Часть 1
10 марта 2024 г., 10:00
Сложно сказать, почему он молчит. Но иногда кажется, что если молчать, можно спрятать самые болезненные мысли.
Они разрывают его изнутри, поджигают невидимый фитиль и взрывают оставшиеся клочки благоразумия. Интересно, а было ли у него оно вообще, это самое благоразумие? Что если правильный, понятный всем и каждому мир — это его вывернутое наизнанку благоразумие? Что если ему стоит подобрать угольки, сожрать, поглотить, обжечься своими демонами, чтобы стать хоть на секунду живым?
Арсений ненавидит зеркала. Чем дольше он смотрит в них, тем меньше он понимает, кто в них отражается, тем больше расплываются очертания его самого.
Думал ли он, что пройдут годы, а он возненавидит собственный выбор, что времени на то, чтобы читать книгу по актерству, чтобы тренироваться перед зеркалом, не станет?
Что единственное, что он будет ощущать — благодарность за то, что его обучение заканчивается? Что он больше не войдет в эти стены, что уедет в деревню, что отработает свое целевое и наконец-то освободится?
Он смотрит себе под ноги, в очередной раз спотыкаясь о неудобный порог, разделяющий кухню и комнату. Вещи разбросаны, будто это и не последний его день в стенах общежития. Рубашка на кровати, джинсы на спинке стула, книги в стопках то на полке, то на полу, то под кроватью. Он тяжело выдыхает, начиная собирать свои пожитки.
Конспекты с заметками Арсений кидает в покосившуюся картонную коробку, лишь бы не видеть эти чертовы непроизносимые названия снова, лишь бы не разбираться в бисеринках корявого почерка.
***
Его встречают.
Арсения не встречал даже родной отец, но на то он и отец, чтобы честно признавать нежелание видеть сына.
В глазах Сергея Афанасьевича надежда, а Арсений надежды не видел уже давно и успел позабыть, как она выглядит, какая она на вкус. Он надежду эту когда-то давно обмотал канатом и подвесил под потолком, а потом и откачивать не стал, — не его это специализация, реаниматология.
Сергей Афанасьевич в рубахе, и видно, что рубаха эта, замыленная, застиранная — ради него, Арсения. И что улыбка искренняя, от уха до уха, простая, но, вкупе с полупоклоном и медвежьей хваткой, радостная.
Железная дверь Нивы с грохотом захлопывается, и они пускаются в путь. Арсений видит пыльную приборную панель, но с любовью развешанные брелок-елочку и кивающую головой собаку. Там же петушок на палочке, — и он улыбается.
— Возьмите, Арсень Сергеич, — громогласно басит Сергей Афанасьевич, — доча в дорогу наготовила, кудесница, — хвастается он, — я уже два съел, берите-берите, не пожалеете.
Что-то в груди екает, что-то тянет, и искры незнакомого ему удовольствия вкусом жизни пробираются под кожу. Может такая она, надежда, — сладкая, как леденец?.. Впервые за долгие годы обучения он чувствует, что, может быть, не зря пережил этот ад.
В машине, которую по ухабам шатает влево да вправо, несмотря на живой разговор, Арсения укачивает, и слабость снова охватывает каждую клеточку его измученного тела. Вздыхает он тяжело, да так, что Сергей Афанасьевич прерывается и поглядывает с жалостью. Руку кладет на плечо, похлопывает и замолкает.
— Поспите, Арсений Сергеевич.
И Арсений засыпает, несмотря на мигрень.
***
— Врач? — повторил за ним отец. — Хм…
Арсений не мог понять по выражению его лица, было ли это хорошее «хм» или плохое. Во рту стало кисло, и он, шкрябая вилкой по тарелке, все же решился прошептать:
— Может, актер, если поступлю.
— Ага, — саркастично кивнул отец, — конечно.
Что-то внутри него умирало. То, что росло в нем желанием, что цвело надеждой, оказалось для отца просто шуткой. Арсений посмотрел на тарелку напротив, чтобы понять, сколько еще будет длиться эта мука.
