ID работы: 14536591

Пока капилляры не треснут

Слэш
NC-17
Завершён
9
автор
ZeitgeistZero бета
Размер:
40 страниц, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
9 Нравится 1 Отзывы 0 В сборник Скачать

Если призван зло истребить огнём — помни, ты первый подохнешь в нём

Настройки текста
       Если падаешь постоянно, то спустя некоторое время можно узнать, что боль притупляется. Между лопатками перестаёт неприятно зудеть, а ударная волна перестаёт задевать хоть что-то, находящееся капельку глубже физического уровня. Он недовольно фыркает, пусто смотря на упавший трон, оглядывается по сторонам, считывая уныние на чужих лицах, чуть поднимает уголки губ, пытаясь хоть как-то сгладить тотальную серость. Тяжело вздыхает, скрещивает руки на груди, откидывается на спинку кресла и закатывает глаза.        Ему совершенно точно уже не больно. Ему точно почти не обидно, и ничто не раздирает его глотку, пуская в глубокие царапинки яд от разочарования. Он уже привык к нему, и под рёбрами его столько, что воткни туда иглу, забери столько, сколько хочешь, и всё равно останется столько, что утонуть можно. И захлебнуться уже не страшно, а перспектива не выплыть уже не пугает. Артём точно привык, точно сложил все свои амбиции так далеко, что уже и не вспомнить с ходу.        Его лучшее время прошло, если вообще когда-либо начиналось. А потому отсутствие веры чьей-либо в него уже не расстраивает. Сам за собою всё знает, а оттого зубы бессильно скалит, вонзает ногти в собственные локти, ведёт вниз по предплечьям, равнодушно разглядывает алеющие следы и понимает, что где-то в желудке не схлопывается от отчаяния чёрной дыры, не скребутся разочарованные кошки, а всё, что раньше орало, беспощадно ударяя по мозгам, сдохло, захлебнулось в вечных неудачах и более не тревожит Артёма, уступая место вялотекущей тоске, что кислотой разъедает горло и стенки желудка. Она спокойна, пробивается сквозь сомкнутые губы редкими чёрными каплями, присыхают к коже уродливыми пятнами, и ожидают пока их сорвут.        Она въелась в светлую зелень его глаз, смыла весь блеск в тандеме с беспощадно текущим временем. Прикрыла тонким слоем стекла старые раны, медленно заживающие под деланным равнодушием и почти полным отсутствием ожиданий. Что он, что команды, в которые жизнь его занесла — нечто, от чего не ждут чего-то раньше запредельного, а теперь вообще чего-либо.        Отсутствие ожиданий — благодать, добавляющая сахара в противную горечь. Смягчает привычное падение, превращая его в нечто схожее с долгожданным сном, когда тело опускается в мягкую постель и становится так тепло и уютно, что даже за одеялом тянуться не хочется. Оно нежно укрывает мягким белоснежным пледом, соблазнительно нашёптывает в уши о том, что можно сдаться, что всё это будет зря, что оступится, что придётся начинать всё заново…        И оно почти ни разу не обмануло. Било наотмашь в солнечное сплетение, укладывало на лопатки, пробивая ими пол, и отпускало, надменно наблюдая за его падением. Улыбалось, опускаясь следом, едва найдутся силы встать на ноги. Ходило кругами, засматривалось, искало момент уронить его снова и… Ни разу не ошиблось. Словно в желании своём доказать тщетность чужих усилий достигло такого мастерства, что уже почти не задумывается над тем, когда ему нужно повторить всю цепочку снова.        Но, с другой стороны, оно ранит, всё ещё задевает не до конца отмершее беспокойство, сковыривает его, словно и правда знать хочет, что произойдёт, когда Артём сломается. Хочет увидеть его уставший, потерянный стеклянный взгляд, посмотреть на подгнившие рёбра и истрёпанное до бесформенного куска мяса сердце. Хочет потрогать надломленное, разбитое, снесённое до основания нутро. Восхититься отсутствием там хоть чего-то целого и отступить, изредка из-за плеча оглядываясь, чтобы точно убедиться в том, что Артём не попытается снова доказывать, что достоин хоть чего-то, кроме бесконечных разочарованных вздохов и равнодушных взмахов рукой. Они холодные, ядовитые, застревают комом в горле, сковывают каждую клеточку тела. И даже всё понимая, опуская свои ожидания всё ниже и ниже, и даже так, достигнув почти плинтуса, всё равно горько, пусть и самую малость, только на кончике языка. Он понимает, что не заслуживает, но всё равно, где-то в глубине своего наивного сердца, думает что способен заполучить хоть каплю, пусть сожаления, пусть подпорченной радости, чего угодно, что не является равнодушием или гневом.        Артёму уже почти всё равно на свои чувства. Тоска подползает к горлу, превращаясь в колючую проволоку. Ладно он, а вот тиммейты… Он видит как они сникнут, медленно поддаваясь в объятия уныния. И ему бы сделать хоть что-то, попытаться их успокоить, увести их состояние душевное в русло наименее деструктивное. Он нервозно прикусывает губу, поднимается со стула и уходит прочь, понимая, что надо дать им время остыть. Надо дать им успокоиться, не бросаться на амбразуру и слова свои, правильные, спокойные, приложенные в нужный момент, не лить их, словно воду в кислоту. Он знает, слова его ничего не сделают. Его слова - не лекарство, скорее сладкая таблетка аскорбиновой кислоты, на несколько мгновений поднимающая настроение, нежной сладостью оседающая на корне языка.        За долгое время, что они вместе играют, ему кое-как всё-таки удалось подступиться к ним. И осознать, что совершенно точно не успевает за новыми подопечными. Они, в подавляющем большинстве своём, гораздо младше него, у них есть силы и на игру, пусть и проигрышную, и на проклятую вечеринку после. И пусть на первый взгляд покажется, что все они выглядят порядочными и блеклыми на фоне более успешных конкурентов, им не стоит обманываться дикостью и почти гробовым молчанием, из рук вон плохо раскрашенным жалким подобием медийной активности, которая вообще не нужна в данный момент, и абсолютной схожестью с любой случайной командой, чуть менее известной, играющей под более блеклыми знамёнами и уходящей в забвение спустя сезон.        И пусть они иногда удивляют, пусть изредка дают пощечину топовым коллективам, огрызаются, вырывая свои крохи, довольствуясь ими и более не претендуя на что-либо большее. Артём обречённо вздыхает, из-за плеча посматривая на медленно оживающую пару со сложной, смотрит разочаровано на Кора и замирает. Цепляется беспокойным взором за сникшего Илью, провожает взором затылок, медленно опускающийся, пока лоб не упрётся в столешницу. Ладони мягко лягут на загривок, локти окажутся прижатыми к ушам.        