апрель — август.
Собирать по всей комнате его волосы, помогать принимать душ, отдавать кучу денег на стоматологов и других врачей, покупать лекарства и пытаться не запутаться в десятках баночек и блистеров, которые должны были помочь; не обращать внимание на инструкцию с побочными эффектами, которой можно было укрыться, вместо одеяла; надеяться, что каждый новый день будет лучше предыдущего и вновь с разбегу ударяться о слова психиатра, как о бетонную стенку: «Давайте попробуем повысить дозировку». Сынмин привык, он не жаловался. Терпеливо проходил через каждую ямку и кочку на этой пустынной дороге, не отчаивался и не переставал стараться. Но иногда ему был нужен перерыв.* * *
В комнате общежития не горит верхний свет, даже лампа, и та работает с перебоями, надоедливо мигает раз в несколько секунд, как сломанный маяк в тёмной воде. Грязно, неприбрано, душно. Окно закрыто, посуда с остатками еды стоит на полу, и, кажется, что несколько жужжащих мошек даже успели обозначить её своим новым домом, на столе ютятся кружки с недопитым, остывшим кофе, затянувшимся тонкой пленкой, при одном взгляде на которую мутит. Хёнджину потребовалось приложить максимум усилий для того, чтобы вылезти из кровати, отозвавшись на тихий скрип двери. Завёрнутый в одеяло, которое кое-как сохраняло его неприступность — создавало иллюзию крепости, — с растрепанными волосами, заспанным видом, красными следами от подушки на лице, в свитере Сынмина, потому что запах успокаивал, он спотыкается об одну из тарелок, на которой догнивает кусок курицы — возможно, даже не сегодняшний, — и чуть ли не падает в объятия младшего. — Привет, — пытается улыбнуться он, находя дрожащими пальцами опору в чужих предплечьях. Онемевшие ноги, которые почти не функционировали целый день, неприятно ноют и покрываются иголками. Запах свежести, влажной после дождя травы и терпкого кофе с корицей заставляет Хёнджина почувствовать себя грязным животным, которое липкими, тяжёлыми лапами топчет красивые, только что распустившиеся цветы на поляне. — Прости, — взгляд стыдливо проходится по комнате, находясь в которой хотелось закрыть не только глаза, но и нос. — Я просто… Его плечи не вздрагивают, он не роняет тяжёлые всхлипы и не глотает рвано воздух. Его губы не поддаются мышечному спазму, не стягиваются в тонкую нить. Но с ресниц все равно срываются слёзы. Горячие и пустые. Только лёгкая солоноватость попадает на язык. — Я так устал, — шепот, на грани слышимости, тонет в плече Сынмина. — Ты ел? На простой вопрос Хёнджин даёт самый простой ответ, на который способен, — коротко кивает. И даже не врёт, просто умалчивает, что единственным, что попало в его желудок, был завалявшийся под грудой учебников батончик. Но и тот вышел спустя несколько часов от неконтролируемого приступа рвоты. — Ты умница. Хёнджин не верит. Резко мотает головой, вытряхивая из себя эти слова, не представляя, как они — такие мягкие и нежные — могут касаться его, когда от самого его нахождения в комнате гниёт даже воздух. Сынмин, напротив, целует его в висок. — Спал? — Нет… — бурчит Хван, вытирая ладонями влажные дорожки с щёк. — Не смог, — он беспомощно пожимает плечами. — Но мы болтали с Джисоном, — добавляет, потому что делиться каждой мыслью, вкладывать в ладони Сынмина правду — единственное желание, которое подсвечивается и обретает контуры, сквозь мутную, жирнеющую с каждым днём пелену. Как на трёхдневном кофе. — Здорово, — Сынмин мягко улыбается, так искренне, что от его морщинок в уголках глаз щемит сердце, и оно внезапно оживает, начиная биться впервые за долгие сутки. Он проводит ладонями по голове Хёнджина, по шее и плечам, которые едва ощущаются за массивным пуховым одеялом — коконом, срывать который не было смысла, даже если очень хотелось ощутить тепло. — Давай примем душ и ляжем спать? Хёнджин снова кивает, почти невесомо, и всё-таки проигрывает тихому всхлипу, который слишком громко отражается от стен затхлой комнаты, как выстрел. — Не думаю, что засну. — Тогда, просто отдохнёшь. — Я всё время отдыхаю. — Перестань. Сынмин касается его щеки и аккуратно оглаживает её, чувствуя, как кончики пальцев колются о щетину. О стену усталости. Отодвигает растрепанную, грязную челку и целует в потный лоб. Прямо туда где ноют мысли. Где пульсирует тревога, свивая гнездо, и рождается бессилие. И это позволяет Хёнджину на секунду отвлечься — прикрыть глаза, не боясь увидеть что-то, отчего сердце вздрогнет, вновь начав барахлить, и сосредоточиться на тепле, расползающемуся по коже. Отпускает. Ненадолго. На секунду. Но отпускает. Успокаивает.* * *