— Я спросил тебя про профессию, а не хобби.
Арсений почувствовал, как напряглись желваки на лице. Он проглотил и это.
— Да, сыночек, денег на этом не заработаешь, хочешь, вон, как дядя Вася закончить? — тихонько вклинивается мама.
— Так что, — повторил отец, — врач?
Арсению хотелось вернуться в свою комнату, свернуться калачиком под одеялом и включить музыку на полную громкость, чтобы не слышать себя и своих мыслей.
— Врач, — слово вышло сухим и неестественным, блеклым, будто все соки на себя забрала его память, фиксируя каждую деталь.
Отец улыбнулся уголком губ, а ему еще больше захотелось быть не здесь и не сейчас.
— Значит, пойдешь на целевое.
***
На пороге больницы Арсений застает оживленный спор. Пациентка пернатая. Она неухоженная, оперение выглядит, как накинутая не по-размеру шуба — так косо и криво обрезаны и связаны крылья. Форма у них странная, лишь бы не подметать перьями полы — и сойдет.
— Я сказала вам, не моя служба, Анна Семеновна! — возмущается одетая в белый халат сухопарая женщина.
— Марь Иванна, работать мне надо, штамп поставьте, и все…
— Не все! Завтра явитесь, я сказала, у нас… — она замечает, как к ним подходят Арсений с Сергеем Афанасьевичем, и взмахивает рукой, показывая на них, — пополнение.
Хочется вжать голову в плечи, но водитель хлопает по спине, да так, что он чуть носом землю не пропахивает, и приходится выпрямиться и подобраться.
— Так вот сейчас бы меня могли и оформить…
Марь Иванна отмахивается от пациентки и подходит к Арсению, кивая.
— Ну, наконец-то отделение наше будет работать, как положено.
Арсений робко улыбается, но среди всех он все равно выглядит самым тонким и болезненным, и как бы ему ни хотелось казаться достойным продолжателем лечебного дела, он никогда себя таковым не чувствовал, а потому не может взять на себя эту роль и сейчас.
Сергей Афанасьевич недовольно шевелит усищами и поджимает губы:
— Так вы у летающих работать будете… — он трясет головой. — Не врач, значица.
И вся его доброжелательность спадает, будто правда смывает с его лица уважение, как краски с картины дождем.
— Мы побольше твоего врачи будем, — Марь Иванна задыхается гневом, глаза ее искрят, как шаровые молнии, а голос тих, но тверд, как пролежавшие на столе две недели пряники.
Но что-то в ней этот огонь сдерживает, и она выплевывает:
— Довез, и на том спасибо.
Потом берет Арсения за руку и тянет на себя, показывать кабинет.
— И часто такое?..
— Да, — она отпускает руку, и он разминает запястье. — Пернатым ты тоже не по нраву будешь.
Арсений усмехается.
Арсений любит одиночество.
***
У него трясутся руки. На самом деле трясутся, и он прячет их под стол перед тем, как крикнуть:
— Входите!
Он узнает женщину, не помнит имени, но он видел ее вчера, спорящей с Марь Иванной у входа в больницу. Сегодня крылья у нее перевязаны самодельными хлопковыми нитями, сделанными из разорванного полотенца, футболки или простыни какой.
Крылья тесно прижаты друг к другу, и Арсению самому хочется поморщиться от того, как это должно быть неудобно.
И тут он замечает, что пришла она не одна: за ее ладонь цепляется ребенок. И даже перевязанные, как неводом, крылья выполняют свою функцию — укрывают самое дорогое, что у нее есть.
Мальчик поднимает голову, и мама головой кивает на больничный стул. Только тогда Арсений способен рассмотреть его оперение. Он восхищенно выдыхает оттого, какое оно красивое: орлиный цвет и узор, как у матери, но перышко к перышку, гладкие, блестящие, нетронутые лезвием ножниц.
— Мы пришли на десять лет, — режет тишину женщина.
Арсений сглатывает и старается не смотреть на своего маленького пациента. Он не хочет проводить подрезание, но он не может этого не сделать.