Артём прикусывает губу, отходит в сторону и коротко кивает на дверь, терпеливо дожидаясь, пока их оставят наедине. Прикрывает за ними дверь и замирает. Ждёт несколько секунд, словно сомневается в увиденном. Он чувствует нечто такое знакомое, словно слышит тот же голос, вводящий ему яд в капилляры. И всё внутри него надувается, шипит недовольно, требуя это своенравное чувство прогнать, бьётся, заставляя сделать шаг навстречу, тянет за нити, чуть приподнимая руку, и плавно прикасается где-то между лопаток. Осторожно давит, привлекая к себе внимание. А после падает в кресло поблизости, чуть ведя ногтями, и едва голова Ильи приподнимется, а взгляд затравленный, чуть мутный, всё ещё видящий падающий трон, мажет по нему. Спина выпрямляется, лицо остаётся всё тем же. Артём поднимает уголки губ, протягивает раскрытую ладонь, готовясь оказать всю имеющуюся поддержку, выслушать, сказать все имеющиеся слова поддержки. Но собеседник его сверлит взглядом уставшим. Зубы скалит, но подушечками пальцев по раскрытой ладони ведёт, заходит чуть выше, останавливается на запястье, чуть придавливает и останавливается, накрывая то. Чуть сжимает его губы, нервозно кусает и беспомощный взгляд поднимает на капитана.        Илья тянет на себя, всё ещё не произнося ни слова. Почти скулит, осторожно наклоняется, щурит глаза, стискивая сильнее подставленную руку, и ждёт, когда его поймут без слов, как в игре через пару линий. Но в реальности всё капельку сложнее. Каким бы опытным капитаном Артём ни был, он всё ещё не научился телепатии. И пусть без неё реально тяжело, в суровых реалиях приходится прикладывать неимоверные усилия на щипцы, которыми он вытянет пару лишних, ничем не помогающих слов.        Артёму тяжело, он напрягается, делая взор свой максимально мягким, глубоко вздыхает, приоткрывает рот, желая уже хоть что-то сказать или просто произнести наводящий вопрос, краткий ответ на который позволит ему выцепить ещё один кусочек пазла. Но вечно холодная зелень, так похожая на водяную гладь в пасмурный день, трескается бесконечным множеством осколков, осыпающихся ему в руки. Артём почти вздрагивает, но вовремя себя одёргивает, позволяя Илье заскулить, потянуть руку на себя, и словно побитый щенок, утыкается носом в раскрытую ладонь. Уводит в бок, трётся щекой о неё и, уведя прочь, прислонит к плечу своему, крепко руку чужую прижимая.        Илья затихает, тянется к капитану, цепляется за полы его футболки и диковато оглядывается, словно сомневаясь в происходящем. Но подле никого не оказывается, дверная ручка не двигается, никто не ломится, а голоса из-за стен не доносятся до краёв ушей. На секунду он успокаивается, чуть сильнее сжимает синтетическую ткань, готовясь отстраниться, едва заприметив хоть намёк на недовольство на чужом лице.        Но капитан в лице не меняется. Склоняет голову набок, видит, что хотят ему сказать хоть что-то, но в силу капельки дикости и абсолютной неспособности чётко сформулировать свою мысль, молчат. Артём не торопит, смотрит почти ласково, позволяет прижимать ладонь свою, поддаётся, осторожно пальцами за плечо цепляясь. Поднимает уголки губ чуть шире, наивно надеясь на то, что это поможет Илье, позволит сделать тот самый шаг, который заставит его приоткрыться если не перед всей командой, то хотя бы перед ним. — Помоги мне… — почти одними губами произносит он, чуть утягивая на себя край чужой футболки. Он трясётся, взор несмелый поднимая на Артёма, в глаза ему смотрит, продолжая терзать искусанные губы. Руку вторую на солнечное сплетение укладывает, сминает футболку над ним и отмирает, одёргивает себя, почти отстраняясь, но под взглядом спокойным сдаётся, пододвигается ближе, почти касаясь лбом его груди.        Он понимает, что если ему откажут, это будет максимально правильно. У Артёма есть супруга и жизнь где-то там, за пределами монитора. И он действительно почти не расстроится, если его оттолкнут, если скажут, что не могут оказать помощь такого рода. Но Артём ждёт, ждёт конкретных слов, которые направят его мысли в нужном направлении.        Но слова застревают в глотке. Сил признаться капитану совершенно не обнаруживается. Илья отрывается, приближается к лицу чужому, расслабляет челюсти и сдаётся, пьяным взглядом плывя по отросшим волосам, что, дразнясь, кончиками соприкасаются с плечами, дрожат от любого движения головы. Он облизывается, опускает глаза на ключицы и дёргается, осознавая, что позволяет себе капельку больше, чем можно.        Артём подмечает это, подушечками пальцев свободной руки касается лба, словно сомневается в адекватности чужой, сглатывает, хмурится недоверчиво, но, поняв, что температура на ощупь едва ли выше его собственной, сдаётся. Выдыхает громко, всем своим видом крича о том, что сказанного мало, что он не понимает чего именно от него хотят, что он хочет помочь, но только сам Илья всячески вставляет ему палки в колёса, словно специально пресекая весь душевный порыв на корню. Кивает, улыбается мягко, ладонью ведёт по щеке, опускает её на шею, задерживается и опадает на другое плечо. И всё это кажется эпилептическим бредом, ведь…        Илья почти никогда не жмётся, не приближается, находясь в состоянии уныния, не стискивает никого, пока настроение чернее грозовой тучи, а тут… Так внезапно приоткрыл тяжеленные двери цитадели, позволит хоть краем глаза заглянуть в кромешную тьму и тут же теряется, не знает, стоит ли открывать дальше, пускать ли за массивные стены его, или оставить ни с чем, тихо произнося извинения, ведь…        Артём не заслуживает подобного отношения. Не заслуживает быть подушкой для их слов, безмолвной мембраной, на которой можно оставить всё самое горькое и чёрное, что только на душе накопится. А после фильтрации существовать как ни в чём ни бывало, совершенно не задумываясь, как именно с этим концентратом из самых мерзких чувств будет управляться их капитан. Но накопившаяся усталость пересиливает его, сдавливает своими длинными холодными пальцами горло, заставляя очнуться и беспомощно выдохнуть. Если он сам оказался рядом, если посчитал нужным оказать посильную помощь, скорее похожую на разноцветный лейкопластырь, который предлагают наклеить поверх перелома, когда нужен полноценный гипс для адекватного срастания кости. Вот только из Артёма гипс будет так себе - раскрошится при первом неуверенном шаге, да и как пластырь он совершенно некрепкий, спадёт от излишне горьких слёз и неаккуратных капель воды. Он ведь, несмотря на излишнюю диковатость, всё чувствует. И от Артёма так ярко фонит вселенской усталостью и беспомощностью, что ему остаётся лишь диву даваться тому, как тот всё ещё держится, как смотрит без истерики в глаза Брагину и почти не подаёт голоса, слыша недовольство результатами от руководителей. Знает, что в кулуарах, где-то ранним утром, когда алый только проявлялся на тёмно-синем небосводе, они разговаривали. Как видавший всякое дуэт, медленно превратившийся в складный симбиоз, телодвижения которого изредка позволяют понять, что, с их же слов, изначально мертворожденный, состав способен показать хоть что-то. Но всплеск этот такой бледный, такой мелкий, что в сравнении со старыми достижениями, что в сравнении с тем, что считается успехом сейчас, что хочется закатить глаза и замолчать, желательно перед этим вырвав себе голосовые связки, чтобы в случае неудачи, не оглохнуть от собственного крика. Чтобы глаза не выпали из орбит, а в теле всё ещё теплилась жизнь. Но всё это там, за дверьми тренерской комнаты, где Артём раз за разом спрашивал о том, что делать, и получал идентичный встречный вопрос. А потом