— Сынмин, пусти меня. — Подумай сто раз перед тем, как сделать это. — Сынмин, отойди. — Мы можем поговорить. — Я сказал, отойди. — Хёнджин… — Не заставляй меня применять силу. Сынмин молчит. Возможно, слишком часто в последнее время. Он думал, что это — один из единственных ключей к понимаю, один из возможных вариантов, который точно сработает. Он верил, что тишина спасёт. Что она — не бездействие, а пространство. Необходимое между ними, между словами, между болью. Он верил, что любовь — это не «держать», а оставаться рядом. Даже в молчании. Ему не хотелось ошибаться, но смотря в чужие глаза, он понимает, что не видит там ничего. Ничего за что мог бы зацепиться, ничего, что выражало бы какие-либо эмоции. Их затмила* * *
Хёнджин снова бьётся в дверь, словно загнанный зверь, который больше не знает, где выход. Плечо с хрустом ударяется о поверхность, рука соскальзывает, он сползает по косяку, но поднимается вновь. Пятый круг ада — пять минут, может, чуть больше. Наверное, чтобы всё закончилось, потребуется ещё четыре. Он весь дрожит — от злости, усталости, страха. Почти ничего не видит перед собой — глаза режет от слёз и алкоголя, в ушах стоит гул. За окном — густая и вязкая ночь, непроглядная темнота, студенческий корпус погружён в тишину, убаюканный сном. Хёнджин продолжает стучать, колотить, ломиться, вцепившись в ручку так, будто от этого зависит его жизнь, и ему всё равно. Сынмин считает, что теперь может быть всё равно и ему. Он сидит на полу в комнате, уткнувшись в колени и сжав руки в кулаки. Каждый удар отдаётся в затылок неприятной вибрацией. Каждое «Сынмин» сопровождается глухим стуком сердца о рёбра. Но он не может пойти наперекор своим словам, иначе разочаруется в себе ещё больше. Он хочет, чтобы его слышали, чтобы с ним считались. — Сынминна! — имя расползается в пьяной хрипоте, как пятно от кофе на чистой рубашке. — Открой… — тяжёлый удар. — Сынмин! — дверь вздрагивает особенно сильно, вынуждая младшего схватить в руки телефон. — Пожалуйста… Пауза. Потом — плач. Тихий, рваный. Сынмин слышит, как Хёнджин сползает на пол, как скребёт ногтями по косяку, наверняка ломая их под корень. За стеной слышатся шаги. Скрип половиц, соседи. Кто-то мельком выглядывает, быстро возвращаясь к себе, кто-то переходит на шёпот — испуганный или любопытный. Сынмину хочется накрыться одеялом с головой и исчезнуть. Ему стыдно, хоть он и хочет, чтобы ему было всё равно. Он закрывает ладонью рот, сдерживая испуганный всхлип. Пальцы дрожат, едва попадая по буквам на экране телефона. Сообщение отправляется быстро, но время идёт мучительно медленно. Тишина сгущается, пока за дверью, спустя не мене двадцати минут, раздаётся топот, поспешные шаги, и знакомый, взволнованный голос: — Это я, Сынмин. Открой. Джисон звучит, как спасение. Сынмин, не вставая, открывает защёлку, и парень тут же врывается внутрь, на секунду задерживая на нём взгляд. Так и не задав ни одного вопроса, он садится рядом, плечом к плечу, и тяжело вздыхает. В следующую секунду Минхо без лишних слов хватает Хёнджина, и, закрыв ему рот, волочит в душевую. Тот тяжёлый, мокрый, неуправляемый. Губы чуть шевелятся, язык заплетается от невнятных фраз, больше похожих на детский лепет. Минхо включает воду, выкручивая холодную на максимум. Ледяной поток бьёт в голову, струится по спине, проникает в уши. Хёнджин вскрикивает, цепляется за плитку, захлёбывается кашлем. Хочет улизнуть, но крепкая хватка на шкирке и непослушные конечности не позволяют ему сдвинутся даже на пару сантиметров. Минхо останавливается лишь