и даже мечта однажды плюнуть на чужое надгробье не вызывает ничего, кроме смутной тоски. Его гордость больше не растоптать — потому что гордости нет. Его честь больше не сломать — потому что чести не существует. Ему больше не больно — потому что, кажется, он забывает, что такое боль. Иногда он смотрит на себя в зеркало и думает: а что там осталось, внутри, от меня? И как никогда остро чувствует себя куклой. Куклой, у которой обрезали нити и вынули шестеренки. И оставили лежать безжизненной пародией на живое существо. И даже смешно наблюдать за тем, как Доктор суетится; подбирает новые компоненты, увеличивает или уменьшает дозу, один раз даже использовал троих ассистентов сразу — и долго шипел сквозь зубы, когда это не вызвало у его жертвы даже тени эмоций. Он добился своей цели — Доктор в бешенстве и не знает, что делать дальше; вот только осознание этого факта не находит в опустевшей душе ни единого отклика. Есть и есть. Пусть будет дальше. Той ночью ему снится звездное небо. Огромное, раскинувшееся повсюду, докуда хватает взгляда, гипнотизирующее и манящее. Кукла чувствует себя маленьким-маленьким, песчинкой на чьей-то ладони, и, пожалуй, его устраивает рассыпаться песком. Если это значит, что под этим небом он останется навсегда.

***

Когда Доктор приходит в его комнату лучащимся от счастья, кукла чувствует, что что-то не так. Своего палача он редко видел улыбающимся — особенно так, будто бы все богатства мира упали в одночасье к его ногам; кукла пытается отползти дальше, но ватное тело отказывается слушаться. Ассистент в этот раз с ним всего один, и это тоже не внушает доверия; чувство беспокойства зреет внутри стремительно, заполняя собой грудь, будто чудовищная опухоль, и достигает пика, когда он замечает, что привычная жидкость в шприце изменила свой цвет. — Вижу, ты заметил. Я немного изменил состав и уже успел опробовать его, так что ошибки быть не должно! — ублюдок смеется в голос, воздевая руки к небу, и это больше похоже на хриплый клекот. Кукла может поклясться, что в жизни не слышал чего-то настолько же мерзкого — разве что, тот отвратительно-влажный звук, с которым член выскальзывает из тела. А затем Доктор небрежно кивает помощнику, и паника внутри перерастает в настоящий животный ужас. — Начинай. И будь с ним понежнее сегодня. Кукла даже не успевает возразить. Его подхватывают на руки — бережно, будто хрустальную вазу, и от этой деланной осторожности тянет блевать; он еще не забыл, как тот же — или другой, какая разница — ассистент до треска выкручивал ему запястья и сдавливал горло, пытаясь вырвать из глотки хотя бы болезненный стон. А теперь, надо же, нежность. Будто бы можно в это поверить теперь. Он ко всему готов — новый виток насилия, пытки, даже смерть; но не к тому, что клон уложит его на кровать и, нависнув сверху, прижмется губами к губам. Это неприятно, мокро и совсем не похоже на возвышенные строки из книг — копия Доктора целует настойчиво, упорно тычется языком, пытаясь вынудить разомкнуть губы и углубить подобие поцелуя, — только вот коже почему-то покрывается