Три года — это тысяча девяносто пять дней контракта.
Осталось: тысяча девяносто четыре.
— Это не больно?
Голос тонкий-тонкий, и улыбка живая, он хлопает крыльями, волнуясь и все еще доверяя миру вокруг себя.
Марь Иванна, сидящая за соседним столом, готовящая дезинфицирующую ампулу и нити, не дает ему сказать:
— Вам здесь делать нечего, Анна Семеновна.
Арсений впервые видит, как перевязанные крылья оживают: взъерошиваются, трясутся мелко и часто.
Но Марь Ивановна впивается ногтями в плечо и тащит, несмотря на оглушающе громкое: «Нет». Арсений хочет окликнуть, хочет сказать: «Останьтесь!»— но догадывается, что она расцарапает им шеи, когда он начнет процедуру. Марь Иванна со своим многолетним опытом гонит ее ссаными тряпками, и не зря.
Арсений медленно выдыхает, берет ножницы и врет:
— Будет не больно.
Он делает вид, что истошный крик не будет сниться ему в кошмарах.
***
— Что значит, у нас один спектрограф?
— А ты что хотел? Мы почти деревня.
Арсений задыхается.
— У меня пять пациентов, мне нужно сделать анализ крови, а вы спрашиваете, чего бы я хотел?
Руки сжимаются в кулаки, он откидывает голову назад и впивается ногтями в косяк двери.
— А еще я не в приоритете, потому что спектрограф, видите-ли, предназначен для людей!
Марь Иванна почему-то вдруг расслабляется, откидывается на кресле и говорит:
— Садись.
— Что?!
— Садись, Арсений. Чаю попьешь.
***
Антон жует жвачку, сам выгоняет Марь Иванну, и ухмыляется уголком губ.
— Ну, что, доктор, наживую?
Арсений сглатывает, бросает взгляд на календарь и проговаривает про себя: осталось четыреста пятьдесят шесть.
Он уже научился не врать детям. Даже тем, которые выросли.
— Наживую, Антон.
— Ну, хоть чупа-чупс мне полагается?
Арсений почему-то не смеет закатить глаза. Не может насмехаться еще больше, чем это делает государство.
Он отодвигает ящик стола и говорит:
— Малиновый? С колой?
Антон запрокидывает голову и гогочет. Смеется во все легкие, расслабляется, растекаясь на стуле. И улыбка у него отчего-то добрая и совсем еще мальчишеская, когда он спрашивает:
— Может, оба, док?
***
Тяжелые ботинки заменяют Антону кандалы. Сначала звук заполняет комнату, перекрывает доступ кислороду, заземляет, фокусируя на одной точке пространства, заставляя обернуться к зрителю, а потом только появляется он.
И в этом театре, где все мы актеры, а Арсений — врач в белоснежном халате, он видит своего хрупкого пациента, с просвечивающей, словно гофрированная бумага, кожей, огромными глазами и тяжелым взглядом.
Антон развязывает узел нитей, стягивающих его перья, распахивает крылья, и Арсений сглатывает.
Почему-то вместо предложения присесть у него выходит леденяще правильное:
— Сдадитесь?
И он видит, как дергается губа, резко, истерично. И как вмиг Антон берет себя в руки и отвечает:
— Режьте. Хочу чувствовать, как теряю часть себя.
***
Арсений курит на улице, когда слышит шаги позади себя и осипший во время процедуры голос.
— Ненавижу это.
Антон. И что он может сказать на это? Что он должен сказать, не ему по постановлению государства запихивать себя в рукава норм и устоев, установленных непонятно кем и непонятно зачем.
— Знаю.
Наверное, ненависть — это хорошо. Наверное, злость — это жизнь, сила, которой у него самого уже давно нет.
— А в особенности тебя.
Арсений почему-то улыбается. Разве пытки не сближают? Вот, они уже и перешли на ты.
Он хрипит, хотя не у него вся спина в шрамах, глухое:
— Сигарету?
— Да.