тогда, когда Хвана начинает колотить. — Как себя чувствуешь? — спрашивает он глухо. Его тон пропитан не любопытством или заботой, а простой попыткой установить контакт. Проверкой, есть ли ему с кем поговорить? Хёнджин мотает головой, капли воды стекают с волос, попадая в глаза и просачиваясь в приоткрытый рот. Заполняют разодранную глотку и ранки на губах. Минхо присаживается на корточки, хватает его за лицо, заставляя смотреть прямо в глаза. За стеклянным взглядом распахнуты зрачки — огромные, тёмные, затопленные страхом и пустотой. — Придурок, — тихо и раздражённо выдыхает он. — Какой же ты конченный придурок. Он хватает его за воротник, волоча по грязному полу к кабинке, и наклоняет над унитазом. — Два пальца в рот. Живо. Но Хёнджин не реагирует. Будто не слышит. Шепчет что-то похожее на молитву. — Ты не понял меня? — Минхо стискивает зубы, выхватывает зубную щётку и безжалостно всовывает в глотку. И в следующую секунду Хёнджин корчится, судорожно вгрызается в воздух, давиться, чувствуя, как желудок скручивает в приступе. Спазмы сотрясают тело, и всё, что он впихивал в себя — алкоголь, страх, унижение — мгновенно выходит наружу. Куски дней и ночей, в которых не было места себе. — Вот так. Умница, — Минхо гладит его по затылку, понижая громкость голоса. От собственных криков уже итак резало уши и першило в горле. Хёнджин отползает, с трудом находя спиной опору. Он уставился в стену напротив, и в мокром, стеклянном кафеле ему чудится чьё-то лицо. А может — его собственное, искажённое, неузнаваемое. — Не бросай меня, — бормочет он. Минхо кладёт ладони ему на плечи. — Не собираюсь. Глаза Хёнджина закатываются. Голова клонится вбок, выдох — и всё вокруг погружается во мрак. — Сынмин… — голос Хёнджина срывается на жалкий, едва слышный шёпот в тишине раннего утра. Он мнётся на пороге, похожий на приведение: осунувшийся, с потухшими глазами, под которыми мигают фиолетовые тени, в мятой, влажной от пота и слёз одежде. Щёки в огне, пальцы дрожат, сжимая косяк двери, будто тот — единственное, что удерживает его от падения. В груди давит, в горле пересохло. Он делает неуверенный шаг вперёд на негнущихся ногах, потом ещё один, и вдруг бросается к младшему. Колени ударяются о пол, но морщинки на лице вылазят вовсе не от боли. Он вцепляется в чужие штанины до побеления костяшек. — Прости… Пожалуйста, прости. Я не хотел. Сынмин, прости. Сынмин вздрагивает, воздух в груди обрывается, как высоковольтные провода. Он резко втягивает его, будто просыпается от кошмара, уже склоняется, чтобы что-то сказать, но Хёнджин не даёт ему времени. Он вжимается губами в его губы — спешно, рвано, почти безумно. Сынмин отстраняется резко, как от ожога. Он стирает поцелуй тыльной стороной ладони с пренебрежением, и с укором глядит на парня, прежде чем заговорить. — Хёнджин, — голос его тихий, но режущий. — Я хочу поговорить об этом. Я не собираюсь терпеть такого отношения к себе. Хёнджин смотрит на него снизу вверх. Его грудь тяжело ходит, как у утопающего. Он будто ищет в лице Сынмина спасение — и тут же прячет своё отчаяние под слабой, уродливо-вымученной усмешкой. — Хочешь, я извинюсь? Тебе понравится, я обещаю, — он протягивает руку к его ремню, пальцы цепляются за пряжку — жест, настолько выученный, что кажется автоматическим, рефлекторным. — Хёнджин! — Сынмин ловит его запястья и сжимает крепко, почти намертво, как кандалы. Он смотрит в эти воспалённые, потерянные, полные лихорадки глаза, блестящие от жара и бессонницы. И что-то в нём расходиться по шву, как пузо, набитого ватой и дважды зашитого плюшевого медведя. Хёнджин вздрагивает. Он никогда не боялся Сынмина, но сейчас дрожит под этой укоризненной строгостью. Он закрывает глаза, утыкается лбом в его колени, прячет лицо и прыснувшие из уголков слёзы, сжимает руками бёдра, словно боится, что его сейчас же оттолкнут, что он останется один. — Я не хотел… прости… Сынмин прикрывает глаза. Дышит через нос, медленно. Едва сдерживается, чтобы не сорваться. — Я просил тебя поговорить. Просил остаться. Какого черта ты… Чем ты только думал? — его