мурашками. И тело почему-то дрожит. Нет, думает кукла, из последних сил пытаясь отстраниться. Нет-нет-нет, пожалуйста, нет. Клона, впрочем, эти попытки мало волнуют. Отчаявшись получить ответ, он опускается чуть ниже, целует и вылизывает бледную шею, ладонями оглаживает бока; и в тот момент, когда острые зубы мягко смыкаются на ключице, кукла чувствует, что внизу живота становится тяжело и жарко. И это куда хуже, чем все, что было до. — Давай же, вот так. Позволь мне доставить тебе удовольствие, — выдыхает, почти касаясь губами ушка, и его дыхание кажется обжигающим. Тело крупно вздрагивает, выгибается навстречу, пальцы ног поджимаются, а внутри — ничего, кроме животного ужаса. Это не должно быть так. Это не должно так чувствоваться. Он готов умолять о возвращении боли, встать на колени и целовать Доктору полу халата, лишь бы никогда больше не чувствовать такого, но тело, омерзительное, ничтожное, никчемное тело отказывается подчиняться, и бедра сами приподнимаются навстречу чужим рукам. Пальцы у ассистента длинные, узловатые, без особого сопротивления проникают внутрь (он готов себе собственноручно барабанные перепонки проколоть, лишь бы больше не слышать этот звук) и надавливают в нужных местах, и кукла до крови кусает губы и с силой жмурит глаза, пытаясь хотя бы молчать. Пусть давно уже все понятно, пусть Доктор смотрит так жадно, что не остается сомнений — добился своего, — но кукла обещает себе, что до последнего будет сопротивляться. Ради бездонной синевы неба, ради Нивы, ради себя. Ради того, чтобы однажды все же плюнуть ублюдку на могилу. А потом клон входит сам, и становится уже не до мыслей о другом. Это совсем непохоже на первые разы — медленно, тягуче, действительно бережно, и каждое движение, каждое неторопливое проникновение заставляет его чувствовать то, что он предпочел бы не чувствовать никогда. Это приятно, до безумия приятно, и сознание бьется в немой истерике, захваченное паникой и отвращением к самому себе, а тело восторженно умоляет: о да, еще, пожалуйста, вот так! Чужие руки, кажется, везде — гладят бедра, пощипывают соски, ласкают ключицы и плечи; ассистент знает, что делает, и знает прекрасно. Даже интересно, как оригинал их натаскивал. Кукла старается отвлечься на что-то — на трещины в потолке, на собственные размышления, снова провалиться в сон, — лишь бы заглушить тянущее ощущение между ног, но оно не уходит. И не собирается утихать. Он упускает тот момент, когда копия кончает. Чувствует лишь, как выскальзывает член — выскальзывает, оставляя за собой не боль, а чувство незаполненной пустоты. Неудовлетворение, заставляющее просить еще. И тело бы просило, если бы не последние остатки самоконтроля. Доктор доволен до предела, его помощник, кажется, тоже, и когда они уходят, перебрасываясь малопонятными словами, кукла приподнимается и смотрит им вслед. И в этом взгляде нет ничего, кроме отчаяния и страха. Тем же вечером он силится прокусить себе запястья, сидя в ванной на полу. Бесполезно. Его создательница позаботилась о том, чтобы это тело было не так просто сломать.

