Лэ о Глинтир
1 апреля 2025 г., 10:29
Примечания:
Песнь о Глинтире
– Стоило холоду окрепнуть – и жизнь становилась невыносимой. Воздух там — второе море... — Рассказывал Турин.
Он глядел на луга, приласканные осенним солнцем, и за ними старался узнать, где начинаются горы – но ничего не видал, кроме тени на севере. Её замечал он всегда, и порой казалось, словно она росла и темнела. Глинтир, разлёгшийся на траве, проговорил:
– Второе море. Красиво сказано.
В глазах его отражались облака.
– Да? Чтож, может быть. Я-то и настоящего моря никогда не видел, — Признался Турин.
– А я видел, раз в жизни.
– Всего-то?
– Всего-то. Чего ты ждал? Первый свет, который я увидал, был светом солнца, что падал сквозь ткань палатки. Говорят, день тогда выдался знойный... А море – вот как случилось: отцу моему по какому-то делу пришлось ехать в Виньямар, к Тургону, и мне тогда хватало лет, чтоб поехать с ним. Помню, как тогда я обходил набережные, как глядел на воду: вблизи чистую и прозрачную. Чем дальше глядел – тем ярче она отзывалась мне синим и фиолетовым. Я видел, как ложились на море пласты света и рассыпались тысячью драгоценных искр. Я слышал прибой, ровный и тёплый, как сердце, и, признаюсь, даже сейчас, закрывая глаза, я вспоминаю те дни. Помню, как слёзы – не знаю уж, отчего, — просились мне на глаза, пока я говорил: "Из всех вод эта — прекраснейшая!". Я слышал, что там, далеко, должна быть земля, и подолгу вглядывался в горизонт, силясь найти её. Порой мне казалось, будто вдали я видел тонкую-претонкую синюю линию — едва ли это были края, которые оставили мои родичи. Скорее, моё желание их разглядеть...
Глинтир говорил долго и самоцветно-красочно, точно слагал песню. Он признавался в любви к морю, и к небу, и к лесам, которые видел и где он нёс службу. Ему откликались золотые берёзы и гордые ели. Ему откликались рябины, и Глинтир кивал им в ответ:
– Там красные, точь в точь как кровь, ягоды, и рассыпаны они так щедро, словно из палат Фелагунда собрали все рубины с гранатами и воздали каждому дереву. Зима будет морозной.
Турин замер, слушая и боясь прервать его: таким необыкновенным и знакомым показался ему разведчик с открытым сердцем, с незабудковой душой. Когда тень ближнего вяза отошла от них, эльф приподнялся и, прищурив глаза, всмотрелся куда-то в даль, которая для Турина осталась сумеречно-пряным туманом. Точно ждал сигнала. Не дождавшись, он свистнул – откликнулись только травы, и Глинтир вздохнул:
– Значит, мой друг улетел дальше на юг, прочь от зла. Должно быть, он сейчас поёт где-то в долинах ив, где ещё остались зелёные листья и ветер не спешит урвать свою долю.
– Там был соловей? — Догадался, сам себе удивляясь, Турин.
– Был. Совсем непростая птица! Он меня выручил, спас от стрел.
– Это как же?
— В то время их свист стал слишком частым, — Глинтир прикрыл глаза, вспоминая. Он остановился, ища, сколько слов ему пригодится, и немного погодя продолжил:
– Ни днём, ни ночью я не ведал спасенья. Тяжелее и дольше проходили минуты мира. И тогда я бежал на этот луг, летом, и услыхал его. Вон в том кусте, — Он указал, и Турин пригляделся, — Далеко, но ясно и смело. Я не видел певца. Полагаю, он скрылся в листве... Но я свистнул ему в ответ, и с тех пор мы понимали друг друга с полузвука!
– А я представил это несколько иначе...
– Вижу, — Улыбнулся Глинтир. — И тебя бы он спас. Печально, что вы друг друга не застали.
Турин тогда сказал, что они оба могут свистеть по-птичьи – и две песни распушили перья над лугом.
– Только ты поёшь по-северному, — Заметил Глинтир, — А я – по-южному.
– А есть разница?
– Конечно! Прислушайся...
Тогда они свистели по очереди: и Турин вслушивался в тончайшие перемены, всматривался, считал скорость, думал о голосе. И, сам заводя песню, думал – как же он привык? Соловьи ли там пели иначе, или же те, кто вторил им, делали это по-разному?
Теперь луг пустел, оставленный в нескольких лигах за спинами путников, траурно-белый и кроткий.
– Невозможно, — Бормотал Турин, пиная снег. — Это был не он...
