ID работы: 14469081

first (last) love

Слэш
Перевод
NC-17
Завершён
13
переводчик
Автор оригинала: Оригинал:
Размер:
13 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
13 Нравится 1 Отзывы 1 В сборник Скачать

I

Настройки текста
Игнасио Варга тридцать один год в день, когда он умирает. То, что его смерть будет не совсем тихой и мирной, и так больше, чем то, на что он надеялся. По крайней мере именно так ему кажется, перед тем как он схватит этого человека – рука обхватывает шею, словно объятие, пистолет приставлен к виску – и после. Часть его не верит, что после смерти он вновь обретет покой, он уверен, что в следующую секунду он откроет глаза лишь для того, чтобы заново пережить пройденный им ад в бесконечном круговороте, который он даже не сумеет осознать. А может, он надеется на это. Но второго шанса нет, есть лишь тело, падающее в пыль, и смерть, такая же бесшумная, как затухание свечи. И если Начо о чем и жалеет, так это о том, что, умирая, он не увидит чужих лиц – плохих и хороших. Ему хотелось бы разразиться хохотом, глядя на трепещущую фигуру Гаса, садящегося в машину, или на жалкое, полное ярости лицо Гектора, неистово бьющего по звонку. Ему хотелось бы увидеть и другие лица, чтобы запомнить их взгляды для той стороны, если такая вообще существует. Дзынь-дзынь-дзынь. Казалось, в этом звуке и была вся жизнь, но, в конце концов, это было уже не важно. Совсем не важно. Стало тихо. *** Игнасио Варга появился на свет холодным ранним утром 9 декабря 1971 года в Альбукерке, штат Нью-Мексико. Мать держала его на руках, крепко прижимая к груди, все еще лежа на кровати стерильной больничной комнаты, а его ухо было у ее колотящегося сердца, когда она посмотрела ему в глаза в самый первый раз. В эти большие, темные, печальные глаза, принадлежащие ее первому и единственному сыну, принадлежащие тому единственному, кого она оставит после своей смерти. Она смотрела на него минутами, а может, часами, и пришла к выводу, что ее сын, ребенок с подобными глазами, рожден, чтобы любить. Она молча пообещала тому, кто мог ее услышать, что он будет жить ради любви. А значит, и погибнет он во имя любви или из-за нее. Возможно, его мать действительно была в чем-то права, имея возможность взглянуть на самую сокровенную часть его души, а может, это были всего лишь материнские иллюзии, полные гордости и счастья за первенца. Как бы то ни было, она не задержалась на этом свете достаточно долго, чтобы убедиться во всем самой, и, может, истинность ее желаний и обещаний погибла вместе с ней. Ведь, по правде говоря, Игнасио Варга за всю свою жизнь любил лишь одного человека, того, кто его вырастил – своего серьезного, честного и полного любви отца. И если бы вы спросили об этом, Игнасио пришлось бы потратить немало времени, чтобы назвать все причины, по которым он любил отца больше собственной жизни, но, в конце концов, все сводилось к мелочам, которые позволяли ему почувствовать себя человеком и до, и после того, как его жизнь пошла прахом. Поздние ночные посиделки в будние дни, когда он был совсем ребенком, из-за того, что его папа был слишком увлечен мультфильмами, которые они вместе смотрели за ужином, чтобы обращать внимание на время. Прогулки по пыльным улицам Альбукерке в лучах заката, когда теплая, надежная и бережная отцовская ладонь обхватывала его собственную. Игра в футбол на пустых парковках с друзьями отца и их детьми, и ожидание, когда все разойдутся по домам, чтобы он наконец смог заполучить отцовское внимание в свое полное распоряжение. Когда он немного подрос, он стал ездить в родной приграничный городок после удачной сдачи экзаменов, что, впрочем, случалось не так часто – “ты умный, Игнасио, почему ты не можешь просто учиться?” – и все те же прогулки, разница лишь в том, что теперь они находились на расстоянии нескольких дюймов друг от друга, пусть Начо сначала и не понимал, почему папа больше не держит его за руку как раньше, впрочем, и просто его присутствия было достаточно – и все те же футбольные матчи. Наверное, этого должно было быть достаточно. Он любил его за все это и даже больше, даже за ссоры, крики и неприятие, которое наступит позже. Неодобрение, разочарование и горькая сладость, напоминающая ему о том, что он был кем-то лучшим, нежели все то, кем он теперь стал. Возможно, принимая решение о спасении отца вместо самого себя, в глубине души он спасал и все это: закаты, теплые ладони, грязные ботинки. Невинность, оставшуюся в мире, и надежду на то, что, может, своей смертью он восстановит некий баланс между добром и злом. Что, спасая отца, он спасет и все те вещи, на которые равнялся, будучи ребенком, что сможет искупить свою вину и восполнить последствия тех грязных дел, к которым его принудили и