***

Он не думал, что однажды станет скучать по боли. Не думал, что станет тосковать по мерзкому ощущению отсутствия выбора и воли, не знал, что соскучится по пощечинам и ударам. Боль питала злость, та — гордость, и это было лучшим стимулом продолжать бороться и мечтать о побеге. Пока в груди огнем горела уязвленная честь, он чувствовал себя живым. Чувствовал, что есть что-то, что никому никогда не достанется, чувствовал, что все еще не кончено, чувствовал, что он жив. Использован, осквернен, но не сломлен. И не сломается, пока в груди этот огонь горит. Теперь же от огня не осталось даже пепла. И на его место пришло чувство, которое он предпочел бы не испытывать никогда. Ладонь в кожаной перчатке гладит его по волосам нежно, ласково, слегка тянет за волосы, вынуждая разомкнуть губы, и тело слушается, беспрекословно подчиняясь немому приказу. Он знает, сопротивляться бесполезно и едва ли выходит; он ненавидит то, что между ног становится горячо и влажно, стоит лишь кому-то из ассистентов зайти, но больше всего он ненавидит то, насколько ему хорошо от чужих прикосновений. Хватка становится чуть крепче, налитая головка ложится на язык, и кукла плотнее сводит колени, пытаясь хотя бы немного облегчить собственные ощущения. Раньше он считал солоноватый вкус отвратительным. Ненавидел, когда его имели в рот, и по несколько минут отплевывался в ванной, когда все заканчивалось. Теперь же тело само опускается на колени и высовывает язык — знает, что нужно хорошенько постараться, чтобы потом удовлетворили и его. И изо всех сил старается — языком по всей длине ведет, обхватывает губами и сосет головку, ствол ласкает тонкими пальцами; тело не смущает, что смотрят, не смущают проблески бьющегося в истерике сознания, тело хочет свое — и тело ради этого сделает все. Так проще — проще разграничивать себя самого и отвратительный хнычущий кусок мяса, в котором заперта душа; но чем больше времени проходит, тем больше стирается эта грань. И в те редкие моменты, когда ясность сознания возвращается, ему до безумия страшно: что же теперь осталось от него самого? — Какая же ты умничка, сосешь просто потрясающе, — копия Доктора усмехается, толкаясь бедрами глубже в податливое горло, и кукла от удовольствия закатывает глаза. Послушный, покорный, податливый — он до последнего убеждает себя, что это все наркотик, это все чужое влияние и последствия экспериментов; но с каждым днем, с каждой ночью с ассистентами все чаще проскальзывает мысль: а что, если он таким был всегда? Что, если его таким и создали, — идеальной игрушкой на потеху мужчинам, а все эти заверения его матери о божественном сосуде — не больше, чем наглая ложь? Воспоминания медленно стираются из памяти, его собственный разум подводит его, и иногда кажется, что изначально он таким и был. Умоляющим. Жаждущим. Готовым на все. — Нечестно, я тоже хочу развлечься, — раздается над ухом хриплый смех, и в щеку тычется еще один член. Кукле даже объяснять не нужно, что делать, — пальцы сами обхватывают член у основания, начиная плавно ласкать, и удовлетворённые вздохи становятся ему лучшей наградой. Собственное возбуждение становится почти нестерпимым, и только крохотные остатки здравого смысла удерживают от того, чтобы начать умолять… но он знает, что еще немного — и не спасет даже это. «Нива», — всплывает в голове, и тело прошибает дрожью, вынуждая остановиться и замереть; но затем его вновь тянут за волосы, и мысль исчезает, растворяясь в мутном мареве вожделения. Тягучее семя разливается по языку, еще пару мгновений спустя — по коже, и кукла едва ли не хнычет: наконец-то удовлетворят и его. Колени сами разводятся в стороны, внизу все пульсирует и сжимается; кукла жмурится и кусает губы, ожидая проникновения, но проходит мгновение, другое, третье — и ничего не происходит, и когда он приоткрывает глаза, то видит лишь закрывающуюся дверь. И это обидно, до безумия обидно: он же хорошо постарался, как же так? Телу мало прикосновений, мало удовольствия, внутри все воет и скулит, прося еще. Он знает, что возненавидит себя позже, знает, что не сможет себя простить, но тело едва ли не сгорает в нетерпении, и рука сама тянется между ног. Как и ожидалось — горячо и влажно, кончики пальцев скользят вверх-вниз; он кусает губы, чтобы не застонать слишком громко, и ему больше нет дела до того, установлены ли в комнате камеры. Он думает о том, что бы те двое могли с ним сделать, когда трахает себя пальцами. И ему хорошо. Даже не так — ему потрясающе.

***

Потолок. Белый. В комнате Доктора вообще много белого цвета — например, мягкий матрас, в который так удобно упираться коленями, насаживаясь на член. Это одна из любимых поз Доктора — говорит, что так может во всей красе видеть лицо своей любимой игрушки; а кукле все равно, как его будут брать, — лишь бы брали. И как можно чаще. — Ты торопишься? Может, останешься еще ненадолго? — тянет, ластясь к чужому телу, будто кошка. Ему мало предшествующих трех раз, ему хочется еще и больше — кто же виноват, что только у Доктора получается так хорошо его удовлетворять. — Я скоро вернусь, куколка, и тогда мы развлечемся, — мужчина усмехается, гладя его по волосам, и кукла послушно ластится к ладони, облизывая вмиг пересохшие от предвкушения губы. «Развлечемся» — значит, как минимум несколько часов, а то и всю ночь напролет, и от одной лишь мысли об этом по бедрам течет. Доктор знает его тело идеально, с первого раза угадывает все чувствительные места, и каждая ночь с ним — удовольствие, которое ни с чем не сравнить. В этом доме все двери давно открыты для куклы, только кукла больше не хочет уходить. Как и не хочет, чтобы уходил ее хозяин. — Называй меня по имени! Мне нравится имя, которое ты выбрал для меня! — он надувает губы и тянется за поцелуем, и Доктор хрипло смеется, когда прижимается к его губам. — Что, уже не скучаешь по своему Ниве? — его дыхание опаляет бледную кожу шеи, и кукла — нет, Скарамучча — протяжно стонет, подставляясь под желанную ласку. И поднимает удивленный взгляд, стоит лишь ему услышать вопрос. — Нива? А кто это такой?
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.