голос хриплый, пропитанный усталостью. Разочарованием, — Ты не просто напился, ты ещё принял какую-то дрянь. Нарушил прием препаратов. Ты хоть понимаешь, к чему это могло привести? Ты мог убить себя, Хёнджин! — Прости… Я больше не буду, правда. Я обещаю, я… — Обещал уже. Не раз, — Сынмин резко обрывает его. Голос ломается, уходя в грозный хрип. — Я таскаю тебя по врачам, ищу лучших специалистов, трачусь на лекарства и психотерапию… Пытаюсь поставить тебя на ноги. Чтобы в один день ты решил сдохнуть от скуки? Он резко отталкивает его. Хёнджин отлетает назад, и звук его тела, ударяющегося о пол, режет по нервам. — Извини, я хочу побыть один, — хрипло говорит Сынмин и делает шаг к двери. — Нет, Сынмин! Только не уходи, пожалуйста, — Хёнджин бросается за ним на трясущихся ногах, спотыкается, но хватает за руку. — Хёнджин, отпусти. — Не отпущу, — он мотает головой, давясь слезами. — Хочешь — скажи все что думаешь, хочешь — накричи, хочешь — ударь, только не уходи, Сынмин, пожалуйста, не бросай меня. И вот он снова — тот же взгляд. Взгляд испуганного, поломанного ребёнка, заблудившегося в темноте. Одинокого. Изломанного. Кричащего в пустоту. У Сынмина сердце тянет так, что он готов взвыть. Словно кто-то воткнул в его грудную клетку нож и методично провернул несколько раз. Он хочет уйти. Правда хочет. Но заставить ноги двигаться сложнее, чем протянуть руки и обхватить ладонями родное лицо, стереть пальцами нескончаемые слёзы, тонущие в тёплой коже. — Успокойся, — шепчет он, не отрывая взгляда. — Я не бросаю тебя. Просто мне нужно время. — Я… — Хёнджин глотает воздух, будто им невозможно надышаться, хватаясь за его рубашку. — Я… — Потом всё обсудим. Обязательно. Когда я приду в себя. И ты тоже. Хёнджин кивает резко, прерывисто, как ребёнок, которого уговаривают не плакать после падения. Его глаза бегают по лицу Сынмина, будто вырезают в памяти каждый изгиб, каждую тень, каждую морщинку. Будто боятся, что больше никогда не увидят. — Я могу идти? Нервный кивок в ответ. — С тобой все будет в порядке? Ещё один. На этот раз — ложь. Они оба это знают. Сынмин смотрит на его губы — растрескавшиеся, сжимаемые зубами в отчаянии. Стирает пальцами несколько слезинок, набежавших к самым уголкам. Лишь на секунду в его голове пробегает желание коснуться их. Оставить утешающий поцелуй. Но он привык доверять холоду в голове, а не жару в сердце. Поэтому разворачивается и уходит. Потому что если останется — сгорит окончательно.* * *
Хёнджин ворочался всю ночь, будто его тело не принадлежало самому себе, будто в нём не было ни одного укромного уголка, который был способен на выработку чего-то спокойного. Он снова и снова терзал простыни стопами, пытаясь найти опору, но только сильнее запутывался в скомканной ткани, складки которой раздражали, словно мелкий песок, попавший в глаза. Подушка казалось чужой, колючей, как будто набитой иглами, и он тёрся о неё лбом, чтобы заглушить подступающий к горлу стон. Сжимал волосы на затылке до боли, чтобы не кричать от зреющей в области сердца дыры, пустоты, что давно пустила корни. Обрывки, вспышки света, лица, фразы, осколки прошлого, которого он не просил. Они скакали перед внутренним взором, как испорченная плёнка, заляпанная чёрными кляксами. Все было искажено настолько, что понять их значение было практически невозможно. Бессмысленно. Он задыхался. Словно воздух в комнате был отравлен, стоял плотной массой, забившей лёгкие. Душно. Приторно. До тошноты. И вместе с этим морозно. До подрагивающих костей. Лопатки сводило, как железные дуги, натянутые друг к другу невидимой проволокой. Сводило так, что ещё немного и порвут пересохшие мышцы и слои напряжённой кожи. Пальцы то сжимались в кулаки, то расправлялись, будто надеялись нащупать что-то в темноте. Он медленно провёл ими по ключицам, по плечам, по шее, удостоверяясь: он всё ещё здесь. Плоть всё ещё жива, кожа все ещё отзывается болью. Кончики пальцев касались вен, косточек, сухожилий, будто он вырезал на себе карту, вот только, что можно было по ней отыскать, он не знал. Там, где уже были