которые он совершил по собственной воле. Возможно, это было не такое уж и бескорыстное решение. А может, он хотел сохранить жизнь человеку, который каждый раз целовал его в лоб перед сном. Теперь уже не имело значения, что он натворил и кем он стал, потому что в конце концов единственным человеком, который действительно был важен, единственным человеком, кого он любил искренне и безгранично, был его отец. Так что когда выбор встал между его жизнью и жизнью отца, решение было принято легко. Прямо перед смертью он задумался, смог бы ли он отдать жизнь за кого-нибудь другого. Конечно, он заботился и о других людях, но, говоря по правде, вряд ли он когда-нибудь дошел бы до того, чтобы полюбить их как своего отца. Во-первых, у него была мама, но в глубине души он ее не любил. В лучшем случае он любил ее, из-за того, что это делал его отец. Его дом был сплошь увешан старыми фотографиями мексиканской женщины с глазами лани и длинными ресницами, что преследовала его ночью и улыбалась ему днем. Ее присутствие было сродни присутствию Девы Марии: обе они осуждающе смотрели на него из своих застекленных рамок, недосягаемые и неподвластные времени. Она умерла, когда Начо было четыре года, и, согласно исследованию, которое он прочитал многие годы спустя в статье какого-то поп-журнала, дети не формируют осознанную связь ни с кем в своей жизни до шестилетнего возраста, даже если это родители. Это помогло ему избавиться от чувства вины и годов самобичевания, и, хотя журнал не вызывал особого доверия, Начо и этого оказалось достаточно. До этого его любовь к ней подпитывалась из этого чувства вины, но ведь если он не способен любить ее теперь, когда она мертва, это значит, что его чувства к ней были бы такими же сильными, только в хорошем смысле, если бы она была жива, верно? Так что даже если он никогда не лежал у нее головой на коленях или не чувствовал тепла ее объятий, он ощущал что-то близкое к физическому комфорту, стоило ему взглянуть на фотографии, развешанные по дому и увидеть единственного человека в своей жизни, что испытывал к нему и получал от него только любовь. И, конечно, отец ее обожал. Он говорил о ней так много, что Начо выстроил в своей голове всю историю ее жизни – во всяком случае, с того момента, как она познакомилась с его отцом – и годами проигрывал ее в уме бессонными ночами. Однажды он проснулся глубокой ночью, с прижавшейся к нему Эмбер, и расплакался, как маленький ребенок, когда не смог вспомнить ничего из этой истории. Эмбер проснулась вскоре вслед за ним, испугавшись его рыданий – пожалуй, это был первый и последний раз, когда она видела его плачущим, – и еще некоторое время смотрела на него в полумраке, прежде чем неловко похлопать его по плечу в неумелой попытке утешить. Джо и Эмбер также относились к числу тех, о ком он заботился. Их отношения сложились довольно просто: они искали наркотики, а он – компанию. Он мог предоставить им наркотики, а они могли составить ему компанию. Их присутствие было сравнимо по ощущениям с содержанием парочки домашних кошек, которые лениво валялись на диванах или прижимались к нему, а Начо кормил их и выгуливал, когда они просили. По большей части он довольствовался тем, что чувствовал успокаивающее тепло их кожи на своей и тяжесть их тел в постели по ночам. Во время особо напряженных ситуаций на работе ему удавалось заснуть, лишь часами поглаживая их мягкие волосы по ночам, как он делал бы с домашним животным, оказывающим эмоциональную поддержку. Кроме того, успокаивая и заботясь о них, Начо и сам чувствовал себя неплохо. Зная о том, что он все еще способен что-то хорошее, пока успокаивал Джо во время панических атак и мешал ей навредить себе, или когда от мета они обе становились настолько невменяемыми, что начинали истерически плакать и бормотать что-то о местах и людях, о которых он ничего не слышал и, в целом, не был уверен в их существовании. Тогда он давал им теплую калдо де польо, так как это было единственное, что он действительно умел готовить – опять же, его мать не задержалась настолько, чтобы показать ему что-то кроме этого, а отец не был привередливым человеком – или еще наркотиков. Затем он устраивался с ними на мягком ковре, который Джо выбрала сама – по какой-то причине ей не нравилось сидеть на диване, когда она была под кайфом, а старый ковер был слишком грубым для ее кожи и вызывал у нее зуд, – и тогда они смотрели фильмы или играли в настольные игры до самого восхода солнца. Было здорово иметь кого-то такого, при этом ничего не отдавая взамен. Пока у них были наркотики, деньги на разные траты и место, где можно было остаться, они не просили ничего большего. И, конечно, они трахались. Даже с учетом того, что его либидо никогда не было особо