ID работы: 14456904

Последствия войны

Гет
R
Завершён
9
Горячая работа! 1
Пэйринг и персонажи:
Размер:
12 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
9 Нравится 1 Отзывы 1 В сборник Скачать

Предтеча

Настройки текста
Примечания:
      Крики ощутимы почти физически. Протяни руку — и почувствуешь, как на кончиках пальцев разрывается воздух. Грязь застилает глаза пеленой. А уши закладывает взрывами и обстрелами, которые больше радуют воспалённое сознание, чем пугают: если ты слышишь звук взрыва или свист выстрела над самым ухом, значит, в этот раз прилетело не в тебя. И секунда, в которую ты живёшь, чуть-чуть продлевается.       Это депривация. Звуки, запахи, тактильные ощущения и предметы перед глазами — всё перемешивается в кашу. Перемешивается без возможности отделить одно от другого — а значит, исчезает вовсе. Как в сломанном калейдоскопе, где все стёклышки наслоились друг на друга и как ни проворачивай, какой угол зрения ни выбирай, ты всё равно видишь одно и то же чернеющее пятно. Одно и то же ничто.       Ребекка чувствует чужие тела под собственными руками, карабкаясь ползком от окопа по шею в грязи. Она чувствует холод омертвевшей кожи и буро-красную склизкость, затягивающую похлеще болотистых почв, свойственных этой местности. Она откидывает одно тело за другим, но их, кажется, становится всё больше и больше. Ещё чуть-чуть, и она останется погребённой под миллионами и миллионами этих тел, которые переломают ей рёбра своей тяжестью и заберут весь воздух из лёгких, вырывая трахею из глотки.       Ребекка чувствует чужие тела под собственными руками — и почти вскрикивает, когда одно из её запястий перехватывает чужая ладонь, обхватывая холодом омертвевшей кожи и буро-красной склизкостью. И глотку саднит от крика, который в оглушительном «сломанном калейдоскопе» кажется только шёпотом. Как будто иглу граммофона внезапно сняли посреди звука. А сам граммофон разбили парой ударов кувалды.       — Думаешь, ты выжила, а? — хрипловатый голос раздаётся прямо над ухом, обдавая кожу жаром чужого дыхания, контрастируя с могильным холодом. Хватка на запястье сжимается, грозя переломать ей и radius, и ulna. — Думаешь, блять, вырвалась — и война позади? Думаешь, самая умная? Нихера подобного, дорогуша! Я умер из-за тебя! Из-за тебя и твоей блядской нерасторопности, но, знаешь, и ты недалеко сбежала, белый кролик. Куда ни беги, ты всё равно осталась здесь, во Франции! И так и останешься здесь. Навсегда, так.       Она видит чужие глаза напротив собственных. Она видит, как из них, словно из источника пророка Иова, льётся кровь, а радужки — iris — мутно-слепые. Мертвец не отпускает и смеётся чёрно-нефтяным смехом, сжимая пальцы всё крепче и крепче. Ребекка, кажется, уже почти слышит хруст костей…       Она подскакивает, выдирая простынь с кровати и сжимая её в пальцах. И сжимается, обнимая колени, пока пытается отдышаться. Ладонь, автоматически прижимаемая к рёбрам, почти физически чувствует бешено бьющееся в грудной клетке сердце: её пульс грозит приблизиться к критической отметке, а руки дрожат. И пелена перед глазами — уже не от грязи и не от пробитой головы, а от оглушённости. И принадлежит эта пелена не мертвецу, а ей самой.       Порыв слабости секундный, но Ребекка автоматическими рывками, как переломанный механизм, чья программа уже не работает, но ещё пытается следовать прописанным алгоритмам, вытаскивает из тумбочки совсем небольшой пузырёк с сорванной ей же самой этикеткой. Жидкость в ампуле кажется ей такой же мутноватой, как и воздух вокруг.       Ребекка смотрит на стекло ёмкости, сжимаемой в подрагивающих пальцах. Она и сама слышит, как в черепушке крутятся шестерни, так что аж поскрипывают. И смотрит на ампулу долго-пронзительно, не замечая, что пальцы дрожат всё больше. Уже больше в предвкушении, нежели в постстрессовой лихорадке.       — Блять. Блять-блять-блять!       Стекляшка отправляется обратно в тумбочку. Ладонь ударяет по столешнице, как по самой виноватой во всей этой ситуации. И Ребекка хватается за голову, выравнивая дыхание, пока пальцы вцепляются в растрепавшиеся от кошмара угольные волосы. Больно-отрезвляюще. Шарп потрясывает с головы до пят, так что не ослабить и не унять.       