ID работы: 14499953

Цветочки

Гет
PG-13
Завершён
8
автор
Размер:
6 страниц, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
8 Нравится 1 Отзывы 1 В сборник Скачать

*

Настройки текста
Что это произойдет, он понимает сразу же — как только выходит от нее в первый раз. Что-то шевельнулось еще когда читал письмо, но не придал значения, да и отпустило бы, если б на деле все оказалось не так. На деле же все оказывается так, решительно так, даже в большей степени, чем виделось из письма. Невеста брата настолько прекрасна, что Митьку хочется убить за то одно, что жених, не говоря уже о том, как обошелся с нею в том деле с деньгами. Но приходится держать лицо, а еще выполнять роль посредника меж ними, и вот от этого делается совершенно ясно — произойдет. Вопрос только — как именно. Какие это будут цветы? Розы? Очевиднее всего были бы белые розы, такие же благородные, чистые и строгие, такие, что смотришь — и немедленно понимаешь, что нищему студенту они явно не по карману. Слишком хороши для него. А еще у них острые-острые шипы, которые вопьются в кожу и раздерут ее до крови, и тогда из белых они превратятся в красные. Или вот, например, пионы. В этом тоже есть своя логика. Иван почти с наслаждением представляет, как его оплетут пионы — крупные, яркие, удушливые. Ему всегда нравились пионы. Одно плохо — скрыть их под одеждой будет нелегко. Волей-неволей вспоминается институтский товарищ Колька, которого угораздило влюбиться в актрису гастрольного столичного театра — совсем юную веселую девчушку с копной золотистых волос и веснушками по щекам. Цветы тогда с балкона на сцену летели всякие, какие доставал: от шикарного букета роз, на который скидывались чуть ли не всем институтом, до веток сирени, которые Колька, оглядываясь на городового, наломал во дворе. А из самого Кольки проросли подсолнухи — желтые и солнечные, очень напоминавшие ее улыбку. Особенно они окрепли, когда театр снялся, будто и не было, и укатил в Петербург. Снарядить Кольку догонять было уже вовсе не на что, да и на кой черт — чтобы только больше себя топил? Так хоть надежда была, что забудет и поостынет, если останется в Москве. Но Колька не забыл. Он не унывал, отшучивался, как мог, от сочувственных взглядов, лузгал семечки — говорил, теперь никогда не пропадет, если совсем худо дела пойдут, встанет на базаре ими торговать. Подсолнухи — цветы мощные, мучался он недолго. Задохся ночью в постели, когда эти радостные желтые цветы оплели ему горло жесткими стеблями. За гробом шли не то что все товарищи — даже профессора, и кладбищенский цветочный венок, подаренный институтом, смотрелся почти неприличным издевательством. Благо его на следующее же утро совершенно заслонили пробившиеся сквозь землю и гробовые доски высокие крепкие подсолнухи. Говорят, та актриса потом приходила на его могилу, но Иван надеялся, что это не более чем досужие разговоры. Очень хотелось верить, что она так и не узнала. Не виновата же она, что Колька так влип. Не заслужила с этим жить. И та, другая, не заслужила. Она и не узнает. Уж этого у Ивана хватит сил не допустить. Если скрывать станет совсем невозможно, а уехать тоже окажется поздно, придумает и себе какую-нибудь актрису. Наврет что-нибудь. Не написано же у него на лбу огненными буквами “Катерина Ивановна”. Но лучше бы, конечно, до этого не доводить. Иван перечитывает Митькино письмо. Лучше не становится, только хуже, еще и поднимается раздражение — зачем такой, такой… такой, как она, этот чурбан, да еще и после такого оскорбления? На кой он ей сдался? От одной мысли о том, что это она перед ним тогда на колени бухнулась, хочется скрежетать зубами и до боли сжимать кулаки. Наоборот должно было быть, черт побери, наоборот! Это Митька должен был ей в ножки упасть, целовать руки и прощения просить. А она его — такого как есть — полюбила. Неотесанного