высоким, даже в подростковом возрасте, он все еще оставался мужчиной, причем мужчиной, у которого было больше проблем, чем ему удавалось сформулировать. Что ж, Игнасио никогда не отличался разговорчивостью. И что с того, что когда пульсация на обратной стороне век становилось невыносимой, а тугой узел, стянувший легкие, затягивался настолько, что дышать получалось с трудом, он предпочитал искать спасения в теле другого человека, а не в словах? Слова никуда его не приводили. Кому это было интересно? Явно не Джо и Эмбер, которые никогда не продвигались дальше дежурного “ты в порядке?” после того, как он часами запирался в ванной комнате в приступе гипервентиляции. Все было нормально, все было хорошо. Как и всегда. Поэтому, время от времени, он подходил к ним и спрашивал, не хотят ли они заняться сексом, на что они охотно кивали. Начо не слишком задумывался о том, что в тот раз, когда Эмбер отказалась, утром она подошла к нему дрожа, как перепуганный кролик, и спросила, может ли она все еще получить сегодня свою порцию наркотиков. Он предпочитал думать, что они трое – взрослые и вполне самостоятельные люди, у которых все прекрасно, даже когда девушки толкали его на диван чтобы нетерпеливо и неуклюже, с безумным выражением в глазах, отсосать, когда у них заканчивался мет. Он не слишком задумывался об этом, вместо этого повторяя себе, что причина, по которой они пришли к такому раскладу, заключается в том, чтобы выпустить пар и перестать думать хоть ненадолго, вместо того, чтобы чувствовать себя еще более виноватым за то, что причинил очередную боль тем, кто был в его жизни. Он трахал их за кухонным столом, на диване, на их кровати или любом другом месте, на которое они соглашались, а это было везде в доме и, возможно, за его пределами, если бы Начо попросил. И тогда он становился просто телом, без мозгов и единой мысли, лишь он, сливающийся с их горячими влажными телами. И если они часто не кончали, Начо предпочитал успокаивать себя тем, что наркотики основательно повредили их нервную систему. Конечно, рано или поздно Начо устал бы от них, но пока что они оставались его самыми близкими друзьями. Разумеется, не считая Доминго. Доминго был слишком тупым, слишком зависимым и слишком неловким для того, чтобы Начо полюбил его по-настоящему. Но в то же время он оставался его самым старым – и, кому он лгал, единственным – другом, и сыном одного из отцовских друзей, поэтому он заботился о нем. Во взрослой жизни за ним приходилось приглядывать так же, как это было в детстве. Дело в том, что в школе хулиганы никогда не сталкивались с Игнасио, вероятно, потому что он был тихим, умным и резковатым ребенком с задних парт, которого никто по-настоящему не знал и с которым никто особо не разговаривал. “Одинокий волк”, как однажды выразилась его учительница в третьем классе, когда вызвала его отца на ежегодное собрание. Она нравилась ему до момента, когда она сказала отцу, что он должен стать более общительным и завести себе друзей. Так что, чтобы отец не разочаровывался в нем, он завел дружбу с Доминго, которого уже знал по общим футбольным матчам. И, так как хулиганы старались держаться от Начо подальше, Доминго с радостью стал проводить время с ним, и, со временем, они привязались друг к другу. Любой человек, узнавший их позже, назвал бы вас лжецом, если бы вы сказали, что Доминго вступил в игру раньше, чем Начо, но факт оставался фактом, все было так же, как и происходило в их дружбе: Доминго ввязывался в неприятности и, в конце концов, оказывался в полной заднице, а Начо, в свою очередь, старался его вытащить. И, тем временем, привлек к себе внимание Саламанок. Конечно, вся его жизнь не перевернулась с ног на голову в одно мгновение, черт, да оглядываясь назад, Начо не смог бы даже вспомнить день, когда он в первый раз встретил Туко, но, каким-то образом, спустя пару месяцев он обнаружил, что променял старшую школу на работу у него по семь дней в неделю. Начо хотел бы сказать, что сделал это ради отца, ради желания уехать вдвоем из Альбукерке в лучшее место, где его отцу не пришлось бы работать на износ по четырнадцать часов в сутки только для того, чтобы обеспечить свое существование. Но правда заключалась в том, что Игнасио воспитывался в бедности, и предвкушение роскошных машин и больших домов с бассейном взяло верх над ним в шестнадцать лет. Примерно тогда он и потерял контроль над своей жизнью, и к тому времени, когда он это понял, он совершил слишком много ошибок и неверных шагов, чтобы суметь найти путь обратно. Он не винил Доминго, в конце концов, пока тот оставался по большей части в тени, Начо собственноручно прокладывал себе путь в самое пекло, продвигаясь по службе только благодаря решениям, которые в тот