ID работы: 14495207

Сонный городок: южноготическое детство с кодеином

Статья
Перевод
G
Завершён
5
переводчик
Автор оригинала: Оригинал:
Размер:
8 страниц, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
5 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник Скачать

* * *

Настройки текста
Помнится, мой прадедушка — который родился за четырнадцать лет до конца правления королевы Виктории и потому был викторианцем не только по темпераменту, но и по происхождению, — однажды сказал, что Томас де Квинси был величайшим стилистом-прозаиком, писавшим на английском языке. Прадедушка любил громкие заявления и часто провозглашал свое мнение посреди разговора на совершенно иную тему: скажем, вдруг возвещал о величайшем чуде света или величайшей книге Священного Писания. Благосклонность его была дамой ветреной и зависела от настроения; так, лавры лучшего стилиста-прозаика доставались в разное время также Диккенсу и Джеймсу Фенимору Куперу. Мне было десять лет, я уже знала и Диккенса, и Купера (не узнать о Диккенсе в нашей семье было бы затруднительно, ведь прадедушка упоминал его имя столь часто и в такой манере, что собеседнику казалось, будто прадедушка был лично знаком с автором «Дэвида Копперфильда»), но де Квинси оказался для меня настоящей загадкой. Хотя в доме хранилась огромная библиотека, книг этого автора на полках не нашлось. Я предположила, что они были утеряны, наряду с другими оплаканными вещами, во время одного из переездов прадеда и прабабушки или же при пожаре в старом доме — событии, которое произошло за тридцать лет до моего рождения и для меня стояло в одном ряду с гибелью Александрийской библиотеки. Три года спустя я случайно наткнулась на копию «Исповеди англичанина, употребляющего опиум» в студенческой квартире одного из друзей-хиппи моего старшего кузена. Семестр как раз подошел к концу, дядя с тетей поехали забирать моего кузена на каникулы и взяли меня с собой, а кузен — который был старше меня на семь лет и давно пытался расшатать мои моральные устои — пригласил меня к себе, якобы попрощаться с другом-хиппи, а на самом деле выкурить косячок, пока его доверчивые родители ждали нас в машине. Я боготворила своего кузена, с радостью помогала ему расшатывать свои моральные устои и была бы убита горем, оставь он меня на улице с дядей и тетей, но я не привыкла к травке и страшно стеснялась его хиппаристого друга, борода которого вгоняла меня в дрожь. В квартире оказался еще один парень, которого я не знала, и пара девушек. Едва не улетев от трёх или четырёх неловких затяжек, я оставила этих ребят сидеть на полу в гостиной, болтать и передавать по кругу косячок, который их совершенно не брал, а сама принялась безмолвно бродить по квартире. В конце концов я оказалась в почти пустой комнате, где хранились только стопка книг и несколько грампластинок. Пластинки меня ничуть не удивили («Abbey Road», «Are You Experienced?»), как и книги, за исключением Томаса де Квинси. Сев на пол, я пролистала роман. Мне он показался совершенно невразумительным. Но в книге нашлись иллюстрации, черно-белые гравюры — китайские драконы, кричащие с лондонских небес, огромные летучие мыши, раскинувшие крылья над закопченной крышей собора Святого Павла,— которые вызвали смутный, сладкий отклик в моем воображении. Откровенно зловещие, они в то же время непостижимым образом утешали меня, как знакомый до мелочей кошмар из детства — так, оказавшись на ветреном склоне, с которого неизменно начинался мой сон, я ощущала странное успокоение и надежду, ведь мне уже было известно, что произойдет дальше. Я долго рассматривала эти иллюстрации. Наконец мой кузен отыскал меня и вытащил к машине. По дороге домой я сидела тише воды и старалась вести себя как обычно, пока мои ничего не подозревающие тетя с дядей громко разговаривали в параноидальной, вибрирующей тишине. «О справедливый, тонкий и могущественный опиум! — писал де Квинси. — Из фантастических созданий