Глормегиль едва поспевал за ним и устало откликался:
– Но, кажется мне, это правда... Да и слова колдуна, что бы они ни значили – не обнадёживают.
Эрдал шёл дальше позади и, как людям казалось, вовсе не внимал их разговору. Турин, стараясь оторваться от спутников, отчаянно вспоминал и спорил сам с собой: "Он не мог..! Слишком горячо, слишком светло он любил жизнь и Средиземье, чтобы расстаться с ними по собственной воле...".
В их год летние ночи наливались густым и насыщенным сумраком, особенно выдержанным, виноградным. Моря сверчков пели пряным хором. Турин водил наконечником стрелы по ладони, задумчивый и молчаливый – северо-восточный дух поднимал из памяти призраки. Они с Глинтиром третий день проводили вдали от лагеря и ожидали, что из мрака и зарослей запоют иные голоса.
– Протыкай руку, которая тебе не пригодится. Из лука, так уж и быть, я постреляю, а ты ножи метай, — Шепнул Глинтир, заметив, чем увлёкся товарищ.
Турин ухмыльнулся. Секунду он боролся с желанием переломить стрелу надвое: но представил, чем это обернется, и ответил:
– Ножей не хватит.
– Или умения?
Турин умолк, убедив себя, что вслушивается в далёкий клич птицы. Он прогнал настоявшиеся мысли, как ледяная вода гонит дремоту.
– Да что ты говоришь...
– Говорю, что думаю, — Пожал плечами Глинтир и затих. Он не услыхал ничего, кроме отголоска человеческих дум, и неожиданно подхватил их. — Тоскливо здесь.
– Ещё бы, — Отозвался Турин.
Ему стало странно не по себе, и сперва он не мог взять в толк, отчего. Глинтир тихо промолвил:
– Травы молчат. Мы совсем одни.
Турин покачал головой в неверии. Тревога вспыхнула в нём звездой – в десятке шагов от разведчиков что-то шелохнулось. Они поняли: кто-то и раньше прокладывал там дорогу так прозрачно и неслышно, что мог прятаться за стрекотом, и притаились. Теперь ни его, ни их не спасало ничего, кроме высокой поросли. И в ней разведчикам на мгновение показались два блестящих и жёлтых, как солнечные диски, глаза. "Кошка!" — воскликнул про себя Турин. Рука его потянулась к ножу и взялась за лезвие. Он услышал рядом: "Положишься на случай?" — хотя знал, что Глинтир не проронил ни слова — и безмолвно, беззвучно приподнялся. Так он говорил: да. Короткую песню пропел нож, прежде чем повстречаться с землёй. Существо в траве подскочило и унеслось в тени и кустарники, а Турин с Глинтиром поспешили отыскать его след. Подобрав лезвие, Турин различил смазанный кровью край.
– И что ты наделал? — спрашивал его товарищ.
– Бьюсь об заклад, это шпион Моргота. Она нас учуяла и подобралась слишком близко: тут что ни делай, нам несдобровать. Но следы ещё свежие, — Турин вгляделся в примятую траву. — Должен был кто-то её послать к рубежам.
Глинтир окинул взором угодья, и замерев перед северной далью, где ночь теряла всякий цвет, рассудил:
– Коли всё так, как ты говоришь, это нас выведет на верную смерть.
– Туда-то нам и надо.
Следы завели разведчиков к дальним просекам, давно брошенным и разросшимся на богатых просторах. Вдруг Глинтир остановился: он словно узнал место. На дороге, годами нехоженой, он отыскал межевой камень с резьбой, знаками Феанора и дориатскими рунами. Турин не сразу разобрал послание: поверх него враги выбили свою метку и оставили борозды царапин.
– Мы уже далеко, — Молвил Глинтир. Турину показалось, словно голос его тронула жалость, — Тут лежали наши северные дороги – до того, как Белерианд узнал войну. Их позабыли раньше, чем они смогли кого-то выручить.
Разведчики продолжили путь в молчании, не сомневаясь теперь, что подходят ближе к Тейглину – и ближе к беде. Воздух привечал их обрывками дыма, и затихший след – свежим, чёрным пером. "Куда ни глянь, — Думал Турин, — Везде темень, везде его глаза". Он прильнул к теням, гадая, где поджидает верная гибель. В этих краях жгли костры и сухую траву — стало быть, не таились, как на границах, стало быть, верили и упивались верой. Турин знал, где след обманчив, и где лежат отметины для вражьих войск: теперь частые и не новые. Он помнил, что, различая дорогу, крался почти напрямик, и его остановил Глинтир, положив руку на плечо: Турин понял всё без слов. Бросив недобрый путь, они спустились в овраг, и обошли неприятельское стойбище, и осмотрели его с другой стороны: из-за редких ветвей им виднелся широкий лагерь, вздыхающий гарью, руганью и жареным. Турин помнил, как скоро сосчитал палатки из укрытия и поразмыслил, сколько в тейглинских землях нечисти. "Хорошо, что мы далеко, — решил он, — И ещё не попались дозорным. Слава тебе, Глинтир!", решил — и вздрогнул.