грубияна. Исправлять, поди, собралась. Святая. Господи, святая. И гордая. Как белые розы. Иван настолько убеждается в том, что это будут именно розы, что наутро, когда находит под левой ключицей два крохотных белых цветочка, вроде сирени, с нежными тонкими лепестками, ощущает чуть ли не разочарование. Надо бы радоваться — такие цветочки прятать как нечего делать, да и не помрешь от них. Но поди ж ты — чувствует себя обманутым, как будто посулили что, а потом взяли да обнесли. Иван подходит к зеркалу и задумчиво ковыряет цветочки пальцем — выдергивать-то их бесполезно, тут же новые вырастут, только больнее будет — а потом поднимает взгляд и смотрит самому себе в глаза. Ну что ты, брат, право слово, расклеился? Правда, что ли, хотел Колькину судьбу повторить? Прорасти букетом и помереть страдальчески? Скажи еще, что хочешь, чтоб она на могилке твоей порыдала. Нет уж, друг мой, будь счастлив, что сбережешь ее покой. Надо бы, кстати, разобраться, что за ботаника ему досталась. Иван все-таки, поморщившись, выдергивает один цветочек, растирает в пальцах и подносит к лицу: пахнет хорошо, чем-то сладким. Немного на черемуху похоже, но вроде не она. Достать, что ли, сборник какой с картинками и вгрызться в него, лепесточки сличить? Ради вас, Катерина Ивановна, — любые подвиги. Цветочки оказываются акацией. Даже странно, если бы его кто раньше спросил, он сказал бы, что акация для этакой барышни простовата. Ну ладно, ничего уж не попишешь, спорить не с кем. Что выдали. Растет чертова акация быстро, назавтра белых цветочков уже десяток, а стоит ему на неделе зайти к ней и про Митьку послушать — как она всю жизнь на него положит и хорошее из него вместо плохого наружу вытянет, и вместе счастливы будут — покрывают всю грудь. Делать нечего, приходится терпеть — как снаружи кожа горит и чешется, а внутри клокочет ревность, которую она не видит в упор — болтает и болтает, будто с подружкой. Нет, слава богу, конечно, что не видит. Слава богу. Белые цветочки обманчиво безобидны: мелкие-то мелкие, а привыкли расти гроздьями, чтоб их. Каждую утро Иван теперь начинает одинаково: садится перед зеркалом, распахивает ворот рубашки и вырывает все те цветы, которые за ночь успели подняться по горлу. Потом стирает платком кровь, одевается — черт бы побрал это жаркое лето! Зимой хотя бы можно утонуть в пальто и до носа шарфом замотаться, а теперь что? — и только тогда снимает с двери крюк, на который неизменно запирается на ночь. Приходится запретить квартирной хозяйке убираться в комнате: нельзя поручиться, что она не найдет в постели или на полу маленькие предательские цветочки, как бы он ни старался собирать их. Уборку теперь он делает сам. Особенно же раздражает обстоятельство, о котором он почему-то сперва даже не подумал: теперь он не может сходить в баню. Смешно. Но именно из-за этого почему-то чуть ли не плакать хочется от беспомощности. Запах акации преследует его повсюду, от него не избавиться, его не вытравить, он проникает под череп, и Иван даже не помнит, когда последний раз у него не болела голова. Хотя ладно бы голова — куда хуже то, что прохожие начинают оглядываться, принюхиваться, шептаться. Или это ему кажется? Ни о каких визитах к ней, конечно, уже не может быть и речи — еще бы, в таком виде. Думал, она и не заметит, но нет, прислала письмо, спросила, в чем дело. Соскучилась, видать: некому ей стало про Митьку рассказывать. Пришлось сказаться больным. Уехать бы из Москвы куда подальше подобру-поздорову, пока не стало слишком поздно, но куда уедешь с дырой в кармане? Только на тот свет, а это если и грозит, то еще очень нескоро. С акацией-то. Тьфу. Наконец, случается то, чего и следовало ожидать: скрывать больше не выходит. Акация вырастает на том месте, откуда ее вырываешь, спустя считанные секунды, вылезает на кисти рук и на лицо — по щекам от шеи до скул тянутся белые цветочные нити. Теперь