воображения ты воздвигаешь в сердце тьмы храмы и города, с коими не сравнятся ни творения Фидия и Праксителя, ни великолепие Вавилона и Гекатомпила; а "из снов, полных беспорядочных видений", извлекаешь ты на свет Божий лица давно похороненных красавиц и благословенные черты близких людей, что освобождены тобою от "бесчестия могилы"». Может показаться странным, что мой викторианский прадедушка, не жаловавший даже такое невинное увлечение, как поход в кино, мог восхищаться автором, который c восторгом описывал гораздо более порочные пристрастия. Но, несмотря на свое воспитание, а возможно, и благодаря ему, прадедушка почти безгранично верил в магию фармацевтики. Он любил рассказывать ужасные истории о конфедератах, о том, как заусенцы и волдыри превращались в заражение крови («Один флакон медицинского спирта! — горячо восклицал он. — Один флакон спирта мог бы спасти сотни этих мальчиков!»), как простые операции вводили пациентов в шок и как множество юношей понапрасну погибло из-за ужасающей нехватки морфина. (До сих пор одним из самых проникновенных моментов в фильме «Унесенные ветром» я считаю сцену в железнодорожном депо Атланты, где бедный доктор Мид окружен тысячами раненых конфедератов: ни морфина, ни бинтов, ни хлороформа, ничего.) Мать прадедедушки умерла, когда сам он был еще мальчиком — ее ждала мучительная, жуткая смерть от болезни, которую в наши дни легко победить пенициллином; став старше, прадедушка непоколебимо уверовал в сверхъестественные силы этого препарата, что в итоге и стало его погибелью. Хотя его неоднократно предупреждали об опасности, в последние годы жизни он почти постоянно принимал антибиотики, имелся на то повод или нет. Их ему с готовностью выдавали по первому запросу — как почти всем страждущим выдавали в нашем городке почти все лекарства; очевидно, местные врачи и фармацевты полагали, что раз мой прадедушка был образованным человеком с хорошей репутацией, то имел право брать на себя ответственность за собственное лечение, несмотря на полное отсутствие медицинских знаний. Прадедушка постоянно принимал антибиотики, полагая, что они являются своего рода оздоровительным или тонизирующим средством, и на протяжении многих лет медленно, но верно вырабатывал мощную устойчивость, пока однажды на Пасху обычная простуда не обернулась пневмонией, таблетки, которые спасли бы его мать, оказались бессильны, и прадедушка умер. Вспоминая его, родные почти всегда рассказывают, как прадедушка был привязан ко мне. «Ты была его любимицей. Спроси его, так весь мир вокруг тебя вертелся». Это правда. Я была порождением своенравной и инфантильной матери — самой младшей внучки моего прадедушки, которую он тоже очень любил — и франтоватого, но безответственного отца; родители не проявляли большого интереса к моему воспитанию в ранние годы, да и вряд ли бы преуспели на этом поприще. Но орда бабушек, дедушек и тетушек со стороны матери была только рада такому пренебрежению, открывавшему невиданные досель перспективы, так что почти все дни и большую часть ночей я проводила в старом доме на Торговой улице, не слыхавшем детских шагов добрых двадцать лет. Хотя в зрелости (а возраст обитателей этого дома составлял от пятидесяти до восьмидесяти лет) многие считают вторжение новорожденного ребенка в свою жизнь событием воистину чудовищным, мое прибытие принесло родным лишь восторг и давно желанное развлечение, так что с чердака быстро спустили колыбельку, в библиотеке нашли несколько книг с советами, а молочника попросили добавить к обычной ежедневной порции еще кварту молока. «Казалось, — счастливо вздыхала моя двоюродная бабушка, — будто кто-то просто оставил ребенка у нашего порога». За этой фразой непременно следовала история, которую я слышала не меньше тысячи раз: сперва я была слишком мала для обычных ползунков, и меня пеленали в носовые платки, пока кто-то не вспомнил о кукольной одежке, сундучок с которой был найден в забытой коробке с