***
Антон появляется у него как положено, раз в месяц. Он раздражает Марь Иванну одним своим видом, она поджимает губы, закатывает глаза и привычно уходит, оставляя Арсения один на один с не меньшим букой, чем он сам.
— У тебя синяк.
— Ну, ты и кэп, док.
Арсений проводит рукой по перьям, они ухоженные, несмотря на то, что подрезаны, красивые, лоснящиеся, с удивительным узором из белых точек.
— Откуда?
Антон может казаться невозмутимым, но крылья оживают, дергаются, чуть не задевая кончик арсеньевского длинного, залезающего в не свое дело носа.
— С мотоцикла упал.
Он обводит рукой синее пятно во всю бочину, обходит Антона кругом и видит, как неестественно выпирают ребра.
— Рентген бы тебе.
— Через полгода? — Антон хмыкает недоверчиво, — или когда там очередь из бабок освободится?..
И ведь он прав.
— Тогда…
— Больно!
— Вправил.
Его бы кто вправил.
Где он будет через триста сорок четыре дня?
Что он будет делать, если его руки только и умеют что казнить?
***
Арсению кажется, что это он тут сорока, а не Антон, потому что в каждую их встречу он смотрит на блестящие цепи, обрамляющие тонкую шею, как на картину в музее искусств.
— Столько цепей…
Антон перед ним без рубашки. Но это не делает его ни на секунду более слабым или беззащитным. Он сама власть, он под яркими лучами прожекторов Арсова внимания.
— И?
— Не боишься ими запутаться, не знаю, пропахать головой асфальт?
У него в голове слишком много глупых мыслей: он боится упасть головой на угол стола, боится переходить дорогу, когда рядом оживленное движение, боится и одновременно страстно желает шагнуть вперед, когда взбирается высоко, на обрыв. Он знает, что это автоматические мысли, что самое страшное для мозга — неизвестность, что ему проще спланировать смерть, чем стоять в бездействии.
Хорошо, что Антон выводит его бархатом своего голоса из очередного бессмысленного цикла безумия.
— Нет. А ты боишься, док?
— Я боюсь слишком многого.
И больше всего он боится, что уже потерял себя.
***
Антон ставит термос на стол, входя в кабинет.
— Кофе тебе привез.
— Спасибо.
— Нет, Арсений. Не «спасибо», а «теперь мы в расчете».
***
Впереди бескрайнее море, и Арсений вязнет пальцами в песке, идет, ускоряясь вдоль, пока не переходит на бег.
Шаг легкий, Арсений даже не заметил бы, что к нему подходят, если бы не крик во все горло. Истошный громкий вопль, полный свободы и счастья. Антон ловит его пальцы, делает оборот вокруг себя и тянет, будто Арсений не бежит, а ползет, будто его бег, ровный, тяжелый, — не бег вовсе, а трепыхание рыбы, выкинутой на берег.
Антон идет спиной вперед, но не падает, даже на секунду не заваливается, весь мир для него будто выделан из пуховой перины, будто легкий и невесомый, будто он все в этом мире, — что в воздухе, что на песке — подмял под себя. Все под его ногами, под его пальцами, будто он не летать умеет, а ходить по воздуху, будто уже все познал и стал частью этого.
— Присядешь?
Антон ухмыляется, и слово это, по сравнению со смехом, гулом, карканьем — тишина. И Арсения глушит улыбкой: мир, живущий в стопах Антонова многозвучия, в оглушающем звоне природного спокойствия не становится менее его.
Но Арсений, задыхающийся, с болью в грудной клетке, в хрипах, льющихся из него песней, воротит головой слева-направо, отказываясь.
Ему есть, за кем бежать.
А потом он просыпается.
Он каждый день встает с петухами, потому что его поселили у Марь Иванны, а она держит кур. Арсений живет в пристройке на участке, и это ощущается в какой-то мере даже, как собственное пространство, пусть и задумывалось оно изначально как летняя кухня.
И он встает, умывается и повторяет все, что делал день за днем, снова и снова.
Что если бы он действительно оказался на берегу? Может, тогда ему удалось бы убежать от самого себя?