и побриться нельзя без того, чтобы случайно не срезать пару цветочков и не стирать потом кровь, глядя, как на месте отрубленных голов Гидры вырастает по три новых. Он постепенно и вовсе почти перестает выходить из комнаты. Есть, конечно, все равно что-то надо, но не хочется. Лежать на кровати лицом к стене тоже не хочется, но это хотя бы нетрудно. Он готов благословлять охватившую все тело слабость — она не дает искать встречи с ней. Пойти к ней сейчас было невиданным безрассудством, но он от этого еле удерживается. Кажется, он был бы готов вытерпеть даже разговоры о Мите. Да что там — поддержать! Только бы говорила. Спросить бы у кого — не дает ли обрастание акацией осложнений на мозг? Когда раздается стук в дверь, не хватает сил даже откликнуться. Ничего, постучат — перестанут. Должно быть, это хозяйка опять беспокоится и предлагает чаю. Шла бы она со своим чаем… Но стук не прекращается, даже становится настойчивее. Кому это, интересно, он понадобился? — Иван Федорович? — раздается снаружи встревоженный тихий голос. Его почти подкидывает на постели, сердце колотится в горле, по пучку цветов акации вспыхивает на запястьях и возле ушей. А еще нестерпимо тошнит, так что приходится хвататься за грязно-желтую простыню и грызть губы. Черт, зачем она пришла? Зачем нашла его? — Мне сказали, что вы дома, но никого не хотите видеть. Даже меня? От повторного звука ее голоса его охватывает паника. Впору выскочить в окно и убежать. Кажется, что он забился в самый-самый темный угол, спрятался от всего мира, но и там она нашла его, и теперь достает, выкуривает, выцарапывает из раковины, где он лежал, свернувшись клубком, один в темноте и чувствовал себя в безопасности. Жестокая. За что? Что он ей сделал? Но вместо того, чтобы накрыться с головой одеялом или и вправду сбежать через окно, он, держась за стену, доползает до двери и прижимается щекой к приятной прохладной древесине. Там, за дверью — она. Невыносимо хочется и чтобы она ушла, и чтобы не уходила, но одновременно это невозможно, а потому остается только беззвучно выть и безжалостно выдергивать из кожи цветок за цветком, тщетно пытаясь хоть этой болью отвлечься от той, что бьется внутри. — Откройте, пожалуйста, — говорит Катерина Ивановна спокойно и твердо, и Иван мысленно усмехается — ей-то легко говорить. — Я не знаю, что с вами, но позвольте мне хотя бы попытаться помочь. Попытайтесь, Катерина Ивановна, попытайтесь, думает Иван. Можете день и ночь надо мной сидеть и бульоном поить. Можете даже цветочки эти выкорчевывать и раны от них йодом прижигать, буду терпеть. От вас — буду. А там, авось, и закончится все быстрее, коли вы рядом будете. Да только вот шиш вам. Не будете вы у меня на могиле рыдать. Не дождетесь, не дам. Но вслух он не произносит ничего, только распластывается спиной по двери, чтобы хотя бы так быть ближе. Хоть бы она отступилась. Хоть бы у нее хватило на это ума. Катя — нет, нет, нет, идиот, какая она тебе Катя? Катерина Ивановна — тихонько скребется ногтями в дверь. Акация изо всех сил тянется к ней, причудливо изгибаясь и раздражая измученную кожу. — Иван Федорович, — зовет она снова. Он не откликается. — Если вы совсем-совсем не хотите меня видеть, так и скажите. Я уйду. И уйдет, понимает Иван. Два раза повторять не станет. Вот он — шанс. Всего лишь прогнать ее, и она уйдет и никогда не узнает, и никогда не ляжет на ее плечи неподъемной ношей то, что касается его одного… Но выговорить те слова, которые он должен произнести, оказывается выше его сил. Иван прижимает дрожащую ладонь к губам, чтобы только с них не сорвалось противоположное тому, что нужно. И вместо слов из горла вырывается кашель. Ивана сгибает пополам, грудь дерет так, как будто цветы пустили сквозь него корни. Нет уж, если бы такое произошло, тут бы ему конец и настал. Он все-таки еще не забыл, что акация — дерево. Ну или