игрушками. (В семейном альбоме можно отыскать забавную фотографию, где я лежу в кроватке, одетая в весьма изощренный для младенца наряд деловой девушки.) В этой суматохе прадедушка стал самопровозглашенным арбитром по всем вопросам ухода за детьми. Он ничего не смыслил в младенцах, но считал, что знает все, и отказывался слушать разумные советы моей прабабушки. Однако я была здоровой маленькой девочкой и благополучно росла даже в таких условиях, которые мои двоюродные бабушки втайне считали абсолютно безумными — пока вскоре после пятого дня рождения я не стала, ко всеобщей тревоге, так называемым «болезненным ребенком». Дело было в воспалении миндалин, ничего серьезного, но до семи лет, когда их наконец удалили, я то и дело болела и лихорадила, а потому не слазила с постели по три дня на неделе. (В первом классе меня едва не оставили на второй год, причем не из-за дурных оценок, а из-за плохой посещаемости.) Мой мрачный и сентиментальный прадедушка обладал воистину диккенсовским мировоззрением и считал, что на грешной земле остаются лишь шумные безобразники, в то время как милых добрых малюток Господь быстро забирает к себе; моя болезненность казалась ему ничем иным, как знаком скорого расставания, и он горько оплакивал меня, будто я уже была мертва. Дело отягощалось тем, что у прадедушки была младшая сестра, скончавшаяся примерно в моем возрасте. И хотя все его успокаивали — на дворе стояли 1960-е, дети уже не умирали по пустякам, — прадедушка отмахивался от этих заверений. Даже пенициллин не вселял ему надежд на мое выздоровление. Хотя прадедушка безоговорочно верил в силу этого препарата в любых вопросах, касавшихся его самого, жизни своих близких он ему не доверял: полагаю, мне повезло, ведь никто не знает, как отреагировал бы мой организм на те лошадиные дозы антибиотиков, которые прадедушка регулярно прописывал самому себе. А вот мне прадедушка прописал — вдобавок к лекарствам, которые я получала от врача — мелассу в столовых ложках, какое-то ужасное лекарство со вкусом солодки, якобы содержащее витамины, стакан виски перед сном и дикие дозы красноватого раствора, который, как я позже узнала, был сиропом от кашля с кодеином. Виски смешивали с сахаром и горячей водой; от такого лекарства я должна была крепко спать и набирать вес, с чем эта смесь отлично справлялась. Зачем мне нужен был сироп от кашля — загадка до сих пор, поскольку кашель в число моих симптомов не входил. Возможно, прадедушка не знал, что в сиропе содержится кодеин, а возможно, он просто хотел устроить меня поуютнее в последние дни жизни. Так или иначе, аптека продолжала посылать нам на дом большие красные флаконы, а я — благодаря лихорадке, виски и кодеину — почти два года провела в состоянии довольно сильно измененного сознания. Когда я вспоминаю те годы, долгие дни под одеялом в наркотическом опьянении или темные зимние утра, когда я в полусне покачивалась над партой (флакон кодеина вместе с сиропом солодки сопровождали меня и в школу), мне кажется, что даже тогда я знала — это томное подводное существование, в котором я дрейфовала, было известно лишь мне, никто вокруг его не понимал. Тихо шипел газовый обогреватель, усыпляюще скрежетал по доске мел. Я видела пустынные вулканические пейзажи, волнующиеся в древесных узорах столешницы; видела витраж вместо окна, заклеенного крест-накрест плотным картоном. Смятый бумажный пакет, оставшийся от чьего-то обеда, превращался в коричневого ежа, сладко дремлющего у мусорного бака. В табеле за первый класс говорится, что я была «тихой» и «покладистой» девочкой. На самом деле я просто мечтала целыми днями валяться дома, в постели, где утомительные вопросы учителя не могли нарушить свободное течение галлюцинаций. Иногда я часами катала на кинопроекторе ленту «Вью-Мастер», где Питер Пэн парил высоко над Лондоном, а его тонкая тень скользила по залитым лунным светом булыжникам. Временами, если я смотрела не отрываясь, меня безо всяких