сдавался, обессиленно стекая по стенке и опадая на пол, прятал уставшее лицо, надеясь что Сергей не увидит его подрагивающих ресниц. И Илья очень хочет думать о том, что все эти разговоры, так похожее на осторожные родительские разговоры, тихие, робкие, завуалированные, чтобы никто и никогда даже подумать не смел о том, что что-то идёт не так, нет… Илья и правда думает что все эти разговоры наедине — пустое, просто способ сбросить излишнее напряжение, чтобы после с новыми силами опуститься на очередное дно. Хочет думать, что всё это временно, что однажды всё пройдёт и бесконечная череда неудач закончится, но… Они все понимают, что это не так, что им придётся перекраивать действующий состав, обрезать, редактировать, отстраивать заново и… Илья уверен, что Артём уйдёт самым первым, что его четвёртый приход не принёс ничего хорошего, что за званием сбитый лётчик нет никакой ненависти, только сухая констатация факта, и это смиренное согласие вымораживает, заставляет задуматься слишком о многом. Соглашаясь исчезнуть, он заберёт с собой всё, признается в том, что был не прав, предлагая забрать кора из несчастной Немиги, и будет таков. Растворится в реальности, после всплывая лишь где-нибудь на стриме у НСа в условном косплее своей сигнатурки, в лице цм. А они… Останутся здесь, пока это им не осточертеет или до безмозглого руководства достучится хоть одна разумная мысль.        Да и вообще, история его отношений с Виртусами — давно какая-то трагикомедия, испортившаяся почти в самом начале каким-то максимально неадекватным сценарием, с которым ей не стоило давать зелёного света на самом начале производства, но когда деньги уже выделены и частично освоены, отменять проект нет никакого смысла. И в таком случае нужно лишь надеяться на удачное стечение обстоятельств и то, что они сумеют если не заработать, то хотя бы выйти в нуль. Но Артём и удача, как оказалось, вместе уживаться никак не желают. И ультиматум со стороны жизни весьма очевиден, почти до слёз, но… Он всё ещё здесь, а запятнанный тег пока не сгинул где-то в небытие.        Но всё это глубоко в голове, там, где никто не попытается ворошить осиного гнезда, там, где останутся все сомнения и опасения, беспощадно по рукам и ногам сковывающие. А здесь, в вялом и горьком настоящем, Артём не озвучивает тёмных мыслей, лишь смотрит максимально понимающе, ласково и ждёт хоть единого слова, что помогло бы ему. Что раскрыло бы мир под вечно молчаливым лицом и стальными рёбрами, кажется настолько плотно прилегающим к лёгким, что тот и слова лишнего выговорить оказывается неспособен. — Помоги мне, — повторяет Кувалдин, притягивая за грудки Артёма к себе, заглядывает во вспыхнувшую от страха на мгновение зелень, почти отпускает, но тут же одумывается, покрепче хватаясь за белоснежную ткань, испоганенную логотипом букмекера. — Мне нужно…        И осекается снова, осознавая, о чём именно собирается просить. Цепляется ошалелым взглядом за кольцо на чужом пальце, сглатывает, понимая, что едва ли может быть похожим на ту незнакомку, которую Артём в их присутствии со всей имеющейся у него нежностью называет супругой. Он и не претендует на то, чтобы конкурировать с чужой благоверной, но… Он ведь молчаливый, никому не проболтается о том, что к мужу её притронулся так же, как и она, но только капельку грязнее. — Давай потрахаемся, — шепотом говорит он, пряча лицо в стыке плеча и шеи, чувствует, как напрягутся руки чужие, прикусит язык, медленно чувствуя въедливое сожаление, готовится принять вежливый отказ, встретиться с осуждающими искрами в блеклых глазах, извиниться и до некоторого времени не возвращаться к этому вопросу.        Артём затаит дыхание, внимательным взором одарит Илью, подождёт несколько мгновений, но, не дождавшись нужной реакции, откинется на спинку кресла, утягивая собеседника за собой. Он всё ещё сомневается. Не то, чтобы ему было мерзко услышать что-то подобное в свой адрес или позволить чему-то такому с собою случиться, нет… У него есть в похожих вещах некоторый опыт и при необходимости… Он и правда может позволить Илье это. Осторожно улыбнётся, отстранит себя и мягко, почти как и всегда, скажет о том, что будет ждать его к комнате через десять минут, и пока его нет, пусть выключит компьютеры, но…        Почему-то кажется, что он спешит. Что лишнее движение и он спугнёт его. Упустит из виду, и придётся снова долго и муторно ждать, пока тот наберётся смелости, чтобы подойти ещё раз. Артём привык к сложностям, но тратить такое количество времени для того, чтобы придумать новый подход к неприступной крепости — не имеет никакого желания.        Илья напрягается. Но, не слыша ни единого слова, поднимает голову, заглядывает в лицо напротив. Не видит в чужом лице ничего, кроме прежней растерянности. Хлопает пару мгновений глазами, уже собираясь отстраниться, но… Артём кивает. Улыбается чуть шире, и лихорадочный блеск в чужих глазах рассасывается, обнажая всё то эталонное спокойствие, которому он иногда завидует чёрной завистью. — Хорошо… — прищурившись, отвечает ему капитан, убирая руки с плеч, осматривает бегло с головы до ног, проводит кончиками пальцев по скулам и, словно до последнего отказываясь с самим собой соглашаться, кивает, снова убирая руки с лица. — Отпусти меня, проверь компы и приходи минут… Через тридцать, чистым. А насчёт Олега не беспокойся, я думаю, что отправить его спать к нашим двум другим корам не будет слишком тяжело.        Илья замирает, фокусируясь на чужих губах, трясётся, выпуская из рук своих футболку. Упирает их в колени и затихает, смотрит, как голодная внимательная псина за каждым движением капитана провожает его спину и вздрагивает, едва услышит негромкий щелчок, говорящий о том, что дверь закрыта, и если ему хочется покричать или выпустить негативные эмоции каким-либо другим способом, пока что никто не будет ему в этом мешать.        Пальцы невольно тянутся к необходимым кнопкам, он тоскливо смотрит на гаснущий монитор, поднимается на ноги и зажмуривается. Он всё ещё не понимает, в шутку ли дано чужое согласие, или Артём и правда отдаст ему то, о чём он только что попросил. И что бы ни произошло, будь то разговор серьёзный, привычный, после которого руки его мягко касаются виска, укладывают в уютную постель и укрывают тёплым одеялом, отпуская в руки спокойного и крепкого сна или же желанной каплей страсти, дразнящей или полноценной — уже не важно. Илья стыдливо осознаёт, что прямо сейчас ему бы с головой хватило бы и мягких, почти родительских поглаживаний по голове, после которых он бы бездумно свалился бы в чужие объятия, стиснул бы рёбра его и обессиленно прикрыл глаза, почти сгорая от неловкости.        Но тут же собирается, прикусывает язык и выскальзывает из помещения, выключая за собой свет. В течение пары дней, под тщательным надзором тренера, никто из них точно не запустит доту. Он понимает, что наверняка это будет правильным решением, но… Любая серьёзная мысль тут же разбивается о позволение, которое ему дали. Тоска и расстройство давятся разгоревшимся любопытством.        