момент казались ему правильными. Иногда они молча выпивали по пиву в El Michoacano после тяжелого дня, когда Туко уже уезжал домой, и тогда, именно в этой тишине, Начо ловил себя на чужом понимании того чувства, которое он испытывал каждое мгновение своей жизни. Скорбь. Скорбь по утрате чего-то, что они сами не могли осознать до конца, но, тем не менее, они были связаны этим чувством, словно обручальными кольцами, сплавленными из страхов и упущенных возможностей. В памяти Начо навсегда останется тот случай, когда Гектор заставил его избить Доминго. И когда он снова и снова бил его по лицу, сбивая костяшки пальцев в кровь, он снова видел в своем друге того двенадцатилетнего испуганного Доминго, и чувствовал, что стал не лучше тех придурков, что зажимали того среди школьных шкафчиков и оставляли его покрытым синяками, которые приходилось скрывать от отца. А затем Доминго, которого он знал бОльшую часть своей жизни, стал Крэйзи-8 и они начали отдаляться друг от друга, хотя к тому времени его мысли были полностью захвачены более насущными проблемами, чтобы обращать на это внимание или придавать этому какое-то большое значение. Например такой проблемой, как человек, давший ему это прозвище. Лало Саламанка, в свою очередь, появился в его жизни словно посланник небес. Словно одно последнее “да пошел ты”, полученное прямо от Бога. Потому что, черт возьми, был ли вообще кто-то там, наверху? Этот кто-то, если и был, наверняка, презирал Игнасио Варгу с самого его рождения. В противном случае, все происходящее не имело никакого смысла, а Игнасио отчаянно нуждался в том, чтобы этот самый смысл присутствовал. А Лало был весьма странным субъектом. Начо не ненавидел его, ведь ненависть означала проявление внимания, внимание означало наличие уважения, а Начо никогда не уважал никого из тех, на кого он работал в картеле – и уж тем более Саламанок – и не собирался начинать сейчас. Кроме того, он повел себя глупцом, когда лишь после нескольких дней решил, что раскусил этого человека: типичного самовлюбленного и весьма богатого парня из картеля с комплексом бога, считающего себя намного умнее, чем он есть на самом деле. Но, сюрприз, Лало действительно оказался умным, и это задело его больше, чем все остальное, потому что Начо умел бороться с некомпетентными придурками с помощью кулаков, поддельной верности и фальшивых слов, но противостояние с кем-то, кто был не просто таким же манипулятором, но более хладнокровным, безжалостным и смертоносным, было совсем другим делом. Однако, это было и захватывающе. До этого ни один человек, на которого он работал, не был с ним на одном уровне, и до Лало еще не было человека, который мог бы, при необходимости, посмотреть ему в глаза с леденящей кровь ухмылкой на губах, легко определяя каждую эмоцию, испытываемую им в моменте. Но, конечно, он не умел читать мысли, и поэтому он не знал, что Начо начал точить нож, который собирался воткнуть ему в спину, еще до того, как познакомился с ним. В первые дни Лало едва замечал его, лишь пару раз обратив на него внимание, но затем, Фринг, этот ублюдок, прошептал Начо на ухо: “заставь его довериться тебе”, и Начо был вынужден подчиниться. А следующим вечером Лало впервые внимательно взглянул на него и тошнотворно-тревожный холодок прошелся вдоль позвоночника Начо, пока его мозг, способный только на то, чтобы ощущать запах собственного пота, уловил первую искреннюю улыбку Лало Саламанки. И с тех пор он стал его ненавидеть, с каждым днем все больше и больше, постепенно распаляясь. Даже единственная за несколько недель встреча с ним была способна свести с ума, и Начо не мог понять, как никто еще не заметил, что Лало мог смотреть ему в глаза таким знающим взглядом, словно обнажая его израненную душу, прежде чем перейти к чему-то другому. Это превратилось в бесконечный цикл одержимости; ему приходилось проводить время с Лало по приказу Фринга, что заставляло Начо узнавать того все лучше, а значит ненавидеть его еще сильнее и становиться все более одержимым идеей покончить с ним. Тогда он заставлял себя стать еще ближе с Лало, чтобы ускорить процесс и быстрее завоевать его доверие, заставляя этот цикл из ненависти замкнуться. Когда он просыпался, часть его, большая, чем он позволял себе признавать, молилась, чтобы именно сегодня Лало наконец взглянул на него и все понял. Он надеялся, что именно в этот день он почувствует на своей шее сильные и жесткие руки, которые будут все крепче и крепче душить его, до тех пор, пока все, что он сможет видеть, чувствовать и узнавать будет им. Начо был уверен, что Лало убьет его собственноручно, если узнает всю правду, и, будучи садистом, с удовольствием будет наблюдать за тем, как жизнь покидает тело и тускнеет блеск чужих