Кто сотворил кого?
29 февраля 2024 г., 18:32
Когда я встретила эту женщину?
Хм, дай-ка подумать.
Нет, я не собираюсь придумывать очередную, как ты говоришь, невероятную историю — наша жизнь и без того сплошной безумный сон. Но первая встреча с ней… о, это довольно забавно. Послушай-ка…
На дворе стоял май тысяча семьсот шестьдесят восьмого — чуть позже станет яснее, почему я столь точно запомнила эту дату. Тогда Токио еще звался Эдо, и я преодолела огромный путь из Франции, где-то на крыльях, где-то — чуть более банально и скучно. Понадобилось всего-то четыреста лет, чтобы Европа окончательно опостылела — и потому столь любопытны были слухи, доносящиеся с востока. Все там отличалось от того, к чему я привыкла, и это звучало как вызов; словно железный занавес мог остановить меня — старого вампира из первого поколения, желающего лишь развлечений.
Ее отцом был торговец, терпящий убытки. Лавка еще держалась лишь благодаря мужчинам, приходящим посмотреть на ее красоту, и она клялась, что убьет себя, если ее выдадут замуж за кого-то из них. Мы увидели друг друга в саду: она сидела на лавочке, подставив лицо уходящему солнцу, и беззвучно что-то шептала, прекрасная, словно закат, со своими огненными волосами и белой кожей. Она выделялась среди скучной толпы как родившийся из пепла всполох, и я тайно проследовала за ней до самого дома, где смотрела, как она часами пачкает бумагу, охваченная своими безумными идеями.
Тогда, разумеется, они были безумны. Она воплотила их позже.
Ее звали Химеко. Она не знала обо мне, но я знала о ней все. Я следовала за ней тенью шесть мимолетных, но бесконечных лет, переживала вместе и счастье, и горечь, и осуждение. Ее отец окончательно разорился и умер, когда ей исполнилось двадцать. Она отвергала каждого, кто испытывал к ней чувства — неважно, любовь или похоть. Она придумывала удивительные схемы, но все, что получала в ответ — лишь смех. Я защищала ее тайно — все, желающие причинить ей вред, становились моей добычей.
Болезнь настигла ее за три месяца до двадцатичетырёхлетия: налетела смерчем, опутала, разрослась внутри буйным цветом, уложив в постель вернее самого умелого кавалера.
И тогда в ее жизнь вошла я.
Думаю, это было судьбой. Я прибыла в Эдо, чтобы развлечься, но встретила там женщину, которая не выходила из моей головы ни на миг в последующие несколько столетий — шутка ли? От мыслей, что я могла не успеть, и она погибла бы прежде, чем я смогла узнать ее, что-то внутри меня до сих пор отзывается странным чувством. Это страх? Нет, дорогая… нет, я не испытываю страха. Я давно забыла, что такое страх.
Да, я лгу. Не смейся. Я не хочу говорить об этом.
Она лежала, едва дыша, но даже так не потеряв ни капли своей красоты, и я все еще помню, как расширились ее глаза, когда я вошла в комнату посреди лунной ночи. Некого было звать на помощь, не было сил подняться — я успокоила ее, присев с краю, и долго гладила ее худую безвольную руку.
— Что ты хочешь от меня? — спросила тогда она, и, несмотря на измождение, ее глаза все еще горели тем же упрямым огнем, что привлек меня шесть лет назад. — У меня нет ничего.
— У тебя есть все, что мне нужно, — ответила я, целуя ее запястье. Пульс сладко бился под губами. — Я хочу спасти тебя.
— Зачем?
— Эти идеи не должны исчезнуть в небытие.
Ее стол был завален чертежами, как и раньше. Она вздохнула и закрыла глаза. Я спросила ее:
— Ты хочешь жить?
— Нет, — было мне ответом. — Оставь меня, кем бы ты ни была.
Она тратила свои последние силы, а меня искренне забавляла эта игра.
— Кто же я?
Она долго молчала. Затем посмотрела на меня тусклым взглядом — стоячая вода в свете луны, — и выдохнула:
— Не человек.
Я знала, что это — ее последние минуты. Когда она впала в беспамятство, я склонилась над ней, поцеловала в сухие губы, погладила волосы, наслаждаясь жаром ее живого еще молодого тела, борющегося с хворью, но заведомо проигрывающего. Я не собиралась отдавать ее. Она была нужна мне больше, чем кому-либо еще.
— Все хорошо, — сказала я тогда, — ты уснешь сейчас, а проснешься уже в новом мире.
Химеко умерла одиннадцатого марта тысяча семьсот семьдесят четвертого года.
Одиннадцатого марта тысяча семьсот семьдесят четвертого года родилась та единственная, кого я смогла полюбить.
Она… она действительно ненавидела меня.
Послушай, я не шучу.