Любопытством специфическим, ранее никогда Илью не посещавшим. Не то чтобы у него вообще есть какой-то опыт, не то чтобы его вообще привлекали не девочки, просто… Артём, как бы обидно то ни звучало в его адрес… Мысль тут же улетучивается, едва он откроет дверь в душ. Замрёт, взвешивая все за и против ещё раз. Где-то за спиной устраивают обзор полётов их паре в сложной, которая каким-то образом постоянно всех и всегда смущает, изредка перетягивая разговоры о том, что у них безрукая первая позиция, на себя, словно нарочно снижая градус, который может вызвать давление извне.        Олег смеётся, говоря, что Артём выгнал его. Смеётся глазами, голосом, телом, и даже на стёклах его очков радостные блики чертями пляшут. Его смеху вторят, тут же скидывая сковывающее разочарование. Их спокойствие ядом проливается на кожу, въедаются в неё, заставляют обрасти уродливыми волдырями, что под водой покраснеют, лопнут, вытекая неприятной жидкостью, стекая ему под ноги. Он сглатывает, прислоняется ухом к карнизу, словно желая услышать хоть что-то ещё. — Да сто процентов опять трахаться будет, — смеётся в ответ ему Женя, хлопая четвёрку по плечу. — Наверняка с тренером. Сергей снова выест ему мозги ложечкой, и он будет пару дней ходить таким тихим и побитым, что как щенка пожалеть захочется.        Брагин останавливается рядом, вопросительно приподнимая бровь. Они тут же затыкаются, осознавая, что сейчас наверняка получат по шее. Наступает молчание, напряжённое, тяжёлое, неустанно давящее на обнажившиеся нервные окончания, но…        Будь проклята их пара в сложной, честное слово. Он бы с радостью прибил бы этих людей на месте, если бы они не находились с ним в одной лодке. Если бы они не были вечно смеющимися и, чёрт возьми, почти ни каплю не сожалеющими о пропущенном соревновании, отсутствие участия в котором очень сильно усложняет им жизнь в будущим, в перспективе, оставляя вечными участниками квалификаций, без возможности прорваться сквозь них, останавливаясь в одном-единственном шаге, которого им не хватает снова и снова.        Олег отстраняется. Хитро урчит, кривя уголки губ в довольной улыбке. Да, он точно собирается сказать нечто, за что потом огребёт если не по первое число, то нешуточно уж точно. Илья замечает хитрые искры, видит чуть проступающие клыки, завороженно смотрит за небольшим шагом, после которого почти поравняется с ним, едва слышно свой вопрос задаёт, краем глаза цепляясь за оцепеневшего в дверном проёме Илью. — А в пятнадцатом году… — издалека начнёт он, по потемневшим зрачкам тренера понимая, что, кажется, двигается в верном направлении, продолжит чуть громче, словно при беглом взгляде зацепился за взбешенный блеск второй позиции. — Артём тебе дался сразу или тебе пришлось потягать его за косы?        Илья вздрогнет, коры за спиной Олега замрут. Не то, чтобы они не знали, что Артём у них хоть и приличный на первый взгляд, но супруге своей обо всём не рассказывает, шипит, женщин других к себе не подпускает, но… Если ему нужно пойти на небольшой компромисс, чтобы улучшить ситуацию в команде — пожалуйста. Он уступит, пододвинется, позволит тискать себя, как куклу, вгрызаться под кожу свою, врасти в неё и после оторваться, оставляя неприятное выворачивающее чувство где-то под рёбрами. — А тебя это ебать не должно, — усмехнувшись ответит он, и отстранится, исчезая где-то за дверьми комнаты, и едва она хлопнет, шакалья троица сначала зашипит, а потом, убедившись в том, что Сергей точно не нагрянет к ним снова, позволяют себе полноценно рассмеяться, не обращая внимания на почти вросшего в пол мидера.        Илья отмирает и прячется в ванной. Включает горячую воду, тут же сдёргивая с себя форму. Он всё знал, но слышать о подобном со стороны не хотел. Чувствует, что это была шпилька не в сторону тренера, чувствует, что они всё поняли, что смеются, то ли услышав о том от самого Артёма, то ли догадались, что теперь настал его черёд приходить в себя после тяжелейшего проигрыша.        Сквозь шумный поток воды не слышно бесконечно сбрасываемых шуток. Он понимает, что сам виноват в том, что сформировал образ дикого зверёныша, к которому подступиться пытаются, но, натыкаясь на непробиваемое упрямство, сдаются, изредка возвращаясь к нему, словно проверяя, поддадутся ли массивные двери после продолжительного дождя или им следует прийти немногим позднее. И осуждать их за это не имеет никакого смысла. Они всё ещё команда, им всё ещё нужна какая-никакая коммуникация, они всё ещё работают как единый организм. Пусть до смеха нелепый, собранный кое-как, где-то повреждённый в процессе создания, а где-то имеющий совершенно неподходящие детали, поставленные за неимением чего-то иного. Нередко после имплантации тело отвергает донорские органы, некоторое время не принимает их, всеми силами пытается извести и недовольно брыкается, когда получает удар наотмашь, но потом с новоиспечённым органом мирится, принимает тот и успокаивается, лишь изредка взбрыкивая на гостя.        Илья подставляется под горячие струи, разносит шампунь по телу, стараясь не цепляться краем глаза за гладь зеркала. И пусть та запотела, и с такого ракурса будет довольно проблематично разглядеть что-либо, кроме расплывчатых очертаний, вырисовывающихся в мутной, натянутой на стекло алюминиевой пленке, нечто всё ещё стискивает его внутренности, собирается колючим морским ежом где-то в желудке, аккуратно прикасается кончиками своих игл и застывает, обещая в любой момент ожить, проткнуть его, выпустить через образовавшиеся дыры желудочный сок, а после сдохнуть в нём, внезапно поняв показатель кислотности, равный одной целой и восьми десятым, его совершенно не устраивает. И ему будет невдомёк то, что произойдёт с Ильёй после. Он будет мёртв, всё, что произойдёт после — останется за гранью между абсолютным нулём и долями кельвинов, когда всё ещё можно сделать хоть что-то.        Илья дёргается, краем уха улавливая предупреждающий стук в дверь. Он невольно позабыл о том, что сегодня каким-то чёртом полез в душ первым, что его вообще-то ждут и ещё преступно многое, что вообще-то должно дамокловым мечом висеть и раскачиваться с некоторой амплитудой где-то в районе затылка.        Но подобных мыслей не обнаруживается. Следующий вздох даётся невероятно легко. Любой намёк на разочарование стеклянной пылью рассыпается, не собирается беспокоить, покуда не тронут. И чуть поднять уголки губ оказывается так сложно, но не потому что ему не хочется, а просто требуется некоторое время для того, чтобы вспомнить как это делается почти без задней мысли.        Это ведь почти самопроизвольный процесс, идущий в нормальных условиях без весомого вклада внешних сил, но если он стопорится, значит, у энергии Гиббса, будь она неладна, знак положительный, либо энтальпия у реакции маленькая, либо энтропия огромна, а при умножении на проклятое двести девяносто восемь и вовсе возрастает так что и правда, при малой разнице искомой теплоты образования ничего не получится. А если не получается, значит, проблема всё-таки есть. Вот только он не имеет ни малейшего понятия, где искать её источник. В криворукой первой позиции в паре, в сложной, в своих руках не способных вовремя прожать кнопки настолько идеально, чтобы каждый вокруг начал сомневаться в том, человек ли он или машина.        