расцарапанные участки, жгло. Кровь пульсировала болезненно и напоминала о себе в каждом движении. Ничего не помогало. Ни боль, ни дыхание, ни попытка унять себя прикосновением. И вдруг — что-то изменилось. Тонкая, почти невесомая волна тепла коснулась его запястья. Пальцы — другие, не его. Теплее, чем должно быть. Теплее, чем в этом теле, к которому он давно потерял контакт. Сынмин. Хёнджин не смотрел. Не шевелился. Только сжал челюсть и медленно переплёл пальцы с чужими, как будто сквозь пелену тумана тянулся к единственному, что ещё могло быть реальным. Он сжимал их и отпускал, сжимал снова, как ритм сердца, к которому пытался вернуться. Как заученная с самого детства молитва. Или якорь. Просвет пробивался. И это значило слишком много. Он так и не сомкнул глаз, ни на секунду, до самого рассвета. Но хотя бы не был один.* * *
Хёнджин снова не спал. Ночь, как и предыдущая, заставила его в бреду метаться на кровати несколько часов. Ловить судороги и просыпаться, так и не успев заснуть. Его будто разрывало изнутри — с каждым вдохом тело дрожало всё сильнее. Баночки с препаратами, выстроенные в ряд на полке, оказались на полу, сбитые, как мишени в тире. Он вышел из комнаты, не отдавая себе отчёта: босиком, в мятой футболке, с растрёпанными волосами. Балконная дверь захлопнулась за его спиной с глухим стуком. Утро всё ещё было тёмным, небо — густо-чернильным, похожим на потёкшую тушь. От влажного и колючего воздуха кожа почти мгновенно покрылась мурашками, но он даже не заметил. Просто стоял, обняв себя за плечи, покачиваясь взад-вперёд, как ребёнок, заблудившийся на вокзале среди чужих голосов. Сынмин нашёл его сидящим на полу только через полчаса. Приоткрыл дверь, стараясь не шуметь, но и не таясь. Он не стал говорить ничего. Просто подошёл ближе. Холод жадно вцепился в ступни. Хёнджин вздрогнул. Его глаза, распахнутые и остекленевшие, тут же наполнились паникой, как у загнанного зверя. — Н-нет… — покачал головой он. — Не подходи… Я сейчас… Снова сорвусь на тебе, — он захлебнулся собственным дыханием, которое внезапно слиплось в горле. — Кричи, — сказал Сынмин спокойно, останавливаясь рядом. — Я-я не хочу, я… — Хёнджин отодвинулся и сжал ладони в кулаки. — Уйди, пожалуйста. Сынмин не послушался. Опустился рядом — прямо на холодный, промёрзший кафель, в своей тонкой домашней пижаме. Колени тут же закололо, холод продолжал обжигать его, но он не пошевелился. Молча обхватил ладонями лицо Хёнджина — покрытое испариной, на удивление тёплое, за исключением носа. На секунду показалось, что у парня и правда поднялась температура. Их глаза встретились. Сынмин смотрел без осуждения. Без жалости. Только с глубокой, беззвучной внимательностью. И этого оказалось достаточно. Хёнджин рухнул. Просто сломался, как будто последние ниточки, привязанные к щиколоткам и запястьям, оборвались. Он заплакал — сдержанно, с дрожащими губами, будто стыдился или больше не имел сил ронять всхлипы. Хёнджин прижался к нему всем телом. Каждый вздох превратился в острые куски стекла, которые нельзя было проглотить. Пальцы судорожно терли собственные руки, оставляя на коже красные следы. Механические, одержимые движения. — Я не знаю, что делать… — хрипло прошептал он, обессиленно вжимаясь в Сынмина. — У тебя завтра приём у врача, — напомнил тот. — Он нихуя помогает, — зло и отчаянно бросил Хёнджин, — Никто не помогает. — Поможет Хёнджин. Просто нужно подождать. — Сынмин тихо вздохнул, проводя рукой по его волосам, успокаивающе, почти медитативно. — Я не хочу ждать! — рваный выдох застыл между их лицами. — Я хочу, чтобы это всё закончилось. Прямо сейчас. Два месяца прошло. И нихуя не изменилось. Сынмин тихо вздохнул. Он прижал его крепче, положил подбородок на макушку. — Дети не учатся ходить за один день, Хёнджин. Они много раз падают. Плачут. Им больно. Но потом они всё равно встают. И даже повзрослев они могут спотыкаться и разбивать коленки. Понимаешь? — он замолчал на миг, чтобы вдохнуть. Чтобы самому не задохнуться. — Главное — вовремя подняться. И продолжать идти. На это Хёнджин не ответил. Только