Она сглатывает, всё ещё видя перед глазами, как вода обращается в кровь, будто из-под Моисеева жезла. И поднимается с постели, отбрасывая простынь куда-то в сторону. Шаги босых ног раздаются в темноте, когда Ребекка распахивает настежь окно, выглядывая в ночной Бирмингем из своей замшелой квартирки-комнатки, которая словно находится посреди грёбаного нигде. Шарп чувствует застывшую кровь на собственных ладонях, но если она и научилась хоть чему-то за то короткое время после своего возвращения в Англию, так это не замечать фантомов войны. По крайней мере, в реальности: с тем, что подкидывает подсознание, стоит ей заснуть, всё равно справляется разве что морфин.       На улице тишина. Это предутренний час, когда гуляки уже кое-как нашли путь до дома, а те, кто не нашёл, заснули где-нибудь под мостом у каналов; а рабочие ещё не проснулись, чтобы начать очередной день за мизерную оплату или вовсе без неё. Ребекка сплёвывает и жмурится, покачивая головой.       Ночной ветерок обдаёт её свежестью, хоть и звучит это применительно к Бирмингему, насквозь провонявшему самыми мерзкими запахами, как то ещё издевательство. Но это, как и боль, отрезвляет и приводит в себя. Ребекка опускается на подоконник и прикрывает глаза. Ненадолго — ей не нравится, что она видит через сомкнутые веки.       Она смотрит вниз на брусчатку, заблёванную до гниющей зелени и изрешечённую колёсами повозок, как глупо-детскими росчерками. Смотрит — и приходит к выводу, что падать с моста в канал всё же будет гораздо действеннее. Всего второй этаж, максимум, которого она добьётся, это переломает себе ноги. И то — только при самом (не)удачном стечении обстоятельств. Шарп морщится, но остаётся сидеть на подоконнике, только плотнее запахиваясь в лёгкую накидку, чтобы спрятать ночную рубашку и не выглядеть совсем уж недостойно. Как будто в этом городе вообще известно это понятие…       Впрочем, ночные гуляки, к сожалению, ещё остались. Мужская фигура, выныривающая из темноты на улицу, проходит по камням грузным шагом, кажется, чуть прихрамывая. И Ребекка вздыхает: искушать судьбу мужским либидо совсем не хочется, потому… Она отходит от окна и запахивает шторы. Вернее, почти делает это, но понимание, что фигура как-то слишком выверенно направляется к её двери, работает в несколько раз эффективнее стоп-крана в поездах, ходящих через Бирмингемскую станцию.       А учитывая, что её круг общения после возвращения ограничивается разве что собственным отражением в зеркале и уж точно не широк достаточно для гостей посреди ночи…       Руки достают револьвер как-то даже без раздумий, выученно сжимая холодящую ладонь рукоятку. Разумеется, не наградное, об этом можно было и не мечтать: она была всего лишь чёртовой сестрой полевого госпиталя.       Ребекка стащила оружие у одного из проезжающих через город контрабандистов на следующий день после своего возвращения в Бирмингем. Здесь даже если не обладаешь цыганской кровью, всё равно рано или поздно что-нибудь стащишь, хотя бы раз. Да и совсем без защиты теперь, после Франции, жилось, как без одежды.       Стук в дверь оглушает, кажется, весь город. По крайней мере, саму Шарп точно глушит этот нетерпеливо-барабанящий грохот. Ребекка проверяет оружие и с щелчком взводит курок, прежде чем спуститься по предательски скрипящей лестнице ко входной двери. Смотрит на часы: половина четвёртого. Кого в такую рань принесло?       Ребекка замирает, когда видит чужие глаза напротив собственных. Опять. Такие же, как в ночном кошмаре, только зрячие. И смотрящие на неё из-под чёрно-фетрового капелюша, так что Шарп неосознанно делает шаг назад. Он повторяет её движения, окончательно выходя под тусклый свет. И окончательно убеждая её в собственном сумасшествии. Перестаёт хватать воздуха, как под мощной струёй ледяного душа. И дрожащие руки дрожат ещё сильнее. Она же спит. Спит, да?       — Альфред…       Он почти-почти смеётся. Его смех хрипловатый — такой же — только совсем не мёртвый, не чёрный. А взгляд — не пышет той смертельной ненавистью. И руки не ломают запястья.       — Дорогуша, может, пустишь? — и даже жестикулирует Соломонс так же, даже, может, чуть живее, чем было в госпитале и на поле боя, — Я понимаю, ты еврейка лишь напополам да с четвертью на треть, и всё такое, да. Но должно же было в тебе сохраниться наше этническое гостеприимство, верно?       