Наверное, никто и никогда не ненавидел меня сильнее, чем она — а у меня за столько лет накопилось немало грешков, потому и врагов было тоже немало. Короли и императрицы, воры и разбойники, ученые и поэты — все они были никем, растворившись в реке моей истории, не стоили и искры в ее яростных глазах.
Мы были связаны нитью, что не разорвать: она — мое дитя, моя награда, моя любовь. Я учила ее всему, что знала, я дарила ей мир, я наслаждалась ее ненавистью и отчаянием, ведь она не могла уйти, пока не наберется сил.
Я бы сделала все для нее, но единственное, что ей было нужно — чтобы я страдала так же, как и она сама.
Дважды она вонзала мне в сердце нож, пока я спала, трижды пыталась отравить, добавляя в кровь святую воду, шептала молитвы, которые никогда не работали, ведь Бог давно отвернулся от нас. Мы покинули Эдо, перебравшись на север Испании, затем гуляли по ночным улицам Рима, Москвы и Берлина, и она плакала, глядя на тусклое рассветное небо, ведь больше не могла любоваться солнцем. Ее красота застыла навечно, ее длинные рыжие волосы отрастали каждый раз, когда она с криком отрезала их, топча подаренными мною баснословно дорогими туфлями, и, когда я целовала ее испачканные кровью губы, она клялась, что убьет меня так же, как этих несчастных жертв, что я дарила ей.
— Конечно, дорогая, — шептала я, зная, что она не пошевелит и пальцем, пока я не пожелаю, — если это сделает тебя счастливой.
Мы были вместе восемьдесят лет; огромный срок для человека, он пролетел в мгновение ока. Впервые мы расстались в Париже. Ее мать была француженкой, что объясняло черты лица и цвет волос, и во Франции она ощутила себя в своей тарелке слишком сильно. Мы поругались в последний вечер — для меня, конечно же, это было игрой, для нее — очередной попыткой вывести меня из равновесия. Я позволила ей полоснуть меня ножом по груди, прижала руки, толкнула на постель — мы занимались любовью всю ночь, и она кусала меня, раздирая ногтями кожу на спине без капли какой-либо жалости, кричала и ругалась, но обхватывала изнутри мои пальцы так крепко, что я с трудом могла ими двигать.
— Ты уничтожила меня. Надеюсь, ты сгоришь в огне, — сказала она, содрогаясь от наслаждения подо мной в очередной раз.
— Уже, дорогая, — ответила я, прежде чем завладеть ее языком и запустить пальцы в ее огненные волосы.
Утром ее уже не было, а из моей груди, словно молчаливая издевка, вновь торчал серебряный нож.
Мы могли расставаться: на год, десятилетие, пятьдесят лет, сто — это было неважно. Куда важнее то, что я всегда находила ее. Каждые десять лет я слала ей подарок — напоминание, если позволишь, — и так отчитывала года нашей разлуки. Судьба продолжала играть с нами, сталкивая в совершенно неожиданных ситуациях. Она меняла имена, города и страны, путешествуя по миру, и я видела ее: профессора в Кембридже, в итальянской Сиене или французской Монпелье, где после Парижской революции вновь восстанавливались упраздненные ранее университеты, в маленьких лабораториях или крупных научных комплексах, на выставках и конференциях, и каждое десятилетие она дарила миру удивительные вещи, а затем исчезала, чтобы вновь появиться где-то на другом конце света. Она меняла любовниц и любовников, несколько лет жила с каким-то вампиром-профессором, затем нашла китаянку-лисицу и, не поделив с ней в итоге планы на будущее, уехала в Америку, где юные студентки смотрели ей в рот. У меня тоже никогда не было недостатка в тех, кто желал согревать постель, и я не ревновала, ведь знала, что все эти имена рано или поздно сотрутся из ее памяти, а вот мое — никогда.
Меня она будет помнить вечно.
Я не преследовала ее, нет, хоть мне и хотелось. У меня была своя жизнь: я выстраивала развлекательные улочки, держала казино и бордели, выступала на сцене и писала пьесы, танцевала на балах и любовалась войнами. Каждая наша встреча ощущалась как благословение: она смотрела на меня со злостью, поджимала губы, на которых навечно остались мои отпечатки, но все равно позволяла себя касаться, танцевала со мной вальс, оставляла запах своих духов на простынях и увлеченно рассказывала истории на балконе, сжимая бокал с кровью тонкими пальцами пианистки. Я умела ее слушать как никто, я как никто умела ее понять — и она ценила это, несмотря на все наши разногласия. Никто не чувствовал ее так, как я. Никого я не желала так, как ее.
Только со мной она могла быть откровенной и настоящей.
Мы танцевали на набережной, гуляли под ночным дождем, разбрызгивая лужи как дети, заманивали в переулки карманников, переливая их кровь изо рта в рот в поцелуях, мы посещали вместе балы — она была неописуема в белом и алом, сверкая золотом и камнями, — и позже расходились до следующей встречи.