лекарств охватывало головокружительное ощущение полета; точно так же я иногда закрывала глаза, сидя на заднем сиденье маминого «Крайслера», и усилием мысли превращала автомобиль в самолет. Теперь же, к моему несказанному счастью, «Крайслер» превращался в самолет по собственному желанию, без какой-либо помощи с моей стороны. Если Томасу де Куинси снились утерянные Вавилоны, то я видела во сне Нетландию. Мне снились Нетландия, Диснейленд, Оз и другие земли, вовсе не знавшие названия, с говорящими медведями и принцами-лебедями. Иногда в дремотном сиянии газового обогревателя я мельком видела костры Гека и Тома на песчаной косе у Миссисипи. А иногда по ночам грохот проезжающего грузовика превращался в свинцовую поступь динозавра, и голова его поднималась над телефонными проводами, лениво тянувшимися по залитым луной пустым улицам. В нашем районе повсюду росли шелковые акации; мне они напоминали древовидные папоротники Юрского периода из иллюстрированной книги о динозаврах, которую подарила мне бабушка. Нетрудно было представить, как после наступления темноты наш двор превращается в доисторические прерии, а в окно спальни тянет свою нежную шею бронтозавр, кротко моргая, словно черепаха. Теперь я чаще бывала в родительском доме — за мной здесь присматривала прислуга, — но дом на Торговой улице стоял всего в паре шагов отсюда, и родные-пенсионеры, маявшиеся от безделья, часто навещали меня в дни болезни: запугивали прислугу, проверяли содержимое бельевого шкафа и холодильника, горестно качали головами, с затаенной нежностью рассуждая, что моя бедная матушка никогда не владела навыками ведения домашнего хозяйства. «Ох уж эта Малышка, — однажды заметила одна из тетушек (все они звали мою маму «Малышкой» и называют так до сих пор, хотя сейчас ей уже под пятьдесят). — Мать из нее как из бродячей кошки». Это замечание мне запомнилось — моя зеленоглазая мама с ее привычкой изящно сидеть, поджав под себя ноги, действительно напоминала кошку, — и я долго не понимала, отчего мама так расстроилась, услышав от меня эти слова. Временами я слышала от других, что могу умереть, но, как и сама болезнь, это не казалось мне чем-то противоестественным, ведь большую часть жизни я провела среди стариков. Хотя всех жителей дома по Торговой улице в той или иной степени отмечала нежность и беззаботность, достигшая апогея в характере моей мамы, им всем также был присущ своего рода несдержанный элегический фатализм, который выражался в долгих мрачных визитах на кладбище и меланхолических размышлениях о тщете самовлюбленных человеческих желаний, непременно оканчивающихся страданиями и потерями. Прадедушка любил показывать мне могилы своих покойных родственников («Бедный папа, — печально качал он головой, — это все, что у него осталось»), а также места, отведенные для погребения прабабушки и его самого. По дороге к машине он всегда указывал мне на крошечную могилу, украшенную статуей маленькой девочки примерно моего возраста, которая умерла почти сто лет назад. «Полагаю, это последнее Рождество» (или День Благодарения, или Пасха, или любой другой приближающийся праздник), «которое мы с тобой проведем вместе на этой грешной земле, дорогая моя», — всегда печально говорил он, пока мы возвращались домой в старом «Де Сото». А я смотрела на его профиль и спрашивала себя: кто же из нас первым отправится в путь, он или я? Я была убеждена, что скоро умру. Однако это не сильно меня тревожило. Разлука с семьей — которая, в конце концов, была бы лишь временной, — беспокоила меня гораздо меньше, чем расставание с книгами, игрушками и, прежде всего, моей собакой. Согласно теологии Торговой улицы, хорошие собаки отправлялись в рай (а плохие, предположительно, в ад), но когда в воскресной школе я преподнесла эту теорию как неоспоримый факт, меня тут же поправили, так что домой я вернулась в слезах. Мама, тетушки, все родные бросились меня успокаивать («Дурно заявлять такое ребенку», — мрачно