куст. Но у нее точно есть ветки и ствол… И тут комната с треском сотрясается. Его едва не отбрасывает от двери, и он не успевает опомниться, как в спину что-то с силой ударяет, и он падает на пол, утыкаясь лицом в серый слой пыли. Когда свет перед глазами перестает пульсировать, он оборачивается. Катерина Ивановна стоит на пороге, и ноздри у нее раздуваются — то ли от решимости, то ли от усилия. То ли и от того, и от другого. А крюк, на который он запирал дверь, беспомощно болтается на стене у нее за спиной. Иван рефлекторно пытается натянуть воротник рубашки до подбородка, но поздно — уже увидела. Она бросается к нему и падает над ним на колени: прямо в пыль и грязь. Иван роняет голову, ударяясь затылком об пол, — смотреть на нее невозможно, слишком больно. Чистая белая голубка в свинарнике. Сколько он не вытирал пыль и не мыл пол? А сколько не был в бане, не брился и не менял белья? А платье у ней нынче какое-то невозможно воздушное, летящее, небесно-голубое. И этим-то платьем… — Садитесь, Катерина Ивановна, где почище, — хрипло усмехается Иван. — Вы пальчиком потыкайте, если не убежит, значит, просто пыль. Катерина Ивановна, кажется, и не слышит его: она во все глаза смотрит на цветы. Иван и сам не знает, как они сейчас выглядят — сто лет к зеркалу не подходил. Наверное, сродни сыпи или чешуе. Она протягивает дрожащую руку и касается сплошного цветочного ковра, в который превратилось его горло. Он позволяет ей, не отстраняется, даже немного подается вперед навстречу ее пальцам, подставляясь под прикосновение. Все равно терять уже нечего. — Иван Федорович… — шепчет она, — Иван Федорович… Как же это? — А вы думаете, как? — отзывается от нарочито громко, — в такой грязи не тем еще зарастешь. Так что вы тут лучше не засиживайтесь. Черт, это вот этими хрупкими плечиками она дверь вышибала? От мысли об этом он вздрагивает. Она же хрустальная, она же фарфоровая, она же такая невесомая, такая тонкая, вся сотканная из света и льда, и ее нельзя касаться, потому что тогда она рассыпется, развеется, исчезнет… Нет, такие вот институтки и Карамазовы вроде него живут в разных мирах. И если вдруг эти миры и пересекаются, то по чудовищной ошибке. — Это… из-за меня? — произносит Катерина Ивановна совсем уж тихо, почти одними губами. Иван не отвечает. Не врать же теперь про актрису. Да и не озаботился он заранее стройную версию придумать, теперь уж поздно — заврется. И тогда Катерина Ивановна наклоняется к его лицу и касается его губ своими — легко-легко, так что это и не поцелуй даже. Скорее, вопрос. И на этот вопрос он, если бы хотел, мог бы ответить “нет” — у него достаточно свободы, чтобы произнести это слово. Но вместо этого он собирает последние силы, приподнимается на локтях и выдыхает: — Катька… И она, удовлетворившись таким ответом, снова припадает к его губам. — Ты это тоже из жалости, да? — спрашивает он потом. — Как с Митей? Спасти меня хочешь, себя в жертву принеся? Она смотрит на него взглядом, который трудно выдерживать, с такой нежностью, будто ей самой от этой нежности больно. И отрицательно качает головой. Почему-то он верит ей — наверное, потому что хочет верить. И тогда цветы акации исчезают, рассеявшись в воздухе, и не оставляют за собой ни боли, ни зуда. — Почему акация? — шепчет Иван. — Не знаю, — Катя пожимает плечами, бережно приподнимая его голову и укладывая на свои колени. Тот материал, из которого сшито ее платье, оказывается гладким и мягким. — Наверное, потому что она рядом с домом росла, когда я была маленькая. А ты что ожидал? — От тебя — черт его знает, — врет Иван. Говорить сейчас о розах и пионах кажется почему-то до смущения неуместным. — Зато, по-моему, я понял, что подошло бы мне. Катя смотрит на него вопросительно. — Главное русское растение, — без тени улыбки поясняет Иван. — Лопух.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.