***
— У тебя руки трясутся.
Арсений откладывает ножницы, зло кидает смоченную алкоголем тряпку в раковину, и огрызается:
— И?.. Боишься, что отрежу неровно?
Он не видит Антона, но рука на его плече теплая и необычайно хваткая.
— Раньше не тряслись.
— Раньше и ты…
Не был важен.
***
— Зачем, док? Зачем ты их каждый раз режешь?
Антон впивается пальцами в столешницу, его трясет, спина колесом, даже косуху свою кидает на соседний стул, а не вешает аккуратно, как единственную в гардеробе ценность.
— Положено.
Они замолкают, пока Арсений режет, и режет, и режет.
Перья веером летят на пол, обрубленные, уродливые, теряющие на глазах лоск и красоту. Ему кажется, что они сгорают, когда касаются пола. Ему кажется, что горит его сердце.
Арсений не видит, что когда он опускается на колени и собирает руками перышко к перышку, Антон смотрит на него через плечо.
И может быть, поэтому Антон все же решается спросить:
— А хотел бы не резать?
— Да.
***
Остается триста.
Ровно триста — и все. И больше не нужно будет доставать это адское орудие пыток из шкафа, больше не нужно будет сидеть на этом кресле.
А где он будет сидеть?
Где он хочет сидеть?
День должен был выдаться легким, если день на такой работе легким может быть, но дверь приоткрывается со скрипом, и он по стуку тяжелых ботфортов понимает, кто.
— Ты раньше времени.
— Они отросли.
Арсений поджимает губы.
— Ну, так иди летай.
— Если меня в воздухе увидят, тебе выговор.
Арсений кидает в него ручку. Запускает еще одну. И еще.
Набирает в легкие больше воздуха и свистит:
— Уходи! Уходи, Антон! Убирайся!
Арсений не замечает, как Антон улыбается его гневу, как мягко прикрывает за собой дверь, а потом стоит, прислонившись к ней и хохоча.
***
— Знаешь, я благодарен тебе.
Арсений роняет ножницы.
— Я взлетал в прошлом месяце.
Антон мурлычет, хотя крылатые не кошки, и вообще — это запрещено: разговаривать с ним, пока у него в руках колюще-режущее.
Антон начинает напевать что-то себе под нос, будто это самое нормальное и привычное в мире действо.
Арсений смотрит, как Антон послушно связывает крылья, как неестественно они принимают стоячую безопасную форму, пока сам тряпкой проходится по ножницам, проводя первый этап дезинфекции.
— Тебе хотя бы приятно, Арсений?
В уголках его глаз таятся морщинки, и он оказывается застигнут врасплох.
— Что приятно?
— Касаться их? — Антон дергает лопатками, и даже стянутые, перья послушно идут волной.
— Да.
Он не говорит: они нежные.
***
Они сталкиваются на дороге, сегодня у Арсения вызов, кто-то из крылатых заболел, и заболел в этих местах: «Я почти что мертв», — поэтому кто-то все-таки решился вызвать скорую.
У него руки в крови, но сегодня они будто меньше в крови, чем обычно.
Анна Семеновна жива и жить будет.
Наверное, у него другой взгляд, должен быть, потому что на дорогу он смотрит счастливо, потому что видит пушистые ели, играющих на них солнечных зайчиков, как что-то, ради чего можно просто быть.
Антону не нужно здороваться:
— Ты бы хотел быть крылатым?
Арсений смотрит на него.
— Нет.
Кто в здравом уме захочет испытывать мучения просто потому, что был рожден собой не в том месте и не в то время?
— А я бы не хотел быть тобой.
И звучит это спокойно, как констатация факта. Арсений пожимает плечами и выдыхает.
— Мне кажется, ты очень несчастный человек, Арсений.
Он улыбается уголком губ.
— Не сегодня.
***
— Это тебе.
Арсений все утро поглядывал на часы с нетерпением, пусть и знал, что Антон не мог прийти утром, прийти рано. Он обычно заканчивал дела и приходил к концу рабочего дня.