Ребекка отходит назад и вбок, даже не задумываясь. Наверное, если бы он протянул ей сейчас зажжённый динамит, она бы всё равно его взяла. И смотрит на Алфи так, словно видит призрака, одного из тех, о которых всё талдычит Пропойца Джек, вернувшийся с контузией. Правда, в его глазах они все, как один, прекрасные дамы в ночных рубахах, бродящие по берегам каналов чуть ли не полками. А перед Шарп сейчас стоит то, что Джек, увидев, охарактеризовал бы либо как «блядский жид», либо как «сам Сатана с Геены Огненной вышедший» (что в целом звучало бы из его уст, как синонимы).       Альфред переступает порог, постукивая тростью и смахивая капли с верхней одежды, что в глазах Ребекки делает его ещё больше похожим на призрака: на улице сухо, как в пустыне, и уж точно нет ни капли дождя. Ребекка вжимается в стену. И Соломонс задумчиво-флегматично вскидывает бровь, наблюдая за ней. И растягивает уголки губ, замечая револьвер в сжатых-побелевших пальцах.       — Это правильно! Мне, как бишь, почти-таки обидно, что в меня чуть не стрельнули из этого пугалища, — негромко тянет он, тыкая в оружие тростью, и прищуривается, перехватывая взгляд Шарп, которая уже вспоминает об ампуле в тумбочке и сомневается, что ей хватило силы воли, чтобы не выпить жидкость из пузырька, — но, знаешь, эти импульсы сохранились, так что… тебя даже есть за что похвалить.       Ребекка смотрит на револьвер в своих руках, как впервые видит, переворачивая его в ладони и голову набок наклоняя. Она чувствует, что упускает что-то, но паникой ожившего кошмара кроет сильнее, чем взращённой рациональностью.       — Моё этническое гостеприимство не работает, когда в полчетвёртого утра ко мне заваливается мужчина, которого я не ждала. В конце концов, я всё ещё, блять, приличная женщина, — её речевого аппарата хватает только на эту реплику, протянутую невесомой нитью в воздухе, почти шёпотом, так что даже звук, с которым Альфред закрывает входную дверь, и то звучит громче. Ребекка говорит, всё ещё разглядывая сталь оружия.       Она как-то уж совсем лихорадочно промаргивается — как будто это поможет в её состоянии. Как будто, подняв взгляд, она не увидит перед собой мертвеца из кошмара. К горлу подступает мерзкое ощущение тошноты, царапая глотку. Ребекка даже впивается ногтями во внутреннюю сторону ладони. Боль. Но не пробуждение.       — А есть мужчина, которого ты можешь ждать? — Алфи едва-едва морщится, совсем незаметно для её взгляда, к тому же на него и вовсе не обращённого, но голос его звучит, как будто бы даже веселее. — Стены госпиталя и грязь окопов помнят, как ты клялась, что если тот ад закончится, то не приведи тебя Всевышний когда-то ещё доверять мужчинам в целом как тем, из-за кого этот ад и начался. И я, кстати, тоже помню это, Ревекка.       От имени, произнесённого его голосом и на еврейский манер, Шарп передёргивает даже больше, чем, собственно, от появления Альфреда на её пороге. Она поднимает на него глаза быстрее, чем успевает осмыслить это действие. И Соломонс пользуется этим: он знает, что она теперь не отведёт от него взгляда. Он делает шаг по лестнице, как будто со стопроцентной точностью знает, как добраться до её квартирки-комнаты.       И Ребекке не остаётся ничего, кроме как следовать за ним безмолвной тенью, ошарашенно-оглушенной. Контуженной, почти как Пропойца Джек.       — Что «еврейка напополам да с четвертью на треть» может предложить отставному капитану в четыре часа утра?       Ей приходится откашляться, прежде чем заговорить, наблюдая, как Алфи снимает верхнюю одежду, вешая её на крюк, и располагается в комнате как-то совсем по-хозяйски. Тянет нервно рассмеяться: о ней и так ходят по соседям все те слухи о «известно, зачем она на войну пошла, да и кто мог родиться у её мамаши, кроме шлюхи», а после визита в ночи — и вовсе хоть страну меняй. Лишь бы не на Францию, конечно. Лишь бы не на Францию…       Соломонс отвечает на её вопрос выразительным взглядом, обводящим её тело, покрытое только ночной рубахой да накидкой. Пожалуй, Ребекка и сама выглядит, как призрак. Это если не брать в расчёт, что вообще-то ещё чуть-чуть и клеймо «шлюхи» будет куда более оправданно-реалистичным. Шарп запахивается плотнее, сжимая губы в тонкую линию. Альфред улыбается в ответ.       — Поезд из Лондона задержали на пару часов. В вашу дыру даже по железной дороге добраться — всё равно что сорок лет по пустыне бродить. Даром, что я не Моисей, да и ты на Всевышнего похожа мало, откровенно говоря.       Он разводит руками, как будто это должно объяснить ей вообще всё. И так убедительно, что Ребекка кивает раньше, чем успевает сообразить.       — Это ни на вопрос не отвечает, ни твоего визита не объясняет, капитан Соломонс.       Он молчит, продолжая осматривать. Сначала её саму, так что Ребекка чувствует себя совсем раздетой (почти как в госпитале, когда она, грешным делом, почти пожалела, что на собственном горбу протащила этого чересчур говорливо-циничного и бросающего вот такие же выразительные взгляды капитана Британской Армии через грязь окопов до хоть какой-то медицинской помощи); потом бедно-пустой интерьер комнаты.       — Как тебе?       Она понимает, о чём он спрашивает, как-то на уровне ощущений. Больше — вспоминает ощущения от их взаимодействий в госпитале и по пути туда, Как будто они и правда снова во Франции. И не было почти полутора лет с их взаимного «выживи, или я достану тебя из самой Преисподней!»       — Не слишком радостно. И уж точно не так обнадёживающе-спокойно, как я ожидала.       Альфред кивает — и снова замолкает, щурясь так, что Ребекке кажется, будто он и вовсе закрыл глаза. Любой другой сказал бы ей «а ты, что, сказки ожидала, армейская потаскуха?». Любой другой, впрочем, изначально не получил бы от неё этот ответ.       Сердцебиение возвращается в свои традиционные восемьдесят ударов в минуту.       И Ребекка почти-почти успокаивается. Хоть и продолжает смотреть на Соломонса так, словно действительно ожидает, что тот бросится на неё и вырвет ей горло Жеводанским Зверем. Мертвецом из её недавнего ночного кошмара.       — Обезнадёживающе, скорее, да? — наклоняет голову набок Алфи.       — Да.       Он снова кивает. Теребит в руках свою трость и шумно хмыкает в собственную бороду — единственное, что, как кажется Шарп, в нём изменилось с войны. Впрочем, она прекрасно знает, что будь его воля, и если бы командованию было не «плевать на религиозно-этнические принадлежности тех, кто, вероятно, здесь же в фиалковых полях и останется», он бы ни за что её и не сбрил.       — Я слышал, тебе тут того гляди и расценку распишут особо деятельные, — его голос звучит почти вкрадчиво и от этого воспринимается ещё ближе к издёвке. — Удивлён, что я один здесь на твоём пороге ночью объявился.       Шарп отфыркивается, едва сдерживаясь, чтобы не зарычать.       — А что, ты за этими слухами и пришёл?       — Я? Да сбереги Г-дь твою грешную душу, Ревекка! — в голосе Соломонса звучит такая степень оскорблённого удивления, как будто даже подумать о чём-то подобном уже означает потерять всякий здравый смысл. Ему разве что за сердце схватиться для пущей театральности не хватает — и хоть на сцену Друри-Лейн, в любую постановку. Она хмыкает и отворачивается к окну, скрещивая на груди руки.       — Тогда ещё хоть слово об этом — и ты вылетишь из моего дома к чёртовой матери, Алфи.       Она знает, что угроза не имеет под собой никакой реальной силы или опасности. А ещё она знает, что и сам Соломонс прекрасно это осознаёт. Она уже не сестра и не может одним взглядом удержать вояку на постели. Её мир закончился больничными стенами, заставив вернуться в тот, где мужчины со смехом дьяволят развязывают новые войны, ни с чем и ни с кем не считаясь.       Она всё это знает. Но метнуть в Альфреда нож — вот это как раз практически «наградное оружие», если считать наградой забранное в суматохе перемещений лезвие одного из уже-покойников в госпитале, — ей ничего не помешает.       Ребекка слышит тишину за спиной. Улавливает напряжённым слухом, как Соломонс перемещается с невиданной, учитывая грузность походки и наличие трости, ловкостью, останавливаясь рядом с ней, буквально за плечом. И вздыхает.       Они молчат ещё минут десять. Как будто не могут намолчаться. Как будто им жизненно необходима тишина, хотя, кажется, на самом деле, тишина — их худшая пытка.       — Знаешь, — наконец начинает Альфред, и Ребекка уже готовится к долгому монологу, когда чуть поворачивает в его сторону голову и видит его жестикуляцию. Это почему-то успокаивает, и она сама плохо понимает почему: ситуация-то не особо располагает, как таковая. Сознанием Шарп сходится на привычности таких разговоров, — когда я вернулся, я осознал одну препаршивую вещь… Я не вижу природы, так, то есть вообще ни черта не вижу. Я вижу местность, полосу наступления или обороны. Блядскую стратегическую карту, которую командование пихало нам в нос, безуспешно молясь, чтобы недавние младенцы хоть миссию выполнили, ага (даром, что почти все они атеистами да безбожниками были). А там, глядишь, и один из части, может, и вернётся; у кого первым молоко на губах в кровь превратится-таки. И вот еду я через вот эти вот все лесочки-поляночки, так, и вижу одни сплошные укрытия, опорные пункты да места, где можно окоп пустить. И эти мысли лезли и лезли, как могильные черви из сдохшей башки, которую забыли предупредить, что она сдохла и может больше не искать себе подходов к Костлявой.       Ребекка почти не дышит.       — И как ты с этим справляешься?       — В последний раз — пристрелил какого-то ублюдка, который рискнул посоревноваться со мной в ультранасилии, — Альфред пожимает плечом, не сводя глаз с пейзажа за окном, и говорит так буднично, как будто они обсуждают погоду. Но Шарп видит, как сжимаются его ладони. Выдают. Значит, актёрство ещё не совсем выело ему мозг и личность.       — Я имею в виду что-то, что действительно помогает…       Знание дела, с которым Ребекка отвечает Соломонсу, впрочем, не лучше, чем его собственная будничность. Он смотрит на неё и чуть-чуть улыбается, даже, кажется, кивает себе, соглашаясь с какими-то своими внутренними рассуждениями.       — Ты всё так же не пьёшь, сестра Шарп?       — Пью, — морщится Ребекка, отворачиваясь. — После возвращения сорвалась.       — И я даже знаю причину, — она снова бросает в него молнию взгляда, которая, впрочем, успешно отбивается. Соломонс разводит руками, — но если я произнесу её вслух, эти прелестные ручки вышибут мне мозги. Или проткнут сердце. И операции по спасению, как в госпитале, уж точно не будет.       Ребекка послушно следует по его репликам, как по лабиринту, прекрасно понимая, что, во-первых, говорить по делу Альфред начнёт только когда сам захочет, а во-вторых, как показало общение в госпитале, всё, что он говорит, в конечном итоге оказывается «по делу». Даже если звучит, как бред сумасшедшего.       Потому она спокойно слушает, как Соломонс перескакивает с причины на следствие и обратно, говорит что-то о слепоте («такое ощущение, что все здесь и вовсе ослепли от жизни, так, и сама концепция зрения для них какой-то лютейший сюрреализм, а тем, кто может видеть, уже предлагают удалить эти странно-раздутые глазные яблоки, как у долины близ Параскотопета, мол, они вызывают раздражение и рассеянность, да, и вот ты пытаешься смириться и адаптироваться, но для этого, дорогуша, надо и впрямь ослепнуть, а глаза себе выскабливать как-то не хочется, пусть они и видят кромешный, блять, пиздец, так?»), а потом через неё выходит на многозначительное «я надеюсь, ты у меня всё-таки не Медина-Сароте, а хотя бы та… как там её? Салливан, да, дорогуша» — и замолкает, смотря на Ребекку, как на царя Соломона (иронично, учитывая его собственную фамилию), ожидая её решения и ответа.       И Шарп держит смысл всего вышесказанного на кончиках пальцев, как мотылька, который улетит, если слишком ослабишь бдительность, а сожмёшь сильнее — и крылышки переломаются, гвозди в маленький мотыльковский гробик вбивая.       Ребекка чувствует, что начинает сходить с ума.       — Капитан Соломонс, — выдыхает она, потирая переносицу, — если вы всех потенциальных подчинённых таким образом вербуете, то я буду не удивлена, узнав, что я вообще первая, кто на это пошёл…       — Но ты на это пойдёшь, — он даже почти не спрашивает — утверждает.       — Потому что сложно быть слепым, когда ты зрячий. Но если возможно перейти на нормальный человеческий буквальный язык, я была бы тебе очень благодарна: четыре часа утра, я только недавно проснулась после получасового сна от кошмара. И своими шарадами ты выскреб всё моё терпение ещё во Франции. Пожалуйста, Альфред.       И снова это его театральное оскорблённое удивление.       — Да куда уж буквальнее, золотце?! К тому же… ты всё равно меня понимаешь, так зачем мне подстраиваться, верно?       Верно.