заметил прадедушка), и все же сомнения оставались. Хотя мне не нравилась идея Бога и Иисуса (мнение, которым я благоразумно не стала делиться с родными), все уверяли меня, что Небеса — хорошее место, и там я буду счастлива. Но некоторые мои вопросы ставили родных в тупик. Будет ли на Небесах телевизор? А обмениваются ли там люди подарками на Рождество? Придется ли мне ходить в школу? Питер Пэн провожает мертвых детей, чтобы они не так боялись, читала я у Барри. Возможно, думала я долгими скучными воскресеньями, когда идея Небес казалась особенно угнетающей, если бы Питер действительно пришел за мной, я смогла бы уговорить его не отправлять меня на Небеса, а взять с собой в Нетландию, где я могла бы охотиться на пиратов, плавать в лагуне с русалками и веселиться днями напролет. Под кроватью я держала коробку из-под сигар, которую набила чудесными мелочами. В ней я хранила фотографии, найденную однажды окаменелость, кольцо с топазом, которое подарила мне мама, и фарфоровую собачку, которую прадедушка отыскал в рождественском чулке, когда был маленьким мальчиком. Там же лежал серебряный доллар, шахматная фигура из слоновой кости, не имевшая особой сентиментальной ценности, но которую я считала очень красивой, и прядь волос моей прабабушки. Я надеялась, что, когда придет время, смогу сунуть эту коробку под мышку и забрать ее с собой. В этой же коробке — потому что другого секретного места у меня не имелось — я хранила старый слайд для проектора, который стащила из дядиного дома в Меридиане. На нем были изображены дикари посреди жуткой африканской саванны, поедающие кровавую плоть расчлененного существа, которого я в ужасе принимала за человека. В нормальном состоянии (ведь это был даже не рисунок, а фотография) изображение настолько пугало меня, что я даже прикасаться к нему не желала и тщательно прятала под другими снимками в самом низу коробки. Но иногда, приняв лекарство, я вынимала этот слайд и часами разглядывала его, отрешенная и завороженная как ужасом самой сцены, так и своим странным равнодушием. Что бы ни говорили про маму, на самом деле она была не такой уж плохой матерью. Мама с удовольствием играла со мной, всегда внимательно выслушивала, словно взрослую, и покупала мне конфеты «Гу-гу» (свои любимые сладости) в магазинчике неподалеку от работы. И хотя она, по всеобщему признанию, была слегка ребячливой, эта же ребячливость позволяла ей понимать меня лучше всех на свете. Она тоже когда-то была мечтательной маленькой девочкой, которая ходила во сне и искала себе воображаемых товарищей по играм. Нас также объединял тревожный для всех остальных дар — способность погружаться в своего рода самоиндуцированные жуткие припадки. Я пристально смотрела на какой-нибудь предмет и повторяла одно слово или фразу до тех пор, пока они не превращались в бессмыслицу. В определенный момент, который я никогда не могла засечь, я словно выпадала из реальности и теряла всякое представление о том, кто я такая и где нахожусь, так что не узнавала даже членов собственной семьи. Такое состояние длилось до трех или четырех минут, и в это время я ни на что не реагировала, даже если окружающие трясли меня, щелкали над ухом пальцами или лихорадочно повторяли мое имя. Я могла впасть в транс в любое время, стоило только захотеть, и развлекалась этим, если мне становилось скучно — меня всегда забавляли те первые странные минуты, когда я открывала глаза и видела все и вся словно в первый раз; будто слепой от рождения человек, с которого сняли повязку после операции по восстановлению зрения. Этот дар я открыла в себе совершенно случайно, в четыре или пять лет, когда я сидела в итальянском ресторане в Мемфисе вместе с родителями. В тот раз отец — темноволосый, вспыльчивый незнакомец — принялся трясти меня за руку и кричать мне в лицо чье-то имя, зато мама осталась на удивление спокойной. Позже, наедине, она расспросила меня. Я объяснила, что произошло и каким образом мне