Но всё это остаётся вопросами в пустоту. Такими, что забываются через пару секунд, осыпаются пеплом к ногам и более не возникают. Они бесполезны в любой временной отрезок квеста, именуемого жизнью. И хочется засмеяться, стереть конденсат с зеркала и взглянуть на себя максимально честно. Даже если смотреть неприятно, если хочется тут же отвести взгляд, позволяя разочарованию растекаться по горлу, прилипать к бронхам и регулярно перекрывать доступ к кислороду, вскипая при любой удобной возможности.        Разочарование вообще штука такая, которую необходимо внести в перечень канцерогенов, потому что после соприкосновения — оставляет идеальную почву для проклятых новообразований, что будут после играть с ним в тандеме. Оно работает чуть хуже мышьяка, бензола, которые в обычной жизни встретить проблематично, до жути похоже на этанол и никотин, которые встречаются в жизни их гораздо чаще и совершенно точно лучше, чем условные тальк и асбест.        Но всё тут же опадает, когда вместо касания к зеркалу он хватается за полотенце, стирает с себя уже остывшие капли, снова прячется в форму и, недовольно фыркнув, покидает ванную, почти не замечая удивлённого взора Олега. Ловит краем уха усмешку, но оставляет её без внимания, проскальзывая в комнату капитана. Закрывает за собой дверь и ничем не выдаёт своего присутствия, спокойно следя за чужой спиной. Артём расстилает чистые простыни, аккуратно разворачивается к нему и кивает на постель, подбирая пододеяльник. Улыбается мягко, обезоруживающе, заставляя тут же сбросить обувь и подойти ближе. Усесться на край кровати, задрать голову, заглядывая в спокойное, почти нетронутое тоской лицо. Невольно улыбается ему в ответ, в последний момент одёргивая себя от того, чтобы подползти к другому краю и крепко обнять его за талию, уткнуться носом под солнечное сплетение и просто дышать.        Дышать, крепко сжимать в своих руках и понимать, что прямо сейчас это всё для него. Вести по бокам, жаться щекой к груди и замереть. Замереть, наслаждаясь чужим присутствием. Быть может приластиться к рукам, что мягко лягут на лопатки, чуть оцарапают между ними. И он готов остановиться на этом, почти робком, незатейливом и до одури простом действии. И больше не загорается нечто восхищённое, ликующее от одной только мысли, что ему перепадёт что-то большее, чем он только способен представить.        Артём смеётся, укладывает одеяло и мягко потрепав того по голове, переводит пальцы на щеку, ласково урчит, тихо-тихо говорит о том, что скоро вернётся, и оставляет его наедине. Илья оглядывается, проводит ладонью по тумбочке, словно пытаясь осознать, что же Артём из себя представляет.        Илья падает в постель, вдыхает, прогоняя по лёгким ноты кондиционера для белья, чуть выгибается, тянется лениво, всё ещё не веря в то, что за всё время их нахождения как команды, он так и не додумался заглянуть сюда. Может быть, не считал необходимым или в желании своём выше головы прыгнуть, пропускал мимо глаз и ушей приглушённые, едва ли вызванные чем-то большим, чем привычная необходимость, стоны капитана или следы на его плечах и ключицах, изредка выглядывающих из-под ворота футболки.        Но Артём эти правила принял, позволил другим прикасаться к себе, раскрыл чужим рукам своё сердце, позволил о него греться, практически не прося взамен чего-то, хоть как-то сравнимого с всем тем теплом, которое он отдал им. Артём мягкий, привыкает почти к любым условиям, в которые не включён Дахак.        Но всё это остаётся где-то в мыслях ушедших вместе в капитаном. Илья вздыхает, проводит по простыням, прикрывает глаза, ёрзает, пытаясь устроиться поудобнее. Это так странно. Внутри более ничего не тревожит, мягко растекается сахарным сиропом по лёгким, успокаивает, расслабляет каждую мышцу в теле и медленно карамелизуется, рискуя увести в сон.        Илья ему противится. Скидывает с себя сладкие оковы сна, тут же поднимается и садится, цепляясь взором за зеркало. В этот раз при взгляде на себя отвращения не возникает. Лишь спадает какая-то напускная серость, под которую он ни за что без ведомой причины не отпустит.        Артём запирается, смотрит бесконечно устало, скидывает надоевшую форму на пол, совершенно не раздумывая о том, что она белая, что запачкается и станет совершенно непригодной для последующей носки, ведь как ни стирай, останется дешево серой, словно потасканная вещь из масс маркета, сшитая из неизвестно чего, неизвестно чьими руками, на этикетке которой будет говориться, что притащили её из солнечного Бангладеша. И там же след оборвётся. При всё желании не узнаешь, чьих рук дело. И не то чтобы это действительно важно, просто…        В постоянной неудаче у него почти не осталось сил думать о том, что всё это до безумия неправильно. Что нельзя так просто под чужие руки ластиться битым щенком, думая, что это исправит хоть что-то, склеит на время проступившие трещины, так и норовящие потушить пыл команды, вылит на него целый ушат из неприятностей, чтобы даже дыма не осталось, чтобы подниматься было мучительно долго, так, чтоб от тяжести даже сил подняться на ноги не осталось.        Артём опускается на дно ванной, вертит в руках потрёпанный тюбик лубриканта, нервозно покусывает губы, словно сам сомневается в правильности предложенного. Прислоняется спиной к бортику ванной, ещё тёплому после его подопечных.        Он сомневается, что это — нормально. Знает, что ему наверняка не стоит этого делать, просто лечь рядом, крепко обнять, пытаясь по привычке влить слова поддержки в подставленные уши, сгладить неровности на лёгких, да успокоиться, засыпая в чужих объятиях. Он уверен, Илья вцепится, спрячет в его плече лицо, быть может, надломившись, тихо заплачет после, оставив несколько некрасивых пятен на его плече.        Но как бы то ни было, он сгибает ноги, чуть подается вверх, ведёт ладонью по животу, чуть сильнее нужного, стискивает несчастный тюбик с остатками смазки, мысленно считает до трёх и выдавливает его содержимое на пальцы, размазывает по ним, радуясь тому, что она ничем не пахнет, что в глаза не въедается и слизистые не горят огнём, оставляя его ни с чем.        Пальцы почти привычно входят в нутро, медленно двигаются вперёд, назад, стенки, разводя пальцами. Жмурится, недовольно шипит, чуть в спине выгибается, жадно воздух хватает ртом. Уже несложно, внутри ничего не скулит, перестаёт отговаривать, смиренно наблюдая за всем, что с ним происходит.        Артём понимает, что едва ли достигнет чего-то большего, чем имеет сейчас, что едва ли годится на что-то ещё, кроме того, как быть безликой клейкой массой, подушкой для чужих слёз или куклой, в крепких руках, когда очередное поражение пустит длинную и глубокую трещину на ком-либо.        