уткнулся лицом в его шею. — Ты замёрзнешь… — прорыдал он, торопливо прижимая ладони к его щекам, пытаясь согреть, будто это было единственное, что он ещё мог сделать правильно. — Тогда, пойдём спать, — мягко предложил Сынмин. Хёнджин кивнул. Едва заметно. Затем коснулся его губ — осторожно, словно боялся, что Сынмин отшатнётся. И тут же спрятался в его плече, дыша горячо и неравномерно. Сынмин не двинулся. Лишь закрыл глаза, и одна-единственная слеза медленно скатилась по щеке. Он не мог позволить себе большего. Он не знал, сколько ещё выдержит. Но знал точно — он останется. Пока Хёнджин снова не научится ходить. Пока не научится не бояться ночи.* * *
Тишину в комнате нарушало только сбившееся, робкое дыхание. Простыни шелестели под ними, едва слышно просыпаясь, стоило кому-то вновь предпринять попытку найти удобное положение. Это был хороший день. Они много гуляли — без спешки и цели, просто наслаждаясь тёплой погодой. Смеялись от глупостей, держась за руки, кормили белок, которые, преодолев страх, спустились к их ногах с самых верхушек деревьев, доедали мороженое на ходу, когда над головой уже сгустились грозовые облака, прятались под деревьями, пока капли, крупные и тёплые, хлестали по плечам. Всё было по-настоящему светло и свежо, как кубик льда, скользящий по разгоряченной солнцем коже. В июне мир задышал по-новому. Хёнджин улыбался каждому касанию, каждому взгляду, каждому крошечному доказательству, что сейчас с ним всё нормально. Он хотел, чтобы и вечер остался таким. Светлым, простым, тёплым. Хотел быть рядом. Хотел, чтобы всё было по-особенному. Хотел чувствовать. Но его тело отказалось подчиняться. Поцелуи Сынмина были нежными, мягкими, они бродили по коже, состоящей из мурашек, будили под ней дрожь, касались внутренней пружины, но так и не нажимали. Губы очень скоро распухли и раскраснелись, как после укусов надоедливых насекомых. Но внутри было пусто. Ни жара. Ни отклика. Только холод, вылизывающий грудь, пробирающийся меж рёбер, остро и липко. Он пытался. Пытался захотеть. Пытался отдать себя. Но возбуждение не приходило. Словно кто-то выдернул пробку из слива, позволяя всей горячей воде утечь. Тело молчало, упрямо и безучастно. Не потакая желаниям, как уставший родитель, тащащий капризного ребёнка, канючащего новую игрушку, прочь из магазина. — Подожди… — прошептал он, и голос предательски дрогнул. — Сейчас, я просто… Он неловко поёрзал на чужих бёдра, выпрямился и провёл ладонью по лицу, пытаясь стереть с себя всё это: тревогу, вину, напряжение в горле, жар в щеках. Но лишь размазал. Пульс грохотал в висках. Живот свело от омерзения к себе. Лицо горело от стыда. Словно кто-то вылил на него ведро кипятка или схватил за волосы, окунув в ведро с краской. Красной, яркой, кричащей. Он вспоминал, как раньше всё было иначе. Возбуждение приходило резко, остро — пусть через злость, через боль, через иллюзии контроля, но приходило. Потому что он управлял этим. А сейчас… Сейчас он был ничем. Пустым телом. Бесполезным, как выжатая тряпка. — Джинни, — осторожно окликнул Сынмин. — Это… Это недоразумение, — Хёнджин выдавил из себя нервный смешок, больше похожий на всхлип. — Сейчас все… Я справлюсь… просто чуть-чуть нужно… — Не надо, — Сынмин отрезал его попытку прикоснуться к себе. Хёнджин замолчал, застряв между дыханием и тишиной. Словно кто-то нажал на паузу. Сынмин протянул руки и аккуратно обхватил его запястья. Пальцы мягко легли на кожу, едва ощутимо, но достаточно чтобы остановить. Приземлить. Всё внутри схлопнулось, как сдутый шарик. Хёнджин почувствовал, как внутренности в животе слиплись. Ком в горле стал твёрже, превращаясь в самый настоящий камень. Холод рассёк позвоночник. Он больше не мог дышать ровно. Не мог смотреть в глаза. Не мог быть здесь. И пусть одежда всё ещё прикрывала его, чувствовал себя обнажённым. Беспомощность. Бракованность. Стыд. — Зачем… — прошептал он, отводя взгляд в сторону. — Зачем тебе это? Я не могу… Я… Сынмин не ответил сразу. Он отпустил его руки, медленно поднял ладонь и провёл ею по по линии скул. Потом по