Но Арсений приготовил ему подарок.
И вручает прямо с порога, когда Антон заходит, садится, и он может достать перевязанный бечевкой подарочный пакет.
Ему хочется вернуть услугу, если так можно сказать. Ему кажется, что небольшой презент взамен кофе будет уместным.
А может быть, кофе здесь совсем не при чем.
Антон тянет за веревочку, заглядывает внутрь, и брови у него неестественно-смешно выгибаются, он вытряхивает подарок, и в его ладонях он смотрится странно. Так, будто он совершенно не знает, что с этим делать.
— Что это?
Арсений задыхается. Арсений не подумал, что это будет выглядеть так.
— Веревки. Шелковые веревки.
Антон смотрит то себе на руки, то на Арсения, будто это не то, что он хочет слышать.
— Мне показалось, что хлопковые стягивали твои крылья слишком сильно.
— Теперь еще и свяжешь меня?
Арсений наверняка красный, как помидор. Грудь сжимает тисками, он будто под многотонной бетонной плитой, и совершенно не способен смотреть Антону в глаза.
— Я не…
Но Антон проводит пальцем по его скуле, вынуждая посмотреть, и с улыбкой шепчет.
— Ладно. Потом свяжешь.
И тянет за бант хлопковых нитей, готовясь к процедуре.
***
На улице темно. Арсений уже принял всех желающих, хотя в его случае уместно сказать и не желающих, разобрался с бюрократической рутиной, а теперь вдыхает свежий морозный воздух с удовольствием.
Звук мотора заставляет его повернуть голову вбок.
— Что ты здесь?..
— Ну, машины у тебя нет. До дома могу подбросить.
Сердце почему-то бьется чаще, в висках пульсирует, и он чувствует себя чуточку более нужным, чем до этого.
— Спасибо.
***
— Почему ты не сказал, что боишься ездить на мотоцикле?
Антон успел поймать его пошатывающееся тело. Его штормило, в висках будто кто-то хотел просверлить дыру, а земля под ним была кривой, и будто расползалась клубком змей.
— Был, — он делает глубокий медленный вдох, — рад тебя видеть.
Антон помогает ему медленно стечь на пенек и гладит по плечу.
— Ага, — он ворчит тихо, неторопливо даже, — а теперь зеленый весь. Сказал бы, и я бы не гнал.
Арсений запрокидывает голову, Антонов несколько, и он не уверен, какому из них улыбается:
— Ради меня?
— Ну, типа.
***
Антон привычно приходит на подрезание.
Арсений смотрит на то, как неровно растут перья, как врастают в кожу, и прикусывает губу. Здесь уже одними бинтами да антисептиками не спастись, и он просит Антона пойти за ним, посоветоваться с хирургом.
Они бредут в соседнее здание, для некрылатых, и люди отводят взгляд, когда видят Антона. Смотрят на стены, в пол, чертыхаются тихонько, сжимают челюсти.
Арсений старается не дышать, берет Антона за руку и ведет быстрее, разрезая толпу словно нож — масло.
После удаления перьев они стоят на крыльце. Арсению нужно подышать, забыть сальный шепот.
Антон, однако, не забывает:
— Знаешь, почему они отворачиваются, когда видят меня?
Арсений знает: им стыдно. Они проваливаются в вину, как проваливается теперь в нее он, в эту всепоглощающую черную дыру, высасывающую силы и энергию.
Он выпускает колечко дыма, смотрит, как оно летит вверх, как поднимается, пропадая в атмосфере, рассеиваясь, подчиняясь своим странным природным законам, меняя форму, но не суть. Даже оно может летать, а Антон — нет.
— Потому что знают, что путы — неправильно.
Антон давится, кашляет и качает головой. Он тянется к Арсению, к его воротнику, снимая невидимый волос с куртки, а Арсений не может оторвать глаз от скользящего по нему взгляда, от мягкой улыбки, от кудряшек на голове.