Это всё максимально неправильно. Ему бы отправить каждого на пару сеансов с психологом, отработать самые очевидные проколы в игровом плане, выстроить достойные стены, назвать их здоровым рабочим климатом и всячески начать следить за его состоянием, но… В одиночку на такое он не способен, а до нутра своих товарищей он не доберётся, как бы долго и громко ни кричал. Им это не нужно, они не видят необходимости в чём-то большем, чем едва ли жизнеспособном клейстере, вываренном из неизвестно чего.        И плевать, что основной компонент этой липкой массы вместо вываренного крахмала — он сам. Плевать, что для этого нужно постелить чистое бельё, лечь на край и позволить на некоторое время чужим ладоням прилипнуть к себе. К груди, к спине, к чему угодно, главное, чтобы объятия казались крепкими, а слова искренними. И если с последним проблем практически нет, Артёму нет смысла лукавить, он искренне заинтересован в том, чтобы внутри команды всё было хорошо, то с тем, чтобы крепко удержать чью-либо спину… Артём ведь тоже человек, и в силу того, что он всё ещё живой, тоже подвластен эмоциям. Его тоже иногда сгрызает тоска, практически обгладывая до костей. Он тоже иногда делает шаг навстречу унынию, позволяя себе предаться упадническим мыслям поздним утром, когда вроде и залёживаться дальше бессмысленно, но и сил подняться с кровати почему-то нет. Словно сон, вместо желанного отдыха, сковал все мышцы и раздавил каждую клеточку мозга, оставаясь ощущением противной тяжести, медленно утекающей куда-то к плечам при подъёме.        Все эти мысли рассеиваются при очередном осторожном движении. Он тяжело вдыхает, чуть шире разводит ноги настолько, насколько это ему позволяют бортики ванной. Откидывает голову, размазывая густую жидкость по нутру, сглатывает, продолжает прощупывать собственное нутро. Нервозно кусает губы, кусается, края ванной затылком касаясь, закатывает глаза, позволяя себе вздохнуть капельку громче необходимого. Затихает и успокаивается. Делает несколько движений на пробу и, убедившись в том, что имеющегося прямо сейчас достаточно, прекращает. Убирает руку, тут же подставляясь под тёплые струи, смывает остатки слизи и медленно поднимается на ноги.        Артём смеётся тихо, почти надломлено, но тут же замолчит. И пусть никто не услышит его на расстоянии большем, чем несколько шагов, подпитывать подступающую истерику незачем. Ему нужно удержать лицо, пока Илья затравленным зверёнышем будет ерзать у него на груди. Не то чтобы он уверен в том, что на большее тот не пойдёт, скорее наоборот. В тихом омуте черти водятся, а под безэмоциональную броню ему, пока что, проникнуть не удавалось.        Он не знает, чего можно ожидать от Ильи, мыслями мечется из крайности в крайность, совершенно оказываясь неспособным увидеть его где-то посередине. И, быть может, оно ему и не нужно, незачем бросаться с головой в бездну, негромко звать его за собой, почти не надеясь на то, что просьбу его услышат вообще не то что подадут хоть какой-то знак, отзываясь хотя бы одним-единственным, едва слышимым «иду» или «хорошо».        Артём уже ни на что не рассчитывает. Просто поддаётся, не думая о том, стоит ли игра свеч или нужно просто отступить, извиниться за несдержанные обещания и ограничиться крепкими-крепкими объятиями, в которых заснуть — милое дело. Но в то же самое время он понимает: Илья младше почти на десяток лет и, каким бы безжизненным он ни казался, за шанс свой вцепится мертвой хваткой, вытрясет из него душу, как и всякий, кому однажды доводилось пользоваться им как клеем. И плевать, что выхлоп зачастую не слишком высокий, и чаще всего по эффективности это действо где-то на уровне между канцелярским клеем и ПВА. Не то чтобы очень плохо и при должном желании держится долго и крепко, просто работает оно только с картоном и бумагой, изредка перепадая на неглубокие мелкие трещины на керамике.        Но он совершенно не подходит для условной шпаклёвки стен, на него не посадить плитку, она слишком тяжёлая для этого клея, нужно кое-что посильнее, кое-кто посильнее Артёма. Тот, кто сможет решать проблемы словами, а не отдачей себя на растерзание. Тот, кто сумеет удержать людей, запас энергии которых многократно превышает его собственный. А он… Будучи неспособным громко кричать и с мастерством опытного цирюльника пускать грязную кровь, позволяет себя перемалывать, вновь, вываривать в смеси из концентрированной тоски и разочарования, по вкусу приправлять кристаллами соли отчаяние и многочисленные осколки от амбиций, прежде чем на тонкую бумагу вывалить, растирая по всей поверхности, потрогать кончиками пальцев на всякий случай, и приклеить поверх очередной трещины, оставаясь некрасиво-яркой заплаткой посреди серой, медленно разрушающейся стены.        И кажется ему, что совсем скоро этой смеси из крахмала и целлюлозы окажется больше. Что слой из них станет настолько большим, что при всём желании пытаясь содрать его полностью, придётся повозиться очень долго, а докопавшись до сути, не сразу поймёшь, что это и есть то самое, ради чего срывал весь этот в спешке наложенный кривой и отвратительный внешне фасад. Горькое разочарование разольётся по внутренностям, оставляя после себя след из неприятно зудящих язв. И правда, каждый, в ком всё ещё теплится хоть какая-то капля, вызывающая симпатию, при упоминании их тега, наверняка расстроится, увидев, во что именно превратилась организация, некогда блиставшая слишком ярко, чтобы, потухнув, превратиться в это.        Не то чтобы они сами не виноваты в столь досадном положении своего клуба, не то чтобы сами вечно упускают всё, что только можно, едва оступаясь и тут же теряя контроль над игрой. Да они сами просто в отвратительной форме, как и всегда, удерживаемые от одного-единственного шага, который мог бы реабилитировать их хоть как-то. Говорят, что рыба начинает гнить с головы, но… Это здесь неуместно, а если и является правдой, то констатировать и произносить её вслух — себе дороже.        И буквально сбегая от подобных мыслей, он возвращается к искомому. А в искомом его всё ещё ждут и наверняка, пусть ему никогда в этом не признаются, в голове чужой закралась печальная мысль о том, что Артём не придёт, что всё это невесёлая шутка, подстроенная чисто, для того, чтобы посмотреть, что произойдёт дальше.        Возвращаясь, он ожидает увидеть всё, что угодно. За всё время, что он прибегал к подобному методу решения всех проблем, видел всякое, а потому не строит каких-либо ожиданий, просто прикрывает за собой дверь, сбрасывает надоевшую обувь и подходит к противоположному концу кровати, не отрывая взгляда от напрягшегося Ильи. Чужая блеклая зелень цепляется за него, следует всюду, не упуская из виду, до тех пор, пока матрас не прогнётся где-то сбоку.        Илья тут же поднимется, потянет руки к коленям чужим и успокоится на мгновение, едва полноценно уложит их чуть выше задуманного. Осторожно сожмёт, не сводя взгляда с лица Артёма и не встретив ничего, что хоть отдалённо похоже на недовольство, аккуратно ведёт их выше. Глаза выпучивает, за край надоевшей белой майки цепляется, медленно его задирая. Замирает, словно задней мыслью всё ещё хочет отступить, нервозно прикусывает губу, опуская взор на открывшийся живот, беззвучно считает до трёх и всё-таки решается.        