глаз, и оба они будут знать, в последние минуты экстаза, что все это – его работа. Иногда его беспокоило то, насколько хорошо он узнал другого человека, или, по крайней мере, думал, что узнал. В мире, где Лало был совершенно непредсказуем для любого другого живого существа, Начо чувствовал себя не в своей тарелке от осознания того, что, возможно, он сильнее всех приблизился к тому, кем на самом деле являлся Лало Саламанка. Возможно, именно поэтому Лало так долго не давал ему покоя. Его подозрения. Может быть, он подозревал все с самого начала, но не хотел, чтобы его недоверие стало известно. А может, Начо слишком много проецировал на человека, с которым этого делать не стоило, и тот просто был очередной бездушной сволочью. Так думать было намного удобнее. Легче, чем: “Не думай, что я тебя не вижу, а? Я же вижу тебя. Вижу.” Когда Лало говорил вот так – голос низкий, глаза спокойные, поза расслабленная, руки, перепачканные смазкой, по локоть под капотом старой машины и терпеливо возятся с ней часами с той же деликатностью, с какой он усаживал Начо рядом, – это было страшно и опасно. Ведь тогда он мог ему довериться, а Начо очень не хотелось доверять из всех людей в этой чертовой вселенной именно Лало Саламанке. Что это говорит о нем, как о личности, если единственный за всю жизнь человек, который действительно узнал его, является буйным убийцей-психопатом? Что это означает для него? В его нынешнем положении это не должно было значить ровным счетом ничего, но в глубине души он все еще оставался тем ребенком, который ждал, когда взрослые разойдутся, чтобы получить все отцовское внимание себе в расположение, так что в этом должен был быть хоть малейший смысл. “Сейчас нам нужна стабильность.” нам нам мы Это “мы” означало то, в чем Начо хотелось бы раствориться. Это означало доверию, компанию и, возможно, любовь. Начо не любил Лало Саламанку и был чертовски уверен в том, что Лало тоже не любит его – Начо верил, что Бог отнял у Саламанки способность любить кого-то, кроме себя и своей фамилии, примерно в то же время, когда решил навеки проклясть Игнасио Варгу, – но, вероятно, он был влюблен в него. Правда, в довольно абстрактном смысле этой фразы, ведь стоило Начо задержаться на этой мысли дольше, чем на две секунды, ему немедленно становилось до тошноты плохо и хотелось покончить с собой. С другой стороны, если не думать об этом, а просто достаточно глубоко зарыться в сущность Лало, чтобы в голове не оставалось других мыслей, кроме как о нем, жизнь становилась более менее терпимой. А “жизнь” и “терпимый” были словами, которые Начо совсем нечасто использовал в одном предложении. Та первая и последняя ночь в Мексике была терпимой. Облегчение, которое приносил поток прохладного воздуха от вентилятора их взмокшим от пота телам в комнате Лало, было вполне терпимым, как и мягкое давление чужой ладони на его затылок. Касание усов Лало его верхней губы, когда они находились на расстоянии всего нескольких сантиметров друг от друга было не только терпимым, но и довольно забавным. Должно быть, на его привычно невозмутимым лице что-то промелькнуло, раз глаза Лало так загорелись. Эти же глаза невозмутимо смотрели за тем, как убивают людей – невинных и не очень. Они были свидетелями крови, криков неисчислимого количества безграничных страданий, часть которых была причинена его семьей и им лично, а другая часть – жестокостью того ужасного мира, к которому они оба принадлежали. Однажды, во время своего недолгого пребывания в тюрьме, Лало позвонил ему посреди ночи прямо из своей камеры. Он кое-что попросил, и уже на следующую ночь Начо обнаружил себя стоящим перед пылающим зданием, а его руки были замараны ответственностью за это. Воздух был густым и дышать им было тяжело из-за дыма, валящего из медленно горящего ресторана, его одежда прилипла к мокрой от пота коже, а глаза жгло пламенем и невозможностью отвернуться или хотя бы моргнуть. Он почти видел пляшущие языки пламени, отражающиеся в его расширенных зрачках, злобно танцующих вокруг него, словно мелкие вздорные огненные бесы. И именно в этот самый момент он влюбился в Лало Саламанку. В самый безумный момент своей жизни он подумал, что, возможно, все это время они смотрели на это с неправильной точки зрения, может это то, как действительно должно выглядеть разрушение. Как его чувствовал Лало. Как чувствовался сам Лало. В разрушении, как и в Лало, была чарующая красота, и Начо не смог бы назвать момент, когда эти два слова стали настолько переплетены, что отделить их друг от друга перестало казаться чем-то возможным. Он оказался так далек от возможности искупления, к тому времени, как они оказались в асьенде, что стоило Лало обхватить его лицо ладонями и поцеловать, как это