Антон не спешит объяснять причины веселья, мысль уносит его, но в мыслях — Арсений. Это видно в касании, в теплом ненавязчивом внимании с его стороны. Словно ему комфортно распылиться на атомы, лишь бы рядом.
— Ты не совсем прав.
Арсений уже не помнит, в чем он не прав, он просто улыбается и переспрашивает:
— Нет?
— Мои связанные за спиной крылья — это перевязанная вкривь и вкось свобода, — Антон улыбается, будто рассказывает ему сказку перед сном, — не только моя, ваша, бескрылая — тоже. Я ношу перья за спиной с гордостью, потому что запекшаяся у основания кровь — это рана каждого.
Антон наклоняется прямо к уху и шепчет:
— Каждый принятый закон, который заставляет народ прятаться и молчать, выдолблен мне вдоль позвоночника, — быстрая речь пускает по нему дрожь. — Я живой плакат, Арсений.
Сигареты кажутся горче, их вкус оседает вязко на языке.
Он помнит, как принят был этот закон о подрезании и как должен был озлобить и напугать пернатых, натравить на своего лидера. Он помнит, как на площади вместе с голосом возносилось на крыльях сопротивление и как за смелость одного стали отрезать свободу остальным.
Удивительно, но раны их только объединили.
— Вас ненавидят за то, что вы показываете, чего стоит молчание.
Антон кладет голову ему на плечо и приобнимает.
***
Антон рискует снова, предлагает его подвезти, и пусть в памяти еще свежо потребление двух лишних таблеток ибупрофена, он слишком слаб, чтобы отказаться.
— Ты снова на своей этой адской машине?
Антон не гонит. Не с ним позади, не с ним, впивающимся пальцами в плечи.
И они болтают, привычно болтают, перед тем, как зарычит мотор, и Антон упорхнет отсюда со скоростью света.
И почему пригласить кого-то разделить вместе ужин кажется чересчур интимным?
— Ты знаешь, зачем она мне?
— Чтобы ездить?
Антон фырчит, хмыкает, и Арсений пытается остановить его, чтобы не совершал невообразимое, совершенно аморальное бесстыдство:
— Эй! Не смей закатывать глаза!
Антон кивает.
Арсений видит, как он подбирает слова, как пальцы тарабанят понятный только ему ритм перед тем, как сказать:
— Это как парить над обрывом: ветер в лицо, перышко к перышку, и вниз — навстречу свободе.
Арсению хочется визжать. Хочется колотить по земле, пнуть лежащую неподалеку корягу, потому что одним словом Антон вернул его в кабинет, к кровавым бинтам и ножницам. Одним словом он вернул его к извечному вопросу: кто он.
— Ненавижу тебя.
Антон хлопает его по плечу:
— Разве меня?
***
Честно говоря, Арсению это кажется невообразимой пошлостью. И пошлость это хотя бы по той причине, что между ними и так было достаточно сложностей, чтобы осложнять отношения еще и алкоголем.
И тем не менее, Антон стучится в его дверь, и Арсений открывает.
— Ик! Ид… дем!
Он позволяет потянуть себя за руку, сложно не позволить, в Антоне, оказывается, кроется сила, и Арсений решает согласиться, хотя бы из интереса.
— Я х-чу пкзть тебе.
— Ладно. Звезды сегодня красивые.
По крайней мере, Арсений надеется, что Антон собирается показать ему звезды.
— Я пдниму тбя вверх.
Арсений сглатывает: забыл, что не может летать.
Он не может разрушить это. Он не может забрать у Антона забвение, и голос дрожит, когда Арсений шепчет:
— Ты разобьешься.
— Эй! Ну, пшли.
Антон трясет его за руку, и, видимо, так активно, что начинает еще больше пошатываться, чуть не падая.
— Антон…
— Нет! Летать!
— А если я поцелую, оставишь эту идею на потом?
***
Арсений затягивает Антона внутрь, тот сбивает плечом тряпку с зеркала, — и он впервые за долгое время видит ненавистное отражение. Он держит руками Антона, и в слабом свете Луны тот кажется мучеником. Со своими перевязанными, кривыми-косыми крыльями ангел удерживается от падения только его нечестивыми объятиями. Палач и его жертва.