удалось впасть в транс. Мама рассказала, что некогда тоже умела так делать, хотя с возрастом утратила это умение. (Мой дар тоже стал угасать по мере того, как я становилась старше; в последний раз мне удалось успешно провернуть этот трюк в десятом классе, когда я заскучала под конец урока биологии.) Мы с мамой обсудили наши впечатления; оказалось, что мамина методика слегка отличалась от моей. Зато она согласилась, что такие развлечения и правда разгоняют скуку. Именно поэтому некоторые считали, будто мама оказывает на меня нездоровое влияние. Но у мамы были свои представления о том, что для меня хорошо, а что плохо. К примеру, она не хотела обижать прадедушку, но я знала, ей не нравится, что он постоянно пичкает меня лекарствами. Полагаю, отчасти мама возражала по наитию, но она и правда не любила, когда меня принуждали что-либо делать силой, даже если заставляли есть печенку или ложиться спать до десяти, что считалось неоспоримо полезным. (У мамы не хватило бы духу даже отправить меня в школу, если бы не закон, как она объяснила мне извиняющимся тоном). Как бы то ни было, мама никогда не давала мне ни сироп со вкусом солодки, ни кодеин, и будь решение за ней, она позволила бы этим флаконам мирно пылиться на холодильнике вместе с горшочком для фондю, подаренной мне некогда арифметической игрой и прочими бесполезными вещицами, которые ни в ком не пробудили любви. «Служанка что, опять забыла дать ребенку лекарство? — ярился прадедушка, заподозрив, что флаконы давно должны были опустеть. Таким окольным путем он обвинял во всем мою маму; прадедушка прекрасно знал, что служанка слишком его боялась и ни за что бы не допустила такой оплошности. «Ну что ты, — нежно отвечала мама. — Не думаю, что Клео могла забыть о таком важном поручении». Иногда, если прадедушка отворачивался, мама подмигивала мне. Длительные каникулы в Маковой Стране отнюдь не всегда были приятными. Временами добрые сновидения приходили ко мне безо всяких усилий, но обычно требовали льстивых уговоров; когда же мне являлись кошмары — а они зачастую врывались без приглашения, словно злая фея на свадебный пир, — скрыться от них было невозможно. Мне приходилось спать с включенным светом, и часто я просыпалась в крике, призывая маму или Клео. В самых страшных кошмарах фигурировали змеи, а самый жуткий из них до сих пор наводит на меня дрожь, хотя с тех пор, как я последний раз его видела, прошли многие годы. В этом сне я встречала представителей загородного клуба — элегантно одетых, примерно того же возраста, что и мои родители, — которые собрались с коктейлями в руках вокруг гриля для барбекю. Пресыщенно посмеиваясь, они наблюдали, как один из них — красивый, вульгарный молодой человек — поднимает воющего персидского кота над мангалом и сует его лапами вперед в огонь. В этот момент я просыпалась с таким же страшным воем. Кто эти люди, я не знала, но была уверена, что они поклоняются Дьяволу — я слышала о подобном от служанки, — а мельком увиденный кошмар был лишь относительно невинным предварительным ритуалом. Я считала, что за ним скрываются и вовсе невообразимые ужасы. Когда мама уже возвращалась в постель, я лежала, сотрясаясь от ужаса, и думала о Дьяволе, об аде и обо всех злодеяниях, которыми полнится мир, а еще о том, что же на самом деле произойдет со мной, когда я умру, и снова начинала кричать и звать маму; редким счастливчикам удавалось урвать хотя бы несколько часов сна в такие ночи. Мама, мне руку на лоб положи! Мамочка, где я теперь, ты скажи? Комната стала большой, не пойму, Где я лежу и не сплю почему? Мамочка, что же я чувствую страх, Слёзы зачем у тебя на глазах? Страшнее всего были ночи, когда я металась в лихорадке, когда даже жарким летом меня бил страшный озноб, а родителям приходилось вызывать доктора. Я была из тех детей, которые до последнего скрывают дурное самочувствие; в такие дни я заползала за диван или под кровать и засыпала, так что меня находили лишь через