– Рано меня хвалишь, — Процедил эльф, натягивая тетиву.
Он развернулся и теперь целился в такой мрак, в каком Турин чувствовал чужой дух. Свистнула стрела – скорее мысли, — и наземь глухо свалилось подстреленное существо. Подойдя, разведчики наконец рассмотрели его вблизи: на иглах легла чёрная и тонкая, как лента, кошка, с недоброй мордой и длинными когтями. Глинтир пробормотал:
– Всеотцу одному ведомо, что б с нами приключилось, проживи она хоть минуту дольше. Раз в лагере все покойны, стало быть, нас она заметила поздно. Больше тут делать нечего, идём отсюда.
– Подожди, — Возразил Турин, — Я не всё рассмотрел.
– Рассматривать будут твоё нутро на дереве.
– Скажешь ещё... От тушки хотя бы избавимся.
Глинтир не спорил: они спрятали кошку глубже и дальше в зарослях –под дырявым пнём, и Турин услышал, как товарищ его произнёс странные слова на языке эльфов Запада. Этот язык редко ведал Белерианд, но всякий раз, стоило речи зазвучать — даже тонко и тихо, — словно по волшебству недобрые тени кругом трепетали. Турин смутно помнил, что отец его знал несколько песен на этом языке – знал и почти не пел. Тогда Турин не понимал, почему, но теперь душой почувствовал: волшебство отдавало кровью.
Обратный путь пролёг крюком: они боялись идти той же дорогой, и не обмолвились друг с другом и словом до тех пор, пока тучи на восточном небе не тронула седина.
— Облака бледнеют, — Сказал Глинтир, и Турин теперь лишь заметил их. Ему дышалось спокойнее – так ночных скитальцев встречали поля юга, отчасти лишь тронутые злом. — Начнётся рассвет.
— Как думаешь, скоро ли её хватятся?
Турин взглянул на товарища: казалось, в преддверии солнца он сам побледнел, как камни городских палат.
– Скоро, — Глинтир кивнул, улыбаясь. — Готовь ножи.
Минуло несколько безмолвных и беззвёздных ночей, прежде чем они смогли вернуться к своим и порадоваться дружественному огню. Глормегиль встречал их – Турин помнил особую измождённую веселость на рябом лице парнишки. Стоило всем на час покончить с заботами службы, как этот герой, недавно громко хвалившийся и шутивший, спал мертвецким сном. Турин не находил в себе сил сомкнуть глаз: он встретил первые звёзды с гвардией и недоеденной похлёбкой из костей, лука и крапивы.
— Ловко ты кошек стреляешь, — Говорил он Глинтиру и видел, как он расцветает и смеётся:
– А ты думал, чем наши пограничники всю жизнь занимаются?
– Не знаю, мы вот с орками бились.
– Зачем? Они же невкусные, и шкура у них никуда не годится.
Турин едва не поперхнулся и секунду гадал, что бы ответить.
— Я всё могу понять, — Начал он, — Но орков ты зачем ел?
– Всякое в жизни случается. Признаюсь, я удивлён, что ты их не пробовал.
– Невысоко ты ценишь людские нравы, — Турин, дожевывая свою долю, задумался, хватит ли им припасов, и одёрнул стряпчего:
– Что, сухарей не осталось? У меня-то больше ни крохи нет. Кто нынче пишет донесения?
– Ты, — отозвались все эльфы, услыхавшие вопрос.
– Прекрасно! Скажу королю, что дела идут плохо: ни хлеба, ни кошек... А что? Я голодный.
– Да не слушай его, — Глинтир взял стряпчего за руку. — Он всегда голодный. Ты его друга видел? Эти саботеры едят как два взвода!
– Две роты, — Поправил Турин. — Потому что у вас всё есть. Я как-то попал на застолье к королю, и там задумался: зачем ему столько добра? Он сам как спица тонкий, и гости не лучше.. а мы на задворках вий без соли доедаем.