Если Артём предложил ему себя сам, если за все имеющиеся временные промежутки не передумал и прямо сейчас сидит перед ним, готовый дать ему почти всё, что он только сможет попросить в имеющихся условиях, то с его стороны будет довольно глупо отказываться от настолько щедрого предложения. Он возьмёт по максимуму столько, сколько капитан позволит унести. И не важно, чем именно это позволение ограничивается, потому что… На самом деле его не существует и им обоим об этом прекрасно известно.        А потому, окончательно и бесповоротно обрубив любые канаты сомнений, забирается дальше, осторожно укладывает руки на боках, поднимает голову, жадно цепляясь за быстрые и лёгкие, словно шелест крыльев бабочки, вздрагивание, короткий взмах ресниц, как единственную реакцию, помимо чуть более громкого вздоха, на мягкие поглаживания. Стань чуть быстрее - и будет полноценной щекоткой. И пусть он не помнит или не знает, тут уж совершенно точно, в его памяти огромная чёрная дыра, совершенно не собирающаяся как-либо заполняться, боится ли Тёма щекотки или нет, грани тонкой не переступает, медленно расширяя область, до которой доходят пальцы.        И это так странно. Одной лишь незамысловатой, почти детской лаской удовлетворить голодное нечто, давно воющее от равнодушия. Илья улыбается, чувствует, как болезненно трещит по швам привычная маска, неаккуратными кусками осыпаясь на чужие чёрные штаны, с которых он потом обязательно её смахнёт, а после виноватым щенком к боку чужому прижмётся, мысленно не находя себе места.        Артём, словно мысли его читая, руки вверх приподнимет, улыбнётся почти не машинально, ласково, так, как делал это всегда, чуть в спине прогнётся, словно подталкивая собеседника к дальнейшим действиям, и выдохнет, заметив, как пальцы чужие снова сомкнутся на крае и потащат его вверх, медленно обнажая его торс. И покажется ему, что из взгляда напротив не исчезнет и капли голода, что блеклая зелень всё ещё поблёскивает угрожающе. Предупреждает о том, что растерзает и после ни за что не извинится за нанесённый ущерб.        Не то, чтобы он будет каким-то весомым. Скорее они оба отделаются парой ссадин, несколькими царапинами и россыпью лёгких, почти не наливающихся краснотой укусов на плечах и спине капитана. Он уверен, тот не будет против, если предпочтёт хотя бы в этот раз взять. А потому коленом поддевает чужое бедро, словно просит поддаться ему, устраивает ладони на пояснице, коротко оцарапывает, тянет на себя. Шумно и судорожно дышит, прислоняется носом к чужой щеке, вдыхает непривычный мягкий запах без кислой ноты пота или пищи, чаще всего ими употребляемой, отдающей ненавистной острой смесью из приправ, почти выедающей слизистые.        Артём весь — словно спрессованная нежность, упакованная в вату и полиэтилен. И Илья восхищённо вздыхает, не понимает, почему всё это не прячут за тяжёлыми металлическими листами, почему не охраняют, позволяют прикоснуться каждому, кто в этом может нуждаться. Он сглатывает, ведёт мягко по спине, вклинивается между чужих бёдер и расплывается в спокойной улыбке. Ему хорошо и спокойно. Артём в руках ощущается так правильно, что для полноты картины не хватает только расплакаться и приняться вылизывать чужие ключицы.        И если бы Илья был чуть наглее, не оставил бы ни единого целого участка кожи на его плечах. Искусал бы его всего, а после слизал бы едва проступившие капли сукровицы, покрыл бы поцелуями налившиеся кровью следы, а после скулил бы ему на ухо, прося прощения. Если бы было можно, он бы принёс с собою ошейник, если бы не принадлежал неизвестной женщине, именуемой супругой, застегнул бы тот на его шее, притянул бы к себе, тихо-тихо молил бы принять его, раскрываться лишь для него. И пусть знает, что это не было бы возможно, даже если бы тот был свободен. Артём открывался перед кем-либо ещё до того, как он вообще про доту узнал. Это начинает неприятно скрестись под рёбрами, словно закладывается нечто, именуемое завистью. Не ревностью, на ревность право есть только у благоверной. А ему или кому-либо другому, кто всё-таки добирался до него, никогда не сказать, что вот он, Артём, целиком и полностью во власти его находится, и своим он имеет право его назвать. Нет… Как бы часто не подставлялся их капитан, он всё ещё оставался ничейным, свободным, почти как ветер, скованный лишь браком, в существование которого не поверишь, не заглянув в паспорт чужой. И кажется Илье, что все обо всем в курсе, что мирятся обе стороны с таким исходом лишь потому, что всем это выгодно. Артём получает стабильную заработную плату, организация не тратится на психологов и прочий сопровождающий персонал.        И пусть в этом нет ничего правильного, пусть со стороны организации это выглядит максимально по-скотски, Илья остаётся довольным. Если бы не это, чёрт бы ему дались, чёрт бы позволили прикоснуться к мягкой коже на пояснице, потянуть на себя, спрятать нос где-то в ключицах, а потом повести вверх, запутывая ладонь в отросших волосах. Таких преступно мягких и выглядящих, словно дорогущий паучий шёлк.        Артём не издаёт ни звука, осторожно укладывая ладонь на затылок. Расслабленно и мягко смотрит за каждым движением, которое можно уловить взглядом, находясь в его положении. Прикрывает расслабленно глаза, поддаётся навстречу, прижимаясь обнажённой грудью к синтетическому белому куску ткани, всё ещё находящемуся между ними. Сам он туда не полезет, если Илья решил взять всю инициативу на себя — флаг ему в руки, пусть покажет, на что способен. Если считает нужным не торопиться — так тому и быть. Хочет разглядеть всё досконально, запомнить, словно заучить материал к экзамену? Пусть имеет право, в конце концов… Впереди лишь ещё одни квалификации, что едва ли закончатся для них хоть чем-то хорошим, выйдя на которые, они едва ли достигнуть чего-то большего, чем выход из группы, а даже если и выйдут, падут в первой же битве, что развернётся за что-то серьёзное.        И пусть завтра они останутся лишь с пепелищем, пусть сгорят в недовольных вопросах, утонут в осуждающих взглядах руководства, быть может, даже поплатятся за очередную неудачу, если не изменениями, которых едва ли запросит нынешнее руководство в силу скудности своего мозга так, частью зарплаты. Обмен кажется вполне равнозначным, и Артём почти не задумывается о том, справедлив ли он или нет.        Илья, понимая, что ему раскрываются, почти отдаются во власть, позволяя на протяжении ночи и некоторой части утра распоряжаться им так, как заблагорассудится, тут же устраивается поудобнее, практически усаживает капитана на свои колени, приоткрывает рот и касается края ареолы кончиком языка. Ведёт вверх полноценно, сосок накрывает в слюне его мочит, и глаза при этом делает максимально спокойные, почти равнодушные, словно только что не разгоралось зелень стекла шальной радостью, а сам он не был готов разорвать его на куски прямо в этой кровати.        