несколько часов, извозившуюся в пыли, в полной прострации, под одеялом навахо, стащенным из шкафа. (Заболевая, я всегда начинала играть в индейцев, потому что красное одеяло навахо могло на некоторое время замаскировать первые признаки пробирающей до костей лихорадки, пока я ползала за спинкой дивана или скрывалась в лагере охотника под столом.) К тому времени, когда родители начинали тревожиться и искать меня по всему дому, меня уже уносило на волнах жара; когда же приходил доктор, меня натирали спиртом, заворачивали в лед, пичкали компазином и Бог знает чем еще. Мой лихорадочный бред — в отличие от тяжелых, свинцовых кодеиновых галлюцинаций — казался головокружительным вихрем и приносил чувство легкости родом из ночных кошмаров. Закрывая глаза, я ощущала себя сбежавшим на волю воздушным шаром, стремительно взлетавшим к потолку под тягой гелия; поднимая веки, я внезапно вновь обретала тяжесть, словно кто-то рывками тянул меня вниз к кровати на длинной веревке. Комната крутилась, как карусель; зловещие чучела жадно пожирали меня блескучими глазами с каминной полки. Кровать тоже отказывалась стоять на месте. Она качался на швартовах, а снизу ее затягивал стремительный водоворот старого синего ковра, который грозился оторвать мою веревку, подмять меня под пол и унести к морю, как беспомощно крутящуюся щепку. Навещая меня такими ночами, прадедушка часто едва сдерживал слезы. Сидя на кровати, он держал меня за руку и почти ничего не говорил; не присущая ему молчаливость смущала меня, казалось, это вовсе не мой прадедушка, а какой-то печальный, зачарованный старый охотник из сказки, которого злобная фея лишила голоса. Спальня моя становилась пугающе податливой, словно теряла обычную форму. А болтовня тетушек на заднем плане — обычно самый приятный звук в мире — приобретала ужасающее, певучее, бессмысленное звучание, пока мама с тревогой суетилась подле меня, щуплый призрак в бледном домашнем халате. Временами, в особенно дурные ночи, прадедушка со всей серьезностью исполнял престранный древний ритуал из своего детства, который сам он называл «окуриванием». Для этого требовалось поджечь свернутую газету и пройтись с ней по дому; грязи он разводил немерено, повсюду летали хлопья пепла, но возражать никто не осмеливался — все понимали, какое удовольствие получает от этого прадедушка. Сам он заявлял, будто сжигает реющих в воздухе микробов, но на деле дым ел мне глаза, а сам ритуал лишь раздувал пламя и без того бушующего бреда — угрюмый прадедушка с тяжелым подбородком, который сосредоточенно размахивал своим пылающим факелом, в моем сознании каким-то образом мешался с огненными всполохами, прыгающими на гриле для барбекю из кошмара о персидском коте, а тот, в свою очередь, мешался с безумной болтовней тетушек, пока бедная моя голова не распухала настолько, что грозила с грохотом взорваться, будто воздушный шар. Я на много лет пережила прадедушку. Но почти до самого дня своей смерти он был уверен, что переживет меня; и эта мысль приносила ему ужасное огорчение. Помню, словно в полусне, как одной из дурных ночей он стоял в дверях моей комнаты; лампу уже погасили, они с мамой — черные силуэты в освещенном коридоре. С глубокой печалью прадедушка покачал тяжелой старческой головой. — Боюсь, — тихо сказал он маме, но я все ясно слышала, — бедное дитя не доживет до утра. — Тише, дедушка, — взволнованно прошептала мама, а затем, заглянув в мою комнату, с напускной жизнерадостностью сказала: — Ну вот, а теперь поспи, солнышко. Если тебе что-нибудь понадобится, зови меня, ладно? Дверь захлопнулась. Я осталась одна в темноте. Голоса, уже неразличимые, отступили вместе с шагами. А я лежала в постели, смотрела на пеструю тень, что освещенные луной деревья отбрасывали на потолок, и терпеливо ждала легкого стука в окошко (Питер Пэн? Иисус? не знаю), который должен был рано или поздно донестись до моей постели.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.