Вдруг Турин понял, что стоит умолкнуть, и больше не говорил. Теперь он ждал только жеребьевки, но вместо неё братья по оружию в неведомом согласии, прикрыв глаза, затянули песню. Турин узнал её – но запомнил только начало, родное и северно-туманное:
Ломэа мор, риэ пилинди симпитэар,
Риэ сулимэ линдэа ор элен пенкалимар,
Ломэа мор, истан мэльданья уилорнэя
Ар асвинкиамё наинэя ар ниэр нуртэя...
Невольно он повторил слова – не зная, отчего именно в этот вечер, словно по сговору, эльдар решили спеть про тёмную ночь, отчего судьба позволила ему услышать их осторожные, как подснежники, голоса, совсем не похожие на те, какими они потешались и выводили баллады при инородцах, звенящие серебром и мёдом. Они пели про ночь, опасность и смерть — и Турин понимал, что такие песни могли сочинить только в Средиземье, но и спеть — могли только эти светлые и печально красивые существа. Те, кто был благословлен, проклят и –
– Убит?
Турин вздрогнул. Он не заметил, что пение кончилось, и Глинтир, поднявшись, смотрел ему прямо в глаза и говорил:
– Ты не докончил мысль. Но, полагаю, это слово ты и искал. Воистину – наш род проклят и убит. Порой я сам не могу взять в толк, для чего мы живём.
В тот вечер Турин решил, что, должно быть, товарищ его устал после вылазок, и долго о сказанном не думал. Теперь, прикованный к белизне зимнего неба, он замер, и сквозь смутный ужас разглядел истину, и вскричал:
– Проклят и убит! Нет! Он был слишком благороден для такой смерти. Слишком силён и мудр!
Ветер подкрался с севера и подхватил с собою снежную пыль, холодной рукой взялся за плащ и поманил Турина обратно: к забытым лугам и пригорку, омраченному чёрной памятью, оглашённому криком одинокой вороны. Ветер звал и спрашивал: "Так ли?". И Турин обернулся — не к спутникам, но к дальней и мёртвой пелене.
Жребий выпал на них двоих. Сперва дозорные хотели перетянуть его – но ни Турин, ни Глинтир не находили покоя, и остались на часах, под ясными и высокими сводами из теней и звёзд. Здесь они могли скрасить полудремную тоску разговором – и Турин спросил, чего прежде не спрашивал, надеясь на длинную повесть. Тогда он уже знал привычку Глинтира – говорить щедро, ценить голос. И повесть протянулась над временем:
– Я воюю со времён Браголлах. Не так много, если подумать. А отец мой не расставался с оружием с тех самых пор как там, за Морем, взял в руки первый выкованный им меч. Когда он увидал, что я с помощью друзей раздобыл себе коня и снаряжение, он сам был готов меня прикончить... Но отговаривать меня было некогда, мы выступили на Север. Там всё сложилось отвратительно: меня ранила первая же стрела, впотьмах мы потеряли Фелагунда, и, признаться, не знаю, как выбрались. Всё случившееся тогда казалось мне каким-то бредом, навеянным духом болот и нестерпимой гарью. Зато возвращение мне помнится отлично. Представь себе, из всех войск только мы, несколько выживших: оборванные, израненные, измождённые. Не будь с нами короля – нас бы не пустили в город. Нас бы прокляли. Но с ним – встречали, точно победителей, бросали под ноги цветы, сияли от радости, и, глядя на их лица, я читал: "Хвала Эру, вы живы! Хвала Эру, Он жив!". Едва ли ты поймёшь, Мормегиль, как важен для народа Нарога его король! Ни в одной другой эльфийской стране нет таких правителей и таких нравов, это — любовь в шаге от ненависти. В мгновения смуты нам мерещилось, словно он один, в споре не проронивший ни слова, виновен во всех наших бедах. В мгновения отчаяния мы обращались к нему на родном, запретном языке. На Нирнаэт уходили и пели гимны – ему!
– Нирнаэт, — Повторил Турин. Слова о короле сбили его с толку, и им он не придал значения, но с опаской спросил:
— Ты был там?
— Нет, — Глинтир тяжело вздохнул. — Я не смог пойти.
– Почему?
– Отец не позволил. Как только он узнал, что Гвиндор без благословения короля собирает дружину и что я с ним в сговоре, он обратился ко мне и сказал: "Коли ты думаешь, что готов – сразись сперва со мной", и преградил мне путь клинком. Уговоров он не слушал, мне пришлось биться – и я проиграл, и был ранен. Тогда он сказал, что на поле боя я не пригожусь, и ушёл в поход один, не обмолвившись словом ни с кем из родни.
Турин молчал. Он перебирал слова, бросая одно за одним, не ведая, как ответить. Но полуслепые догадки его подтвердились. Он позабыл, что рядом стоял тот, кто пел волшебные песни и хранил в душе отсвет богов, оттого стало легче – и тяжелее.