действительно стало сродни разрушению. И в то же время это было приятно. Его влажный и теплый язык отдавал каким-то сладким ликером, который Начо не мог или не хотел распознать в тот момент. Его губы очертили каждый сантиметр его лица, чуть сильнее прижимаясь к тонкой коже век, к скулам и уголкам рта. Несмотря на то, что его касались только губы, Начо был готов принести в жертву все свое тело и душу, лишь бы навсегда запечатлеть эти прикосновения. Начо никогда не был с мужчиной, и тот факт, что он был достаточно податлив, чтобы довериться первому, кто об этом попросил, должен был встревожить его на порядок сильнее, чем это произошло. Чувство, когда Лало надавливал на его вход, было похоже на то ожидание, которое возникает сразу после удара молнии, но незадолго до раската грома, на ту тишину, когда человек уже ощущает напряжение в воздухе и его окружают темные тяжелые тучи, предвещающие нечто грядущее, готовящиеся к чему-то большему. Лало, растягивающий его членом, был подобен пуле, которая всего несколько месяцев назад пронзила его живот. Он вошел в него до упора, безо всяких пауз, просто проникая внутрь и заполняя его, пока Начо не стал задыхаться. Впившись зубами в чувствительную солоноватую кожу, Начо прикусил чужое плечо, стараясь причинить боль и ее виновнику, чтобы хотя бы немного заглушить собственную. Однако Лало оставался спокойным вплоть до того, как достиг крайней точки, пока его яйца плотно прижимались к чужим ягодицам, а член, твердый и напряженный, просто покоился внутри. Через некоторое время Лало снова начал двигаться, раз за разом попадая головкой члена по тому месту, о котором Начо всегда знал, но никогда не предполагал, что оно может быть таким.. чертовски.. чувствительным. Он задыхался, пытаясь заставить легкие наполниться кислородом, а сердце – перекачивать кровь и в иные места, помимо члена, но Лало, стонавший его имя, а также cariño и mi amor в чувствительное место за ухом, ничуть не облегчал работу. Зрелище было впечатляющим: Лало входил и выходил из него, а его губы касались губ Начо при каждом движении бедер и слегка изгибались в ухмылке, которая словно говорила: ”Мы знаем что-то такое, чего не знает весь остальной мир.” Это было совсем не так, но тогда Лало еще не подозревал этого. Постоянно нарастающее напряжение казалось бесконечным, тянулось минутами, но когда он наконец кончил, Начо не смог удержаться и, задыхаясь, произнес имя Лало, кажется, впервые обращаясь к нему напрямую. И последнее, что он увидел перед тем, как его зрение расплылось, было удивленное лицо Лало, глядящее на него сверху. *** Вернувшись в свою комнату, он немедленно направился в ванную, и, встав коленями на холодный кафельный пол, склонился над сиденьем унитаза. Ему стало плохо. С того самого момента, как Лало ушел в ванную, оставив его наедине со своими мыслями, Начо пришлось бороться с болезненной тошнотой, расползающейся по его телу, словно инфекция. По пути в свою комнату, ему пришлось останавливаться несколько раз из-за накатывающей волнами тошноты, а желчь в горле оставляла горечь на языке. Возможно, именно так ощущалось чувство вины. А может, это было естественной реакцией его тела и разума на предательство собственных принципов и устоев, на которых строилась вся его личность, на то, что он переспал с Саламанкой и, мало того, получил от этого удовольствие. Впрочем, его позывы к рвоте никак себя не проявили, потому что он полчаса сухо отхаркивался в унитаз, но из него так ничего и не вышло. Только мучительные всхлипы, которые напоминали ему о том, как за какие-то минуты до этого Лало трахал его, выбивая из его глотки такие же звуки. Это был не первый его поцелуй с Лало, но это был первый раз, когда он столкнулся с последствиями того, он опьянел лишь благодаря горько-сладкому ликеру с чужих губ. И тогда он протолкнул два пальца себе прямо в глотку, потому что он знал, что именно так и поступают девочки-подростки, когда чувствуют, что тела их подводят, а Начо давно не испытывал такого приступа удушья. Это не имело ничего общего с тем разом, когда Лало проделал нечто подобное, но при несколько иных обстоятельствах, в обычную ночь, похожую на ту, когда в воздухе витала нестерпимая жара, а Лало уверенно прижался к губам Начо. Это был их первый раз, и Начо не помнил почти ничего, кроме кайфа на губах и подрагибающих кончиков пальцев из-за дорогущей травы, которой они накурились. Тогда он совершенно перестал ощущать течение времени, и в странном наркотическом трипе ему казалось, что он прогуливает уроки, все еще учась в старшей школе, и крутит косяки в переулке соседней улицы. Конечно, тогда он еще не знал Лало, поэтому поначалу он совсем не понял, почему это на него смотрит какой-то мужчина средних лет и улыбается