Часть 1
11 марта 2024 г., 01:25
Кондратию не спится.
Свет луны заливает комнату. Кажется, что прошло уже несколько часов, но стабильное положение на небе бледного сероватого шара ясно доказывает несостоятельность мысли.
Рылеев тихо поднимается, сбрасывая тяжелое удушающее одеяло и окунаясь в холодный полумрак. Без одеяла зябко, пол ледяной, но тут дело извращенного удовольствия.
В собственном кабинете еще холоднее, как будто и не октябрь сейчас, а разгар зимы. Из-за темноты — в окна кабинета луна ещё не успела спуститься — и прохлады кабинет кажется неживым; Кондратий ёжится и зажигает свечи.
Надо пока поработать. А ещё в голове настырно и раздражающе крутятся жалкие две рифмованных строфы, неприятно действуя своей незавершенностью на нервы, но никак не желающие вплетаться в цельный текст. Стопка рабочих бумаг осуждающе примостилась на углу стола, маяча темными краями и призывая потратить время с пользой. Рылеев демонстративно отворачивается.
Окно темное, как будто весь Петербург вдруг забыл о балах, салонах и театрах, погружаясь во мрак, как в саван. Хотя, наверное, такое сравнение уместнее бы было в белую ночь, когда сине-розовое небо густо напудрено, но сейчас тьма непроглядная.
По кому небо так плотно кутается в траур, тяжело опираясь на погасшие фонарные трости?
В черном окне видно только отражение свечей и самого Рылеева, если сощуриться, то тоже похожее на свечной огонек.
Плавит тяжелый воск, а потом тухнет.
Кондратий снова зябко переводит плечами. Отчего-то неуютно. В углах снуют тени, он в кабинете — как жук в коробкé.
Всюду тишина, ковры глушат шаги; он пользуется боковым выходом, наконец выпадает из темной пасти дома на холодную улицу.
Нет никого, только нелепо застывший в своем пальто Рылеев. Где-то в окнах свет; плывут, прорезая мглу, редкие повозки и тени крытых карет, цоканье копыт как сквозь воду, как будто густеет темнота, заставляя увязнуть в себе само течение времени.
Надо проветриться. В доме неуютно, но на улице не лучше. И отчего-то ужасно, просто отвратительно страшно, когда судорожно, с каждым своим сокращением сердце само себя душит.
Спит ли князь? Нет, нельзя, совсем уже поздно… Но желание хоть на темное окошко поглядеть перевешивает. Как будто без этого сердце в петле сосудов само же и повиснет, добровольно, не выдерживая ядовитого страха.
Настойчиво вращается вокруг мысль, что князь Трубецкой сейчас дома один — домочадцы его отправились навестить родственников.
Хочется пешком, но тело подозрительно быстро поддается острому, колюще-режущему холоду поздней осени, приходится таки отлавливать сонного позднего возницу. Тот, хмурый и мрачный, как посланец траурного неба, издает какой-то звук на их с лошадью общем языке — повозка трогается и скрипуче катит по промерзшим осенним улицам, поднимая брызги в лужах.
Плывут дома и сонно качается вода, переминаясь в тяжелых гранитных оковах. Небо гудит беззвездной чернотой, давит на голову, виски, грудь.
Приехали. Извозчик благосклонно принимает свои монеты, такой же безликий и небесно-глухой, укатывает прочь, оставляя Рылеева стоять на улице, как посреди гротескной театральной декорации.
В окнах свет — сердце резко бьет в горло, словно хочет захватить воздуха. Поздно отступать, раз уж все равно пришел. Он стучит.
За дверью тишина. Ещё бы, такой час.
Рылеев все же стучит ещё раз, не так уверенно, считает, что вот, если сейчас не откроют, то уж и не надо тогда беспокоить… Дверь открывается, в проеме показывается слуга с масляно-сонными глазами; узнает его и склоняет голову, что-то бормочет в приветствие. Рылеев как-то резковато тоже кивает и спрашивает, пока опять сердце в горле не встало.
— Спит ли князь?
Тот смотрит чуть подозрительно, голову вбок склоняет.
— Его Сиятельство у себя, однако просил не беспокоить без причин. Но, ежели дело срочное…
— Срочное, — кивает Рылеев, опять резко, бездумно скользя взглядом по виткам настенной лепнины, — Доложите князю.