– Нирнаэт и моего отца забрал, — Промолвил Турин, и сам подумал: "Кого в наши дни это удивит?", — Но у вас, полагаю, будет место в благословенном краю, и вы вновь увидитесь.
– Предлагаешь мне расстаться с телом? — Спросил Глинтир, то ли шутя, то ли упрекая. — Не печалься. Я понял тебя, человече. За всё мы платим цену.
– Но слишком великую, и неясно порой, за что.
– Мой род платит виру. Но что сделал твой?
– Хотелось бы знать...
Воздух похолодел и звёзды потускнели. Глинтир обернулся на Запад, точно несогласный с приговором, и промолвил не себе и не товарищу, но потухшим закатным кострищам, и голос его услышал неразговорчивый дол:
– Я не проливал невинной крови. Похоже, наш грех только в том, что мы существуем.
Турин не смог вспомнить ответа – может статься, его не было, или он лёг глубоко и тихо в душе, невидимый для проницательного разума эльда. Когда-то Глинтир изумлял его: той обманчивой и бросающей в дрожь весной, один день кровоточащей ручьями и засыпавшей в белом саване на другой. Они впервые были на вылазке вместе – едва не поймали языка, но он изловчился, вытянул кинжал и глубоко полоснул по руке Глинтира. Мгновение спустя вражеский лазутчик лежал в апрельской грязи, захлебнувшийся кровью и искажённый кончиной.
– Такого гада потеряли, — Вздыхал эльф.
В неотступившей жаре схватки Турин не приметил, как безучастно соратник его глядел на многие лиги дальше раны. Тогда его заботило, как скорее остановить кровь, сколь прочной будет перевязка.
– Слишком дорого он нам обошёлся. Ты что, решил помереть?
– Нет, — Глинтир покачал головой. Губы его растянулись в странном выражении, слишком неискренним для народа звёзд. — Знаешь, Мормегиль, смерть – это мерзкая штука.
– А ночь – тёмное дело.
– Да нет же, это ты ничего не видишь. Я про другое. Я не сразу приноровился стрелять в дичь или птицу, и, пускай морготовы орки пострашнее ланей, даже к их смерти пришлось привыкать. Привыкать к тому, как всё пятнает их кровь и как злые глаза выкатываются из орбит – безобразно! Враг постарался, когда создавал боль и смерть...
Турин подивился. Не всякий раз он встречал тех, кто говорил бы при нём так много и так открыто. Едва ли этот разведчик тосковал по откровениям – их народ знал, как понять друг друга без слов. "Должно быть, — Рассудил Турин, — Ему просто нравится обликать мысли в голос", рассудил и задал ему вопрос:
– Почему тогда ты сражаешься?
– Ты или глуп, или жесток, человече. Я думал, у вас, со смертью знакомых теснее, не бывает таких забот. Сколько наших воинов забрал Браголлах? А Нирнаэт? Ещё больше. А туда шли лучшие — те, кто мог прославиться на всё Средиземье и после победы над Врагом. Гельмир – блистательный гражданин. Брат его Гвиндор – ни в чём ему не уступал. Я знал его с самого рождения. Говорят, когда он повёл войска в наступление, то без труда прорвался через ворота Ангбанда и едва не сверг Врага с его трона, и Враг в тот миг сотрясался от страха, хотя не дрогнул и перед Финголфином... Должно статься, это лишь слухи, которые с поля брани донесли немногие выжившие. Но легендам про них я охотно верю. Я ведь всех там знал, по именам. Каждое имя, каждая рука – дороже золота..! А представь, что б случилось, выступи в бой не две тысячи наших, а четыре! Не десять – а двадцать!
– Погибло бы вдвое больше, если послушать тебя. Я всё ещё не вполне понимаю.
– Что тут понимать! Всё проще некуда. Коли не будет готовых взяться за оружие, защитников свободы не останется. Я видел, как гибнут мои соратники – и это кажется мне не меньшим убийством и не меньшей скверной. Даже большей! Лучше я расплачусь тысячью ненавистных жизней за жизнь, которую я чтил. И всё же...
"И всё же..." — повторил про себя Турин, поминая белеющую бинтами руку товарища. Память его дурманило сомнение.
– Мне всегда мерещилась в нём сила, не до конца постижимая, — Рассуждал он. — Неужели ты был слаб, Глинтир? Слаб, а я — действительно слеп, и не замечал этого? Ты был на волоске от гибели даже когда мы повстречались..!