***

      Ребекка протирает окровавленные руки полотенцем, смотря, как Эмили, одна из младших сестёр, увозит каталку. С трупом. Эмили — новенькая; англичанка с французскими корнями, она и в госпитале-то без году неделя, а уже увидеть подобное. Паршиво.       Ребекку тянет курить. Но она знает, что начальство её за это саму в морг на каталке отправит. Шарп растирает руки маниакально, как будто чужую кровь с них можно стереть до конца. Нельзя. Она видит бурые пятна каждый раз где-то на периферии зрения, несмываемо-саднящие.       — У меня конец смены.       В общей суматохе госпиталя она могла это и не проговаривать. А ещё могла бы договориться с одним из военных и уже через неделю быть в Англии; и, может, её бы даже не хватились… Но Ребекка знает, что не сделает. Не сейчас, по крайней мере.       Прохладный утренний ветер находит её там же, где и всегда после тяжёлой смены, — у воды. Последняя смена продлилась почти два-три дня с перерывом на двухчасовой сон. И ей бы выспаться, но… Но вода влечёт, а вокруг темно достаточно, чтобы этот выход был безопасен и возможен в принципе.       Шарп вытаскивает сигарету дрожащими от переутомления пальцами, наконец затягиваясь. Наверное, единственное хорошее, что дала ей Франция, — это вода. Это Ла-Манш, реки и вот такие вот безымянные озёрца. Гладь похожа на стекло, и по сравнению с Бирмингемом это воспринимается почти райским источником, оазисом. Другое дело, что такие оазисы слишком хороши, чтобы в определённый момент не рассыпаться миражом. И Ребекка смотрит на воду, как впервые видит, когда сбегает из госпиталя. Единственное хорошее, да.       — Сестра, а Вы знаете, что согласно уставу покидать военный объект может быть чревато?       Ладно, не единственное. Если так можно охарактеризовать очередную болевую точку, чьё спасение буквально не ранее, чем пару недель назад, стало её, Ребекки, идеей-фикс.       — Поэтому Вы, капитан, самовольно покинули палату и нарушили постельный режим?       Альфред хмыкает и поправляет накинутую на плечи куртку, останавливаясь рядом и смотря на воду тем же взглядом. То, что кожаная куртка на нём вообще-то используется лётчиками, что совершенно не соответствует его роду войск (не говоря уже о том, что любые знаки отличия в госпитале и вовсе меняются на однотипные пижамы), Ребекка предпочитает игнорировать практически в упор. В конце концов, у неё самой тоже откуда-то взялся серебряный портсигар.       — Вообще-то пришёл предупредить по доброте душевной, — Соломонс садится прямо на землю, аккуратно-болезненно, опираясь на деревянную трость. Он щурится, смотря на Ребекку, и почти ехидно кривится. — Знаешь, отплатить за то, что мне позволено обходиться тростью, а не прыгать на костылях, как распоследний, блять, калека.       — Не понимаю, о чём ты.       — Лгать грешно в любой религии, даже если ты отказываешься от своего происхождения…       Наконечник трости больно бьёт по её лодыжке, заставляя шарахнуться в сторону. Конечно, Шарп прекрасно знает, о чём он. Травма ноги, которая каким-то чудом не обернулась чем-то серьёзно-неизбежным, поставила Альфреда на инвалидное кресло и костыли. И от второго, и — тем более — от первого Соломонс отказался наотрез, так что оба костыля вылетели куда-то за территорию госпиталя, а сам Алфи благополучно почти ползал по коридорам и помещениям, держась за стены и строя из себя супер-выносливого, хотя нервы на ноге ещё даже не восстановились полностью, не говоря уже об остальной травме.       Естественно Ребекка не выдержала первой. А один из снабженцев получил несколько седых волос от её запросов, поданных в обход официальных бумаг. Не сказать, что она была одним из частых клиентов, которые обеспечивали поставщиков работой и деньгами даже больше, чем официальные запросы. Как и не сказать, чтобы многие из пациентов получали от Шарп поблажки. Вообще нет, как раз наоборот. Но… Но.       Но Альфред поднял на уши весь госпиталь своими отказами и попытками ходить, пытаясь сделать вид, что может и марафон пробежать. И жалобы его соседей, и врачебные угрозы о перспективе оказаться привязанным к кровати до самой выписки и возвращения на фронт — всё это можно было сразу смело выбросить в мусорный бак.       