Слуга впускает Кондратия и тихонько испаряется, унося с собой рылеевские пальто и уверенность (её остатки).
Он топчется, вытирает сапоги от мокрой пыли темный петербургских улиц, а потом из темноты слепляется высокая фигура Трубецкого — в домашнем, с беспокойным выражением лица. Рылеев чувствует укол совести.
— Кондратий Фёдорович? Случилось что-то?
Голос ровный, но с нотками волнения. Рылеев вздыхает и поднимает глаза.
— Прошу прощения, что являюсь без приглашения, ещё и так поздно… Никакого дела нет, совершеннейшая глупость. Если вы заняты, или собираетесь ложиться, и я отвлек, то я пойду…
Складка между бровями Трубецкого становится глубже. Хочется разгладить.
— Нет, что вы… Проходите.
Он указывает рукой куда-то в пустоту дома, и Кондратий идёт за ним, зачем-то стараясь держаться близко. Как будто иначе темнота вылилась бы из глубоких мраморных недр дома и поглотила бы несчастного поэта.
В кабинете у Трубецкого тепло. Он смотрит на мнущегося у стены Рылеева, что озирается по сторонам так, словно в этой комнате впервые; вздыхает, отходит к окну и шторы тяжело задергивает, отгораживая их от жуткой, голодной темноты.
Как будто так циклоп-луна своим белесым рыскающим глазом их не заметит.
— Тоже не спится, Кондратий Федорович? Не могу сказать, что ждал вас.
— Я могу уйти. Понимаю, невовремя… — бормочет негромко.
— Все в порядке. Если я не ждал вас, это не значит, что я вам не рад.
Князь мягко изгибает уголки губ как-то едва заметно, так, как только он умеет. У Кондратия сердце как будто на место встает, прекращает заполошно о ребра колотиться.
Трубецкой отворачивает голову, как будто разглядывает узоры на шторах.
— Вы знаете, даже хорошо, что вы пришли. Я один в доме быть не люблю — слуги не в счет.
— Отчего же?
Рылеев зачем-то понижает голос, подходит ближе, огибая стол. Князь там застыл, как статуя, как будто с этой несчастной шторой слиться хочет.
— Уснуть не могу. Так и промаялся бы всю ночь, если б вы не явились.
— Что же? Дурные сны? — Рылеев спрашивает тихо, участливо, с полуулыбкой.
Весь его страх куда-то улетучился. Хотелось только подойти ближе, вжаться лицом в ткань рубашки — чтобы и остатки этого противного, темного, этой липкой вязи на шее ушли, напугавшись широких крепких плеч князя.
Тянет ужасно — ближе. Рылеев человек не слабый, но поддается, манится к князю, как будто тот его на нитке к себе притягивает. Касается руки. Сухой и теплой.
У Трубецкого — Сережи, уже даже и не князя — глаза закрыты. Ресницы короткие, но угольно-черные, а брови нахмурены.
— Князь?
Тот как отмирает. Открывает глаза свои, серые, как вода в гранитном русле. И блестят, что та же луна. Только от этого взгляда не страшно.
— Верно. Глупость, но…
— Ничего. Расскажите, что снилось.
Князь смотрит как-то потерянно, как сквозь Рылеева; а тот только чужую руку кончиками пальцев поглаживает да в глаза прямо смотрит.
Странное чувство. И хорошо, что Трубецкой шторы задернул, хорошо, что свечи так ярко горят. Плохо, что на стенах и обоях пляшут тени в ночно-черных балахонах, что такая тишина. Что за шторами их высматривает траурная луна, крадёт покой и сон.
— Снилось… что я могилу рыл. Руками, — голос хриплый; говорит задумчиво, — Земля замерзшая и не поддавалась, но мне непременно надо было вырыть… Вокруг всё ели, вдалеке церковь, такая маленькая, деревянная, а там заупокойную поют. Далеко, но я слышал, как вот вас слышу сейчас.. И знал, что вырыть могилу надо до того, как они кончат и гроб понесут. Я с могилой успел, хоть с рук кровь лилась, но не чувствовалось совсем, только хотелось взглянуть в гроб…
И замолк, словно воспроизводя в памяти картины сна. Рылеев снова погладил его по руке.
— И кто? Кто в гробу?
По спине бежит холод. Луна пронизывающе, страшно плюется светом в щель между шторами. Трубецкой неясно, невесело усмехается.
— Вы, Кондратий Фёдорович.