ему так широко, что это выглядит почти нелепо. Из-за белизны чужих зубов, Начо не мог смотреть ни на что другое, и тогда он подумал, что, должно быть, обладатель таких зубов уж точно знает, как надо веселиться. Вот только они не сидели земле, в переулке у его школы, и Начо уже было давно не пятнадцать. Они сидели на полу кухни в Michoacano, утопая в темноте, которую нарушал лишь лунный свет, отражавшийся от металлических поверхностей вокруг них, и Начо вернулся к реальности чувствуя себя ребенком,запертым в теле старика. Он знал, что формально ему тридцать один год, но сидя здесь, плечом к плечу с Лало, его разум снова стал разумом двенадцатилетнего, а тело принадлежало старику. ¿La estás pasando bien, Ignacio? Глаза Лало сияли, и пусть чисто технически Начо не мог этого определить, поскольку не родился со способностью видеть в темноте, он все равно это знал. Они всегда сияли, когда он так улыбался. Ты ведь знаешь, что я тебя ненавижу? Начо не был уверен, сказал ли он это вслух или лишь подумал, но должно быть, второе. А может, Лало просто был слишком накурен, чтобы понять его слова, иначе Начо уже был бы мертв. Странная радость, какую он не чувствовал уже многие годы, вдруг охватила его, потому что его сердце билось в груди, а его старый друг Лало – который был совсем не старым – сидел, прижимаясь к нему и забавно зубасто улыбаясь, а усы придавали ему вид взрослого человека. А может – может – он просто не до конца отошел от травы. В любом случае, он не торопился. Tienes unos ojos muy bonitos, Ignacio. Seguro que te lo han dicho muchas veces, pero yo lo digo de verdad, desde el corazón ¿eh? A veces no me gustan porque no me dejan ver lo que pasa por tu linda cabecita, pero, ¿sabes qué? Que después recuerdo que no puedo enfadarme con cosas tan bonitas como tú. Тон Лало был насмешливым, а затем он рассмеялся, и Начо, который не понял ни одного слова, потому что его мозг еще не начал работать должным образом, молча уставился на него. Ты же не собираешься нагонять на меня тоску? Ну же, Начито! Не будь таким занудой! Чужие усы задели его губы, когда они поцеловались, а затем Начо впервые почувствовал подобную тошноту, и, когда пальцы Лало коснулись его рта, он совсем не сопротивлялся. Шершавые кончики чужих пальцев на мгновение прикоснулись припухшей кожи его губ, прежде чем проникнуть в горячую влагу рта. Он надавил на его язык и не отнимал пальцев в течении неопределенного количества времени, которое казалось одновременно слишком долгим и слишком коротким, прежде чем добрался до самой глотки. Это могло быть наказанием в каком-то странном метафорическом смысле, которое Лало в своем состоянии не мог осознать до конца, но для извращенных нейронных связей Начо это было приятно. Тогда он не смог вырвать, его естественный рвотный рефлекс отсутствовал. Но в ванной комнате, где, почему-то, было теплее, чем в самом доме, он жалел, что не сделал этого тогда, потому что ему вновь стало плохо, и не важно, как сильно он пытался сблевать, потому что у него все равно ничего не получалось. *** Начо всегда наивно полагал, что умрет в глубокой старости. Все же, он был умным парнем в мире, полном дураков, и большую часть своей жизни он прожил, преодолевая все препятствия, расставленные Богом на его пути и не страшась любых их проявлений. Умершая мать, бедная семья, разочарованный в нем отец, босс с маниакальными наклонностями, босс-психопат, бездушный босс и, наконец, босс, сочетавший в себе все вышеперечисленное с дополнением в виде жестокой улыбки, от которой кровь стыла в жилах. Но он забыл, что каким умным он бы ни был, всегда есть люди умнее его, а главное – могущественнее. В конце концов, неважно сколько крови или пота он пролил, сколько раз жертвовал своим телом и духом, лишь для того, чтобы снова, раз за разом, быть разбитым вдребезги, и что он выучил наизусть, как собирать все осколки воедино без единого лишнего вздоха. Он всегда будет бедным ребенком. Он всегда будет в роли подчиненного. До самой смерти. Теперь он понимает: единственное, что у него осталось, – это та толика любви, которую его сердце еще способно в себя вместить. Оно было сломлено столько раз, что теперь в нем просто не оставалось места для всего того, что ему хотелось забрать с собой в конце. Мир, в котором ему довелось родиться, позаботился об этом. Он хотел бы любить свою мать – конечно, он больше хотел бы, чтобы у него вообще была мать, но поскольку это было совершенно не в его власти, ему хотелось бы ее просто лелеять, как любой другой нормальный человек лелеет того, кто привел его в этот мир. Вероятно то, что он не просил рождаться и тот факт, что кто-то все же должен был нести крест из его обид, вины и невыполненных обещаний, и было причиной, почему