— Я больше не боюсь солнца, — сказала она мне, дай-ка вспомнить, в тысяча девятьсот десятом, поправляя шляпку. Ее тускло-рыжие волосы налились цветом и теперь сами напоминали кровь, водопадом стекающую по узкой спине. — Я… как ты говорила? Красноволосый вампир?
— Это могло произойти быстрее, если бы ты слушала меня.
— Я не желаю тебя слушать.
— Тебе придется, дорогая.
Одной из основных моих способностей было умение подчинять — никто не мог противостоять ему, и она знала, что сделает все, чего бы я ни пожелала. Но я бы никогда не причинила ей вреда — и это она знала тоже, поэтому годами продолжала испытывать мое терпение.
— Пойдем со мной.
— Нет.
Так заканчивался каждый наш разговор. Мы вновь разлучились до тысяча девятьсот тридцатого.
В тысяча девятьсот сорок первом она занималась разработкой вооружения, отвечая оскалом на мой смех.
— Не ты ли говорила, что ненавидишь войны?
— Замолчи.
— Ох, заставь меня.
В тысяча девятьсот пятидесятом у нее была целая коллекция автомобилей — она обожала их и могла часами ковыряться где-то под капотом, пачкаясь маслом и мазутом, и я готова была вечность смотреть, как горят восторгом ее глаза, пока вытирала платком грязь на ее лице и руках.
Века сменяли века, годы текли как вода, и мы менялись вместе с цивилизацией. На смену каретам пришли машины, на смену таксофонам — мобильники, люди становились раскованнее, а нам все легче было смешиваться с толпой. Никого уже не удивляли ни наши глаза, ни волосы, ни знания.
Чем равнодушнее становилось общество, тем легче я его подчиняла.
В две тысячи десятом в Америке мы нашли малышку-оборотня, потерявшую семью и отбившуюся от стаи. Разумеется, мы не вернули ее в поселение оборотней, и никто из них никогда больше ее не видел. Ее звали Стелла, и, пока она путешествовала с нами — сначала с обеими, после только с Химеко, — мне нравилось думать, что она наша общая дочь. Я читала ей сказки на ночь, как настоящая мама, я обнимала ее, наслаждаясь тем, как она цепляется за меня без какого-либо принуждения, как я нужна ей, по-настоящему нужна. Это чувство… очень приятное.
Помимо Стеллы, позже Химеко взяла под опеку еще двоих сирот: ведьмочку Март в Германии и змея-луня Дань Хэна в Китае — я увидела их спустя шесть лет, когда Стелла уже подросла, но все так же улыбалась мне, обнимая, и я с радостью обнимала ее в ответ, глядя на выражение лица Химеко через ее плечо. Она смотрела… может быть, я ошибаюсь. Может, это лишь то, что я хотела бы видеть в ее глазах — но тогда мне казалось, что она смотрит на нас с нежностью.
Впрочем, я не могла не замечать, как с каждой встречей, с каждым столетием, ее взгляд на меня постепенно менялся. Ненависть сменилась неприязнью, неприязнь — ностальгичной тоской, позже перетекшей в задумчивость и желание, похожее на то, что испытывала к ней я. Она начала смотреть на меня как на часть себя самой. Разлуки не давали нам заскучать друг с другом, мое терпение было вознаграждено в ту ночь с восемнадцатого на девятнадцатое сентября две тысячи семнадцатого года, когда она впервые посмотрела на меня ласково и радостно, освещенная огнем фейерверков на площади Праги. Я запомнила этот взгляд, спрятала в сердце и целовала ее смех, пока она не оттолкнула меня без злости.
— Ты больше не хочешь меня убить? — засмеялась я. Я любила ее дразнить.
— Сейчас — определенно хочу, — она нахмурилась, но я не чувствовала в ней ни капли раздражения.
— Выброси эти цветы. Ты даже не любишь розы. Алые… Как скучно.
Их подарил ей какой-то глупый романтик, и она все еще держала их в опущенной руке, словно бы и позабыв даже. Посмотрела растерянно, остановила какую-то грустную девушку и отдала, отвернувшись от её удивленно-благодарного лица.
— Ты дарила мне ликорисы, азалии, камелии и циннии, — сказала она тихо, — даже зимой. Я помню.
— Ты знала, что это я?
— Конечно. Как я могла не знать?
Она взяла меня за руку и повела за собой, и мы целовались в каком-то переулке, и мы поднимались по лестнице в ее скромную съемную квартирку, в комнату, заваленную недоделанными механизмами, и прижимались друг к другу на постели, пока снаружи расцветали огни и шумели люди. Этот миг был для нас — и мы были для этого мига. Наконец-то снова вместе.
— Пойдем со мной? — шепнула я ей в губы, любуясь тем, как она изогнулась подо мной, белое в окружении кроваво-красного.
Что она ответила?
Она… Ах, погоди минутку, мне звонят. Кажется, я уже задержалась со всеми этими историями… Слушаю, дорогая? Да, да, я уже иду. Не волнуйся, я успею к ужину. Да… я тоже тебя люблю.