вискам — влажным от пота, нагретым от напряжения и горечи. — Потому что я люблю тебя, — просто сказал он. И стал целовать. Бережно, нежно, с бесконечным терпением. Сначала в челюсть, потом чуть выше, к щеке, к уголку губ. — Ты постоянно это говоришь, — выдохнул Хёнджин, мелко вздрагивая от каждого тёплого касания. — Ты постоянно спрашиваешь, — ответил Сынмин. — И я буду отвечать. Сколько потребуется, пока ты не поверишь. Он склонился ближе, уткнулся лбом в его ключицу. Хёнджин замер в этой тишине, в которой наконец стало можно дышать. Просто позволил себе быть. С телом, которое не слушается. С больной головой. С прошлым, что всё ещё скребётся изнутри когтями. И с человеком, который принимал его таким.* * *
Хёнджин просыпается резко, как будто выныривает из вязкой, пульсирующей темноты. Грудь надрывается, сердце колотится, во рту привкус ржавчины, а на висках — испарина, мгновенно проступающая под липкой чёлкой. Он тяжело дышит, ловит воздух, будто до этого вообще не дышал. Хватается за горло, все ещё чувствуя спазм, всё еще видя перед глазами фрагменты сна: исказившиеся лица, кричащие звуки, кровь, которая текла вверх, а не вниз, когтистую ладонь, что душила его. Тело ломит, будто после лихорадки. И тогда он чувствует это. Мокрое. Теплое. Липкое. Он медленно откидывает одеяло — и всё становится очевидно. Простынь испачкана. Штаны промокли. Не от пота. Он узнал бы это чувство из тысячи. Оно въелось в него. Стыдливое, унизительное до отвращения. — Чёрт… — холод мгновенно сковывает его тело. — Чёрт… чёрт, чёрт, — уже почти со всхлипом, с ненавистью, с дрожью в пальцах, которыми он шарит по себе, будто пытается стереть сам факт того, что случилось. Как будто можно отодрать этот позор от кожи. Он не слышит, как зашевелился Сынмин. Но сонный голос быстро прорезает темноту: — Хёнджин?.. Всё в порядке? Хёнджин замирает, как вкопанный. Глаза расширяются. В них ужас, такой, что может парализовать. Он хлопает ресницами, не в силах выдавить ни слова, только тяжело дышит. Он не поворачивает головы, даже не смотрит в сторону Сынмина — не может. Лицо горит, будто его облили кислотой. Сынмин садится, проводит ладонью по глазам, пару раз моргает, приглядывается… и всё понимает. Взгляд скользит по кровати, останавливается на тёмном пятне. — Иди в душ, — ни осуждения, ни удивления, только спокойствие. — Я разберусь. Хёнджин вскакивает, срывается с места. Он почти бежит, не оглядываясь. В душе он трётся губкой до красноты, до боли. Горячая вода будто должна выжечь то, что он чувствует. Но не выходит. Кожа краснеет, а изнутри — только холод. Он выходит, всё ещё дрожа, будто снова заболел. Пахнет мятным гелем, на теле — чистая футболка, чужая, мягкая. Но ощущение грязи не исчезло. От кровати пахнет новым бельём. Свежестью. И от этого только хуже. — Прости… — почти беззвучно. — Эй, — Сынмин смотрит на него внимательно, без тени отвращения. — Всё хорошо. Правда. Ничего страшного. — Это… это отвратительно. — Хёнджин сжимается, желая исчезнуть. — Хёнджин… — Мерзость. — Он почти скалится, словно это слово — плеть. И он хлещет себя самого. — Я — мерзость. — Солнце, — Сынмин устало вздыхает и осторожно протягивает руку. — Пожалуйста, успокойся. — Оно того не стоит, — Хёнджин шмыгает носом, глядя в пол. — Всё это. Я… я не стою того. Пожалуйста. Уходи. Сынмин не отвечает. Только приближается и заключает Хёнджина в объятие. Пальцы скользят по его волосам, перебирая прядки на затылке. — Даже если бы я захотел, — с лёгкой улыбкой на губах шепчет он, — куда я уйду в три часа ночи? Хёнджин не расслабляется. Он тянет плечи к ушам, как будто надеется спрятаться в себе. Он дрожит, и внутри него — чёрная воронка. — Почему ты возишься со мной?.. Ты… ты мог бы быть с кем-то нормальным. Ты заслуживаешь большего. Сынмин не спорит. Он просто кивает. Не для того, чтобы согласиться, а чтобы дать выговориться, дать вытечь этим тревожным сгусткам. И не уходит. Не отодвигается. Не ослабляет объятий. — Всё хорошо, — повторяет он мягко. И с каждой секундой дыхание Хёнджина становится тише. Через два часа нужно