как хлебный мякиш
29 февраля 2024 г. в 18:41
Фима со всей душой тянулся к своему другу, дни проводил, помогал распутывать дела, вечером вырезал из фанеры корпуса для чемоданов, скреплял их и жил с продажи. За Фимой вся округа признавала золотые руки во всех смыслах, но обидно было, что многие помнили его прошлое. Даве напоминало начальство и он тоже стал тыкать. Что с того, что мальчишке махорку стащил? Смертельно?
В последнее время какой-то холодок стал ощущаться со стороны Гоцмана. Он злился, ворчал, одёргивал друга и перестал извиняться. Будто Фима шлимазл какой? Фима терпел, молчал и прощал. Дава такой у него один и другого никогда не сыщется!
Раздражал табачный дым, который Давид пускал налево и направо. Если бы каштаны умели возмущаться, то, конечно бы выли от такого загрязнения воздуха. Фима морщился, выдёргивал изо рта друга вонючую самокрутку и сыпал в ладонь семечки, которые Гоцман не очень-то и любил. Но ради присутствия Фимы он держался как можно дольше, не касаясь табачных трубочек.
Смягчался Дава Маркович после расслабляющих рюмок. Раскрепощался, тактильничал, но только с Фимой. Другим он не торопился рассказать про Нору и симпатию к ней. У Фимы неприятно кольнуло, он решил отшутиться…
Казалось бы, вот они заключили крепкое объятие, Давид склонился близко-близко, но чёртов хозяин двустворчатого окна помешал им. Или Фиме это только показалось?!
Фима возмутился на мужчину. Как он может делать замечание Даве в его день рождения? Не знает, поди, какой сегодня значимый день? Фима считал этот день наиболее важным в году — его друг родился. Такой незаменимый и нужный всем. Какая может быть Нора?
— Фима, — одёрнул его Гоцман. Не хватало ещё правонарушений и ночи в участке.
— Давид, — Фима расплылся в нежной эмоции, пожал другу руку, вынул из чужого рта самокрутку и по привычке сыпнул в ладонь семечек.
— Вот ты не хошь, чтоб я провожал тебя, но я провожу, — настаивал Гоцман, сжимая свободной ладонью чуть грубее, чем надо бы, предплечье друга.
— Ты чёрствый был. Не вразумлю, чего такой теляк нежный стал, — сказал Фима, пытаясь задеть Даву, чтобы он отвязался и вернулся домой.
Давид выпустил чужое предплечье и стал поглаживать Фимин воротничок, будто это самое интересное место для взгляда. Семечки посыпались на тротуар, бренча по поверхности.
Фима сравнил последнее действие друга с кощунством. Ну, нельзя так с семечками!
Неожиданно ясным голосом Дава признался:
— Твой я, твой. Знаешь, Фима, я устал скрывать, как ты дорог мне. Мне страхово, что тебя могут убить из-за моего положения.
— Дава…
— Картина маслом! Не ждали? — попытался перевести в несерьёзное русло Давид, но взгляд выдал его — с надеждой прямо Фиме в лицо. Тот улыбался так, будто Дава являлся черноморским солнышком.
— Ждал. Тебя ждал каждый день, — признался в ответ Фима. Он тоже заметил, что Давид светился подобно освещавшему их уличному фонарю.
— Хочешь? — Гоцман коснулся колючей щекой щеки товарища, едва слышно выдыхая слова алкогольно-табачной дымкой ему в ухо.
— Хочу, — Фима согласился и закрыл глаза, чувствуя, как Дава все эти годы глупо выстраивал штурм вокруг себя, а сейчас пал, сминая его губы в нежном поцелуе, постепенно смелел и дурел от того, что Фима ему отвечал.
Фима, конечно, не был хрустальным, но больше всего на свете Дава боялся его потерять. Поэтому Дава редко подавался порывам признаний и оказалось, что зря.