Ступая против ветра и проваливаливаясь в снег там, где любой его спутник прошёл бы легко, он припомнил дом Глинтира: богатый и узорчатый, выложенный цветными камнями и расписанный, точно сад, полный света и смеха гвардейцев и их родни: сестёр, кузенов, дядьёв, жён. Всех, кроме того, кого звали Хельген. При чьем кенотафе не звучало ни звука, чей мраморный подол целовал единственный сын – стыдливо и робко. Однажды Турин застал это, и одинокая скорбь надолго поселилась в его душе. О Хельгене не слагали песен, но пили за его славу и покой, и Турин видел, как печаль ложилась на Глинтировы веки, когда он стоял с кубком в руке, чтоб мгновения позже забыться.
В ночь праздника Турин ушёл позже всех. Тогда палаты, потемневшие, ещё хранящие дух пирушки и хмеля, виделись ему не отчётливее тени того соловьиного куста. Он помнил, что говорил и не отдавал словам отчёта. Он сидел на ковре, задрав голову, и считал лучи нервюр, то и дело начиная заново. Помнил он, что Глинтир распахнул окно и, обернувшись, признался – им овладела жажда откровений:
– Вот что, Агарваэн. Твой товарищ-адан рассказал мне о принцессе.
Турин немедля вскочил:
– Он рассказал? Ах он сволочь, я его изобью!
– Погоди, — Глинтир словно сцепил его взор, как мог только сам король Фелагунд. — Лучше бей меня, почти до всего я сам додумался. Это было нетрудно – у вас, людей, очень понятные души.
Турин тогда не нашёл, что ответить — он, исполненный желчи и негодования, ступил ближе и ударил Глинтира по лицу. Глинтир согнулся, но рук не поднимал, и, выпрямившись снова, точно не опасаясь второго удара, взглянул Турину в глаза – он этот взгляд запомнил. Спокойный и терпеливый, распаляющий гнев и стыд. Хмель в них совсем выветрился, и Турин понял: с ним говорит искренность.
– Готов слушать? — Спросил Глинтир.
Турин стоял, не смея больше поднять глаз. Из неопределенности дум он не смог выудить ответ и едва заметно кивнул. Тогда Глинтир продолжил:
– Тот, кому она хотела посвятить жизнь, звался Гвиндор, Гвилинов сын. О нём ты слышал, и о нём теперь, воистину, только песни поют. Вот кто это. ...Всякий в наш век знает, каково связывать жизнь с тем, кто больше не вернётся. Это связь душ – и, стоит ей разорваться, как ты почувствуешь, словно самого тебя рассекли надвое, словно сам ты – мёртв, и жизнь станет тебе ненавистна, и на тебя лягут чары зимы. Оттого так трудно любить смертных: один другого непременно потеряет и уже не встретит, пока не минут тысячи лет, эпохи не сменят друг друга, пока не отстроится новый и чистый мир – и даже там и тогда, боюсь, неведомо, что станется с нами. Не гляди так, будто не знаешь этого.
– Всё я знаю... — Турин сам себе не поверил.
– Знаешь, но, может статься, не понимаешь до конца.
– Зачем предполагать? Посмотри мне в глаза, скажи, понимаю ли, раз у нас такие "простые души".
— Нет. Это будет нечестно.
Ветер ударил холодным кнутом и отступил на миг: и Турин тронул лицо своё там, куда бил друга, и снова, и снова вспоминал, сколько кротости и достоинства встретил в тот вечер, в ту минуту, сколько теней увидал он за светом, сколько горя – за лязгом и звоном золота с хрусталём. В ужасе он отпрянул, и в злости и боли сердце его вопросило: "Не я ли виной всему? Снова – повинен в смерти того, кто открыл тебе душу. Не верил, не видел, не хотел знать, когда каждую встречу он говорил — не из сильной любви, а из надломленной. Из той, что ты переломил надвое, не сказал, что мог, не сделал, что должен был. Снова — не думал о том, кто был дорог. Кому дорог был ты". И обернулся Турин, повстречавшись взглядом с волшебником – ненавистно спокойным, вместе с ветром вопрошающим: "Так ли?". Турин не знал, и бросился прочь – за ветром и снегом, за правдой и горем.
Глормегиль хотел бежать за ним – но Эрдал преградил ему путь и крепко схватил.
– Куда ты! Куда он? — Звал юноша, вырываясь.
– Тебе какая разница? Найдётся, когда придёт время.
Волшебник говорил грубо и в мыслях добавлял: "Ты рядом с ним головы не сносишь". Глормегиль верил, и, охладев, наблюдал, как чёрный плащ друга терялся за буреломом, пока вовсе не пропал из виду.