он чувствовал себя неспособным неспособным справиться с этим. Он хотел бы любить Эмбер и Джо так, как они того заслуживали, словно они действительно были людьми, а не домашними животными, от которых он не хотел принимать никакой эмоциональной поддержки. Он точно знал, что мог бы дать им шанс на хорошую жизнь, помочь им избавиться от зависимости и заплатить своими кровными за исполнение любых их мечт, и разве это не ужасно, что он даже ничего не знал о них. В идеальном мире у него было бы достаточно сил, чтобы поступить правильно. Без него они будут потеряны какое-то время. Они так и не узнают, что с ним произошло, но каждый аспект их жизни настолько изменчив, что они, вероятно, очень скоро забудут про него и найдут себе нового состоятельного человека, который будет настолько добр, что позаботится о них. Он хотел бы снова по-настоящему полюбить Доминго, вернуть ту привязанность, что его друг испытывал к нему, а не вести себя как все эти придурки, с которыми ему приходилось иметь дело бОльшую часть своей жизни. Они оба были выше этого, и если бы у него было чуть больше времени, он бы просто не дал Доминго потерять надежду, потому что каждый раз, когда они смеялись над какой-то глупостью, он чувствовал, как ее в Доминго становится все меньше и меньше, и каждый раз надеялся, что еще не слишком поздно. Его еще можно было спасти, и Начо бы сделал это сам, если бы время не ускользало словно чертов песок сквозь пальцы. Доминго будет спрашивать о нем. В первые дни он будет задавать вопросы, пока до него не дойдет суть произошедшего и он не поймет, что не стоит вести себя так, будто он когда-то был близок с Начо. Пока он не поймет, что нет смысла спрашивать, когда он вернется, потому что этого не случится. И он хотел бы любить Лало. Вероятно, он и вправду его любит, но нет ни подходящего времени, ни места, в котором они могли бы существовать вместе. Точно не в этой вселенной. Может, получится в другой жизни. Ему не хочется думать об этом, потому что думать об этом значит признать то, что он натворил, признать то, что не так далеко от этого места лежит мертвое тело единственного человека, с которым ему хотелось бы просыпаться в одной постели по утрам. Он так и не сделал этого, и теперь у него никогда не будет такой возможности. Жаль, что в этой жизни Лало слишком ужасный человек, чтобы Начо смог закрыть на это глаза, а сам он слишком глубоко погряз в своей влюбленности, чтобы отвернуться от него. В конце концов, неважно, мертв Лало или жив, потому что он последует за ним куда угодно, и хотя это не должно успокаивать, но так оно и происходит. Потому что перспектива провести остаток вечности изводя Лало и возмещая все то, через что его заставила пройти семья Саламанок, кажется не такой безумной, как возможность того, что они были обречены полюбить друг друга в этом мире, потому что другого шанса у них никогда не будет. Кто знает, возможно этот злобный ублюдок и выжил. И, может, он улыбнется, когда ему сообщат, что справедливость восторжествовала и предатель был убит. А может и нет. Может он будет тем, кто нажмет на спусковой крючок. Или сожмет свои руки вокруг его шеи, прямо как в своих фантазиях, и жалобно скажет: “Ай, Начито, mi amorcito”, так, словно он только что разбил любимую чашку, а жизнь тем временем будет покидать тело Начо. Но он в неоплатном долгу, и поэтому не может позволить себе думать сейчас ни о какой другой любви. Он обязан лучшими своими сторонами тому, кто его вырастил, тому кого он неистово любил, с первого вдоха и до последнего. Кто-то должен будет сообщить его отцу о произошедшем, может, это будет лысый гринго, Майк – еще один из тех, о ком Начо мог бы позаботиться, если бы у него было время – иначе он ничего и не заметит. Но это не страшно. Он провел так много времени в борьбе за очередной день, что, сам того не осознавая, стал делать это не ради себя, а ради своего отца. Так что, вероятно, отдать свою жизнь за него – самое легкое из тех решений, что ему довелось принимать. Он не будет лгать себе и твердить, что не напуган до смерти, но он знает: что бы не произошло, в его сознании всегда будет его папа, держащий его за руку, прогуливаясь по улице, пока солнце Альбукерке медленно опускается за горизонт. Черно-белый взгляд из застекленной рамки. Два нежных тела, прижавшихся к нему ночью. Детские воспоминания, связанные с дружелюбным лицом. Игнасио Варга. Eres un chingón. Улыбка. Надежная рука вокруг маленькой ладошки. Игнасио Варга был рожден в холодный день, и, даже если он об этом не помнил, в руках матери и под отцовским взглядом ему было тепло. Игнасио варга умирает в жаркий день, но в глубине души он чувствует, как же ему холодно.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.