Арсений разобьет зеркало вдребезги, к чертям собачьим.
Но сначала Антон: Арсений заводит его в комнату, разувает и укладывает на кровать. К счастью, тот засыпает почти в тот же миг, как оказывается на продавленном матрасе.
Честно говоря, спать ему самому теперь особо негде, и он ютится в узком пространстве, не занятом теплым сопящим телом.
У него болит спина, и он, раз уж все равно не спит, готовит завтрак.
— Рассол будешь?
— Да.
Арсений буквально видит, как похмелье не дает Антону восстать из мертвых.
— Почему я у тебя?
Забыл.
Может быть, это и к лучшему.
Он отворачивается к окну, делая вид, что хочет достать что-то с подоконника, только бы не смотреть в глаза.
— Ты летать пришел.
— Ой.
Арсений не может сдержать досаду оттого, что он один помнит вчерашний вечер.
— Ой-ой.
***
Антон не появляется у него, и Арсений сам приходит, колотит в дверь, даже еще не зная, что хочет и будет говорить.
— Кто подрезал тебя в этом месяце?
— И даже не поздоровался.
Антон… прежний. Долговязый, неловкий, худой и смотрящий на Арсения, как на опасность.
Гнев поднимается в нем волной, распирает, и он выплевывает:
— И не собираюсь. Ну, кто?
— Марь Иванна.
Это не то, что он хочет знать. Арсений стучит кулаком в косяк, ноздри раздуваются, и он обливает его холодным:
— Ясно.
Но Антон хватает его за запястье, не дает уйти, распаляется:
— Что тебе ясно?! Мне стыдно было к тебе на порог идти. Мне снилось, что ты меня целовал.
Ярость сдувается воздушным шаром. Арсений пробегается пальцами по чужим венам, и Антон отпускает его руку.
— Так и было.
— Что?..
Переход Антона в маленькое, удивленное солнышко из яростного дикого зверя за секунду заставляет Арсения вздрогнуть от смеха.
Какой же он дурак был все это время.
— Что? — Арсений ведет пальцами по плечу. — Я хочу еще.
***
Арсений зарывается пальцами в перья, когда прижимает Антона к столу.
— Можешь выдрать, — Антон задыхается, — если хочешь.
На языке горько, он непроизвольно замедляется, прикладывается лбом к плечу и начинает медленно перебирать пальцами перья. Солнечные лучи проникают сквозь замыленное стекло, и узор оживает под касанием. Ему кажется, что искорки света отражаются тысячами лучей, что Антон возносится, становится спустившимся к нему небожителем. Кисть зарывается глубже, и перья в руке мягче, чем бархат.
«Я не хочу причинять тебе боль», — хочет сказать Арсений.
Но это злая фраза. Потому что он не может иначе. Потому что Антон на учете. Потому что у Арсения отберут сучью лицензию.
Он хочет шептать: «Я не причиню тебе боли», — но это уже откровенная ложь.
Его член все еще сжат теплыми, тесными половинками, а он на грани того, чтобы всхлипнуть и разреветься от бессилия.
— Знаешь, Арс, — Антон делает паузу, — ты единственный, кто когда-либо прикасался к ним.
Перья сахарные в его руках, он словно наяву видит: сожми — рассыпятся. На подушечках пыльцой оседает их небесная легкость, и если можно почувствовать благодать — это она. Пальцы разжимаются, он больше не хочет сжимать, не хочет драть, он хочет этим перьям поклоняться и преклоняться перед ними.
А преклоняется перед Антоном.
— Плачешь, Арс?
— Дет.
— Иди, обнимать буду.
***
— Что ты будешь делать, когда все закончится?
Арсений мотает головой.
— Я сделаю так, чтобы оно закончилось.
В конце концов, он находит юриста и узнает, что оставшиеся сто дней контракта может не дорабатывать, если возместит потери работодателю финансово.
Он сможет устроиться в другое место и доплатить за эти дни.
А дальше…
Будет дальше.