Турин не ведал, куда влечёт его рок: мысли и память его помутнели и метались вьюгой, он выбился из сил и шёл, спотыкаясь, и нащупывал уже ободранную кору, находил тропу, хоженую кем-то таким же растерянным и обездоленным. "Спросил бы ты у облаков, что задержались над нашей землёй той ночью..." — поминал он слова колдуна, и спрашивал:
– Что стало с несчастным Глинтиром, сыном Хельгена?
И лес отвечал – лишь следом и переломанной веткой, лишь дорогой к чёрному и ледяному ручью, куда в тлене ночи, вырвавшись из силков, добрался нарготрондский разведчик. Обесчещеный, окровавленный, измученный, с обрезанной косой одною рукой он хватался за сухие стволы, а другой сжимал короткий нож. Часы назад он смог освободиться от пут и зарезать орка-часового, и оставил отметины из нечистой крови, пока она была свежа: но точно сами Валар распорядились, чтоб побег его был тих, и чтоб ночь выдалась тёплой, и проложили ему путь домой. Но Глинтир не желал возвращаться: впотьмах он сломал нож о камень, приняв его за неприятеля, и в ужасе подобрал осколок лезвия, и упал на колени у берега ручья, без жизни и последней надежды. Там дал он волю слезам и, до крови стиснув в ладони обломки, промолвил, дрожа:
– Хельген, отец! Вот что сталось с твоим наследием! Вот — последнее, чем дорожил ты, пропало..!
В едкой горечи бросил он всё, что сталось от ножа, в воду, и перешёл на другой берег по бревну, не видя перед собою дороги.
Взобравшись на высоту, с которой тянулся к небу проклятый вяз, Глинтир поднял израненные, посиневшие руки к небу и воскликнул настолько громко, на сколько ему хватало сил:
– Мои руки — взгляните на мои руки! Я больше ничего не смогу ими сделать! Не смогу держать меч! Не смогу уйти ни в один поход! Я остался один, один, и не могу вернуться с позором — так почему вы лишаете меня последнего — свободной воли?
Его охватил ужас: эту же кончину предрекал колдун! Но отчаянье не давало чёрному огню в нём угаснуть. Как наваждение, видел Глинтир, что его слабые пальцы, едва шевелясь, развязывают пояс, связывают петлю. Как он борется с дрожью и цепляется за кору, чтоб забраться выше и прикрутить конец пояса на сук, как снова тянется к петле и на мгновение замирает, остановленный одной тусклой и робкой мыслью. Он понял, что совсем не различает её смысла, и только теперь осознал: он слепо следовал видению. Глинтир действительно застыл. И, прислушавшись, различил, как билось его сердце, как шумел его вздох. Как вдали, там, где он бежал, трещал гомон погони. "Ничего этого я впредь не услышу — Только и подумал он, — Мне не с кем прощаться. Я не годился в воины, сыновья, друзья, и не заслужил жизни".
Турин очнулся. Он поднял со дна резную рукоять, и рассмотрел, и опустил обратно, представив, как с водою и глиной пропал единственный огонь, как надежда сама наставилась на копья, и прошептал:
– Ты был слишком добр, Глинтир. Не так силён, не так храбр, как добр. Потому Валар не велели тебе умереть. Придали тебе сил. Смягчили зиму. Не приняли твой дух, когда он грозился покинуть тело. И ты, несогласный с их волей, отчаявшийся, сломленный, решился на страшное. Теперь, надеюсь, увидишь ты и Хельгена, и Гвиндора с Гельмиром, и всех, кого ты чтил и уважал, и они примут тебя. Тебя все простят.
И на секунду показалось ему, словно на другом берегу предстал дух сына Хельгена – таким, каким запоминался всем – спокойным и улыбчивым. И, стоило моргнуть, как призрак исчез, и Турин понял, что не в силах больше ни подняться, ни произнести хоть слово. Только "ломэа мор" сорвалось с его губ, и жестокий ветер со стороны Ангбанда полёг мёртвым. Когда распался облачный купол, он обнажил сине-лиловый полог неба, и волшебник с Глормегилем стояли за спиной беглеца. Турин спросил, не оборачиваясь:
– Такую кончину ты и мне предрекаешь?
– Помни, что я говорил, — Отрезал Эрдал. — На тебе как проклятье, так и благословение. Ты умрёшь – но пусть над тобой повиснут хоть десять, хоть сто клинков рока, смерть выбирать тебе.
– Я не стану тешиться надеждой, как бы ни хотел. Но покуда я жив, я не сочту себя убитым.
– Так чья это вина?