было собираться на работу. Сынмин помнил каждый момент, когда хотелось сдаться. Уйти. Закричать. Он и правда ловил себя на грани истерик, бессилия, срывов. Но он остался. Молчал, когда нужно было. Говорил — когда важно. Он верил, что Хёнджин справиться. Что диагноз «большое депрессивное расстройство» в его медицинской карте не звучит, как приговор, и его можно одолеть. Это не конец, а начало пути. Это дорога. Тернистая, злая, изматывающая. А если идти по ней вместе — не такая страшная. И он оказался прав. Хёнджин стал оживать. Начал набирать вес, его «ломки» стали происходить гораздо реже и их легко можно было контролировать. Он снова начал улыбаться. И смеяться — пусть тихо, пусть иногда. Он прижимался к Сынмину так, будто не хотел отпускать. И в нём снова начало что-то прорастать. Тёплое, живое. Новое, но не хуже старого. Ведь даже на выжженной знойными пожарами земле, могут взойти цветы. Сынмину хотелось сдаться. Но он продолжал работать ради них обоих, оставался сильным. И у него получилось. Получилось и у Хёнджина. Сынмин остался. Не потому, что надо. А потому что любит. И потому что знал — это было не зря.* * *
Комната дышала пустотой. В каждом шаге, даже самом тихом и невесомом, отражалось эхо — напоминание о том, что совсем скоро это место и эти стены познакомятся с новыми людьми. Будут слушать новые истории, радости и переживания, и лишь изредка, предаваясь минутам меланхоличного наваждения, будут прокручивать вязкие воспоминания. Когда-то, Джисон и Хёнджин стояли на этом пороге, едва удерживая предвкушение, рвущееся из груди. Потом Джисон ушёл, и на тонкой стене, в самом углу, где раньше валялся чехол из-под гитары, появилась рваная трещина. Казалось, что сейчас, как только захлопнется дверь, они вовсе расколятся надвое, переполненные разговорами, секретами и бременем многих лет. Лопнут от одиночества, не в силах пережить ещё одной разлуки. Коробки стояли по углам, плотно заклеенные, подписанные маркером. Вещи упакованы. Пыль вытерта. Привычные тени исчезли. Пространство, в котором они когда-то жили: спали, ссорились, мирились, целовались, теперь казалось чужим. Фары медленно подрагивали за окном — машина уже ждала внизу, а Джисон разрывал телефон сообщениями о том, чтобы они поторопились. Остались последние штрихи. Последние прощания. Хёнджин задержался. Он встал у шкафа, откинув заднюю панель, чтобы проверить не осталось ли ничего важного. И нашёл то, что не искал, но всегда опасался найти. Маленькая бутылка, почти полная, завёрнутая в старый носок, затхлая, но узнаваемая. Одна из старых заначек. Призрак, одна из тайн, которую хранили стены. Словно именно они и напомнили ему, подсказали. Хёнджин застыл. Пальцы обхватили горлышко. Он смотрел на неё долго. Слишком долго. Как будто та разговаривала с ним, тихо, предательски знакомо. Сынмин краем глаза всё видел. Но не остановил, даже не подошёл. Он продолжал складывать одежду в последнюю коробку, аккуратно сворачивая рукава, будто ничего не замечал. Ему нужно было убедиться. Хёнджин тяжело сглотнул. Глаза блеснули, но не привычным соблазном, а злостью. Он помотал головой, словно прогоняя морок, и с решительным шагом направился на кухню. Металл раковины холодно зазвенел, когда пробка стукнулась о его стенки. Запах ударил по памяти, проникая в самые ноздри — и тут же исчез. Жидкость стекала в водосток, густая, янтарная. Но ничего кроме красивого оттенка и завораживающего чувства внутренней победы Хёнджин не чувствовал. Он смотрел, как всё уходит. Насовсем. Пустая бутылка полетела в мусорный пакет с сухим, окончательным звуком. Сынмин остановился, выглянув из-за угла. Он опустил голову — и улыбнулся. Тихо, почти незаметно. Гордость была осязаемой, пронзительной, как свет сквозь шторы. Они справились. Это была не победа одним махом. Это была война — долгая, грязная, со многим количеством жертв. Но они выстояли, оставляя прожитую боль на плечи потрескавшихся стен. Последняя коробка была перетащена в коридор. Больше их ничего не держало, кроме светлых улыбок, посвящённых друг другу. И новый дом уже ждал.