Шарп вздыхает: она очень не хотела всё-таки проявлять… м, слабость? и давать ему поблажки, но, видимо, её отстранённость на этого солдатика не распространяется. Слишком сильной идеей-фикс была для неё задача поставить его на ноги. Во всех смыслах. Слишком прикипела, пока на своём горбу его вытаскивала из ада в обход самого Цербера.       Тянет сморщиться. Всё — не по инструкции. Не так, как должна вести себя правильная военная медсестра. И совершенно не так, как их учили на всех немногочисленных курсах, составлявших подготовку к попаданию в пекло. Как будто к этому реально подготовиться…       — Твои собратья по несчастью выскоблили мне мозг чайной ложечкой с жалобами на все твои аллегории, метафоры и рассуждения, — Ребекка тянет гласные, голову запрокидывая и выдыхая дымок в воздух. Предлагает ему портсигар, но Альфред только отмахивается, дожидаясь, пока Шарп опустится рядом. Она хмыкает, обводя его взглядом, — так что на повестку дня почти поставили вопрос о твоём помещении в палату для душевнобольных.       То ли отвечает на его искалеченную благодарность за обеспеченную трость, то ли неуклюже автоматически переводит тему — она и сама не до конца понимает.       — Брось, я буквален, как азбука! — Альфред даже вперёд подаётся, останавливаясь как раз напротив её лица и в глаза заглядывая не без усмешки ответной. — Ты же понимаешь всё, что я говорю, ну, значит, проблема не во мне!       Хочется резонно заметить, что Ребекка просто слишком хорошо умеет слушать, чтобы разбрасываться диагнозами и воспринимать сказанное Альфредом, как бред (хотя и говорит он иногда так витиевато, словно плющом по забору тянется), но…       — Или я просто уже поехала кукухой от твоих проповедей, а они — ещё нет.       — Folie à deuх? — растекается в широко-высокомерной улыбке Соломонс, похожий на хитрого Чеширского Кота в собственной высокопарной значимости и абсолютном осознании собственного манипулятивного на неё и на остальных окружающих влияния.       — Синдром Ласега–Фальре, или индуцированное бредовое расстройство, ага.

***

      Алфи наконец отходит от окна и от Ребекки, бросая на тумбочку рядом такой проницательный взгляд, словно знает, что там на самом дне верхнего же ящичка скрывается заветная ампула, которая притягивает и расшатывает силу воли. Он опускает какие-то бумаги на столешницу тумбочки.       — Знал, что я соглашусь, и подготовил договор? — Шарп поворачивает голову, скрещивая на груди руки, но с места не двигается.       Тусклый свет оттеняет силуэт опустившуюся прямо на кровать в углу, делая и без того крупную фигуру совсем монументально-представительной. Соломонс опирается на трость одной рукой, постукивая по дереву пальцами и чуть подаваясь вперёд, одновременно поглаживая бороду и вперившись в Ребекку внимательно-безэмоциональным взглядом. Мозговой штурм — Шарп знает его слишком хорошо.       — «Сложно быть слепым, когда ты зрячий», сама же сказала, так, — он, впрочем, знает её поведение и все возможные мотивации ничуть не хуже. — Никаких операций в пекарне, никакой ответственности за отбитых наглухо вояк, которые сами Костлявую ищут.       — А, то есть ты не в счёт? — наконец улыбается Ребекка, заглядывая ему в глаза, на что Альфред только делает какой-то покровительственный взмах рукой, головой покачивая и пряча эмоции в уголках губ. Только чуть то ли морщится, то ли хмурится, как будто такие реплики оскорбляют всё его существо. — Ладно, что тогда, если не мои прямые навыки?       Шарп подходит ближе, беря бумаги в руки и двигая один из стульев ближе к кровати и к Соломонсу. Читает разве что по диагонали, видя собственное имя и все необходимые контактные данные. Официально это должность не то ассистентки, не то секретарь-машинистки, не то телохранителя, не то всего сразу. Это её на самом деле интересует мало. Бумага отправляется обратно на тумбу.       — Не согласна?       — Ты не ответил на вопрос, капитан Соломонс.       Он морщится недовольно, но так невесомо-незаметно, что это выражение исчезает в сумраке комнаты так же моментально, как и появляется. Как с неприятной переменной сталкивается, которую особо не может устранить. Но в конце концов подаётся вперёд.       — Написано же, дорогуша, — кивает на договор, — только что читала.       — Не хлебом единым, как известно.       Полчаса один на один с Альфредом — и вот Ребекка уже перенимает его манеру поведения, со всеми многозначностями и обтекаемо-странными формулировками. Ну правда, он же не пришёл к человеку с руками по локоть в горячем, упомянул войну и взращённые во Франции навыки, но взял в пекарню секретаршей?       — Считай меня своим собственным Моисеем, избавляющим тебя от гнёта египетского, английский облик принявшего, — ведёт плечом Соломонс, оглядывая обстановку в комнате, ещё раз анализируя обманчиво-небрежно. — Ты всё-таки еврейка, Ревекка, так, какой бы паршивой овцой ни выглядела. Un mouton à cinq pattes, не знающая, куда деться. А мне нужен предтеча, исполнительный неофициальный человечек для обязанностей, о которых и вслух не скажут приличные люди, так.       — Не привлекать внимание и отвлекать проблемы без участия Вашей компании?       — Вот видишь, — мягко-аристократичный жест рукой в сторону Шарп и довольный взгляд в её же адрес, — всё ты понимаешь, и мы прекрасно общий язык находим. Ты засиделась в этом клоповнике, пропахшем дерьмом и чёрт-знает-чем ещё. Пора спасать да вытаскивать, а я как добрейшей человек разве могу пройти мимо нужд своей этнической сестры?       Ребекка хмыкает, смотря куда-то в одну точку в задумчивости. Думается, они оба понимают, что рано или поздно её отчаянная неуместность и всеобщие косые взгляды вкупе с адреналиновой зависимостью, с невозможностью устроиться на нормальную работу и прямыми упрёками в торговле собой там, на войне, привели бы её к Алфи в любом случае.       — Думаю, мы договоримся.       — О, дорогуша, в этом я не сомневаюсь даже. Только ради всего святого, что в нас ещё осталось, соблюдай субординацию. И без этих «капитанов», так, да?       Оба замолкают. Ребекка всё же берёт в руки её официально-легальные документы на трудоустройство, изучая и перелистывая паучьими пальцами. Алфи тут же кладёт на место договора билеты на поезд до Лондона. Шарп кивает. Тишина окутывает и обволакивает, делая возможным то, что никогда больше не произнесётся.       — Спасибо, мистер Соломонс.       Альфред отмахивается от благодарности, как самый настоящий пророк Моисей.

***

      — Помнится, — спокойно говорит Томас, опираясь-полусадясь на резной комод, пока Ребекка разливает чай по стаканам, — ты как-то сказала мне, что первое, чему тебя научили во Франции, — это оставлять людей, которых нельзя спасти, несмотря ни на какие… привязанности или сострадание.       Шарп кивает и опускается в кресло, жестом приглашая сесть напротив. Закуривает, разгоняя клубы дыма ладонью. И выдыхает, жмурясь от солнца, проникающего сквозь неплотно зашторенные занавески и обжигающего щёки.       — Ага. Помню, да, — она чуть приобнимает себя за плечо, как от холода. — Потому что мы нужны тем, у кого ещё есть шансы. Мы — и запасы лекарств.       Шелби смотрит на неё сквозь линзы очков в золотистой оправе, так радушно предоставленных ему Соломонсом. Тех самых, в которых он сможет и будущее своё увидеть. В идеально-чистых руках с фантомным запахом крови и смерти, чашка чая — потому что алкоголь в этом доме не наливают. По крайней мере, не ему. И не сейчас.       — И что же?       Ребекка ловит его изучающий взгляд сквозь клубы терпкого сигаретного дыма, расходящегося вокруг неё подобно фимиаму со специального жертвенника в Иерусалимском храме.       — Война закончилась, Томас. А я больше не медсестра полевого госпиталя, которую бросали с одного круга ада на другой, — она пожимает плечами, пока тонкие, чуть подкрашенные губы трогает лёгкая то ли усмешка, то ли улыбка. — К тому же, кто сказал, что всех, кого мы оставили на полях, действительно нельзя было спасти в тот конкретный момент? Это было лишь… наше решение, экономии ради принимаемое.       — Ты спасаешь обречённых, потому что этого тебе не позволяли делать во Франции, — в чужом голосе звучит убеждающий лёд.       Томас подаётся вперёд, опираясь локтями о столешницу и прищуриваясь. И губы Ребекки растягиваются шире — и усмешка становится явной.       — Пытайся я спасать обречённых, у меня бы не хватило рук. Штука в том, милый, что мы все обречены. Рано. Или поздно. Такие люди, как мы, по большей части всё-таки рано. Ты сам это знаешь, — Шарп вздыхает устало. Её этот бессмысленный разговор утомляет. Тянет отмахнуться от Шелби, как от назойливой мухи. Забавно. До войны они могли много говорить. Когда росли по соседству в Бирмингеме. — Я лишь выбрала приоритет, соответствующий моим навыкам и, что гораздо важнее, предоставивший мне возможность их применять.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.