Эрдал сверкнул глазом, и Турин в сердцах воскликнул:
– Почём я знаю! Его, моя, Врага и его слуг, Неба, Хельгена и всего Нарготронда — он не вернётся в Средиземье! Он был чужим здесь.
– Все мы здесь чужаки, — Усмехнулся волшебник.
– Молчи! Пока я тебя не прирезал, — Турин схватился за рукоять, но с места не двигался, и поднялся лишь с помощью Глормегиля.
Оторвавшись от колдуна и ища ночлег, Турин поведал всё, что узнал, и друг его долго не мог взять в толк, отчего всё обернулось так, отчего Судьбы в милосердии своем оказались злыми и неотзывчивыми – словно они не знали, что́ есть надежда для Средиземья.
– И я не знаю, — Пожал плечами Глормегиль. — Наверное, не жизнь и не счастье, а мечта о них.
— Мечтать можно и без надежды, — Заметил Турин.
– А это и есть смерть.
Той ночью странники долго не спали: они слушали песню, которую за Турином подхватывал снег на ветвях и откосах, и Тилион, задержавшийся на небе дольше и расцветший ярче:
Льдом плачет небо,
Ветвь сыплет снегом,
Ветер поёт в побелевшем плаще:
Статный и смелый
Лёгкого следа
В зимних полях не оставит уже.
Был одинокий лорд и охотник,
Храбрый разведчик бледный и тонкий,
Денно-прекрасный, вечерне-покойный,
Светлый душою и участью чёрный.
Песнь о Глинтире, памяти слово
Песня о скорби из лета иного
Талой водою, горькой слезою,
Роду любому, роду любому
Будет отныне.
Плачьте со мною! — повесть веду я
Повесть о лорде, лэ о Глинтире,
Песню о скорби.
Иней искристый
Кружев ветвистых
В час полуденный алмазно горел.
Вдаль от Нарога
Вился путь долгий –
В странный и зябкий лиловый удел.
Там, где дымились вражьи кострища,
Он проходил пепелище неслышно,
Тенью невидимой в слабом огне
Ловко играл на смертельной струне.
Ясно блестел его воли сапфир,
Жемчуг и медь – его ловкость и сила,
Громом пронзён лёгкий горный эфир:
Воина вражия длань поразила.
Путы легли на запястья худые,
Рыжие цепи и плети крутые
Кровью поили седые снега:
Так длились ночи в плену у Врага.
Брошен кафтан,
Срезаны косы,
Чёрные руки ложатся на рёбра,
Раны рыдают гранатовым просом,
Жалит змеёй
Возглас недобрый.
Пытки страшнее и горше всех казней –
Праздник во славу теней Бауглира,
Нет для героя минуты ужасней:
Бьётся стекло беспокойного мира.
Мраком навеки теперь заклеймённый,
Тенью смущённый, Врагом помутнённый,
С новым закатом лорд светлый бежал,
Крови нечистой оставив привал.
Чуяли волки,
Видел ли ворон,
Как он цеплялся за тонкие сосны,
Раны тревожил, идя буреломом,
Прочь от погони,
В сумрак беззвёздный.
Горько вскричал вечным судьбам Глинтир:
"Се — что со мною враги сотворили!
Где нынче лживо покойный кумир,
Чем нынче живы и хвалятся Силы?"
Слов не расслышал он в неба пучине,
Бросил сокровище красной он глине,
В снег он бессильно упал и запел,
Плача за странный лиловый удел:
"Стану корягой
Чёрной и ветхой,
Стану я мхом и осыплюсь лишаем,
Стану для хвороста хлипкою веткой,
Так я, Глинтир, сын Хельгена, решаю!
Жизни не нужный и смертью забытый,
Вырвется дух мой тогда на свободу:
Грудь завещаю я каменным плитам,
Ноги корнями пущу я под воду,
Кожу и кровь я отдам глине донной,
Жилы и кости травой будут сонной,
Лягу я наземь,
Ворона пищей,
С южным прощаюсь родимым я краем,
Друг или брат меня здесь не отыщет –
Так я, Глинтир, сын Хельгена, решаю!"
Мёртв одинокий лорд и охотник,
Был он разведчик бледный и тонкий,
Денно-прекрасный, вечерне-покойный,
Светлый душою и участью чёрный.
Песнь о Глинтире, памяти слово
Песня о скорби из лета иного
Талой водою, горькой слезою,
Роду любому, роду любому
Будет отныне.
Плачьте со мною! — плачьте под песню,
Повесть о лорде, лэ о Глинтире,
Песню о скорби.
Примечания:
Песня, которую поют погранцы – "Тёмная ночь" по-эльфийскии.
"vie", ко всему прочему, означает мужское начало.