Илья теряется, хмурится, аккуратно бусину соска зубами сжимает, глаз с чужого лица не сводя. Ждёт, зная, что делает всё правильно и своего обязательно добьётся. Разжимает зубы, слыша чуть более громкий вздох, и снова принимается пигментированный участок кожи вылизывает, нарочно проходясь шершавым языком по нежному вылизанному местечку ещё раз, чтобы потом отстраниться, прищурить хитро глаза и подуть на влажность, оставшуюся после него, а после крепко руки сомкнуть на талии, прижать к себе, не позволяя и дрогнуть. А потом прикрыть глаза, прислониться ухом к солнечному сплетению, зацепится за размеренное сердцебиение и в один единственный миг возжелать заполучить его в свои руки.        И тут же одёргивает себя. Если он позволит этому пожару разгореться, то сделает только хуже. Сначала сгорит сам, потом утащит за собою и капитана, а после и вовсе ядом блевать начнёт, утопив в нём всех вокруг. Это бессмысленно, это бесполезно, это лишь растрата и без того немногочисленных душевых ресурсов, которым нашлось бы более оптимальное применение в игре, в которой у них постоянно что-то не получается.        Размеренные удары успокаивают, почти убаюкивают, вытягивая силы из рук, медленно становящихся мягче, но… Артём, сам того не ведая, сдергивает мягкое покрывало дрёмы, ведёт своими тёплыми и мягкими ладонями по спине, что-то неразборчивое шепчет, трепет волосы, не сдерживая приглушенного смешка, а потом опускается подушечками пальцев на виски, делает несколько круговых движений и снова перебирается на макушку ленивым котом, глядя, как Илья повернёт голову, утыкаясь носом куда-то между рёбер. И это выглядит так доверительно, так правильно, почти невинно, что хочется невольно фыркнуть и пошутить про сбор рюкзака в школу. Но Артём не делает этого, лишь недовольно шипит, чувствуя, как полноценно вопьются в поясницу ногти мидлейнера.        Илья поднимает голову, переводит ладони на бока, стискивает их и усмехается, опрокидывая Артёма в постель. Почти урчит, вглядываясь в растерянные на один-единственный миг глаза, запоминает капитана таким. Искренним, раскрытым, ведомым.        Таким его хочется запомнить, сохранить на самом дне собственного сердца, запечатать на подушечках пальцев каждую неровность на чужой коже, утащить с собой его тепло и хранить, как самую ценную драгоценность, что у него есть, покуда в руки его не попадётся хоть что-то более ценное.        Артём не шевелится, позволяет разглядывать себя со всех сторон. Руки Ильи укладываются на плечи, стискивают их, цепляясь за безмятежное море в глазах напротив. Капитан касается себя, разводит ноги чуть шире, осторожно касается его груди, стискивает чужую футболку, заставляя нагнуться сильнее. Он подчиняется, гнётся в спине, аккуратно губами тычась в уголок чужих губ. Просит, хоть и знает, что может взять без разрешения, ластится, пытаясь из чужих, якобы нужных инструкций вытащить почти невесомые крохи его тепла, его внимания…        Лучше так, чем брать его почти бездушной куклой, когда он будет молчать, закатывать глаза и делать вид, что ему нравится то, что происходит с ним. Нет, хоть он и тот ещё сухарь, он не может поступить подобным образом. Не может плюнуть в протянутые руки, не может в сердце чужое ввести ещё больше яда, а потому…        Слыша мягкий шепот, восторженно хмыкает, осторожно прихватывая губы чужие. Облизывает их, посасывает, словно распробовать хочет, прежде чем пойти дальше. И пусть ему известно, что он наверняка поцелует его ещё не раз, всё равно хочется тянуть, словно жжёную резину. Вылизывать их, осторожно прикусывать, и лишь прощупав всё, что только можно, медленно пролезет языком внутрь.        Глаза невольно закрываются, слово спасая от излишней, почти неподъёмной для нетронутой психики нагрузки на нервную систему, и ту же раскрываются вновь, словно под нежной кожей век ещё хуже, словно весь жар, плавящий внутренности и грозящийся не оставить от него и фундамента, оказывается именно там, хлещет, брызгает, почти попадает на кожу, оставляя после себя уродливые ожоги. Он шумно выдыхает через нос, на мгновение отстраняясь, смотрит на медленно кристаллизуемое в чужих глазах разочарование и разбивается, отбрасывая временно сковавшее его восхищение.       Артём мягкий, послушный, излишне понимающий… И острые углы чужого недоумения, словно не куски битого стекла, а проклятые лезвия, прорастающие из-под его кожи. Беспощадно прорезают все внутренности капитана, и даже не подумает пощадить Илью. А впрочем… Он не нуждается в этом снисхождении, не нуждается в горьком принятии, после которого Артём отодвинется, позволит устроиться у себя под боком, и, едва он уснёт, отвернётся. Укроет одеялом, быть может, поцелует в лоб, а потом разочарованно выдохнет, посидит подле него несколько минут, а после, совершенно не задумываясь, ляжет на край, даже не протягивая рук к его спине, не потянется к краю одеяла и, быть может, даже не заснёт, но разве это именно то, что нужно каждому из них?        И лишь поэтому Илья льнёт к нему вновь. Ловит удивлённый шумный вздох, глушит его, пряча глубоко-глубоко под губами, срывает его, глотает, как краденую воду. Руки на боках сжимает, в кожу впивается, царапается коротко стриженными ногтями и медленно осознаёт, что пьянеет. Смотрит, бешено жмётся к оголённой груди, губы чужие осторожно кончиком языка обводит. Прислушивается к успокаивающемуся дыханию, ждёт, пока осколки расплавятся, скатятся по роговице и застынут пустышкой ни к чему не обязывающей. Артём поддаётся, ладони свои чуть выше локтей укладывает и замирает, позволяя делать с собою всё, что только захочется. И Илья этой возможностью пользуется, мягко обводя ровный ряд зубов и полноценно губы накрывает чужие, едва уловив согласие в виде короткого взмаха ресниц, неестественно длинных и ярких, словно хвостовая часть крыльев лампроптеры мегес. Артём сам словно эта беззащитная бабочка, прекрасная, хрупкая, почти изведённая бессердечным человечеством, клюнувшим на эту беспомощность. И тут же хочется отстраниться, ведь сравнить себя с браконьером — такая себе мысль. Проще признаться в том, что это Корытич залил потенциально выигрышный матч, и подойти к тренеру с намёком на замену, чем осознать себя таким. Беззастенчиво забирающим предложенное тепло, почти что воспринимая это как должное. И кажется, что цепи на чужой шее толстые, прочные, такие, что без ключа не стащить с себя ну совсем никак.        Язык плавно обводит щёки с внутренних сторон, мажет по нёбу, коротко, не позволяя себе задерживаться, проходится по другой стороне зубной эмали, словно разгадать пытается, что же такого особенного скрывается под длинными, честно говоря, почти неаккуратными патлами, спокойным голосом и бесконечно уставшим взглядом.        Хватало бы длины языка — обязательно полез бы дальше, будь объём лёгких капельку больше — дёрнулся бы навстречу, пытаясь забраться настолько глубоко, насколько это возможно. И пусть потом Артёму бы пришлось давить рвотный рефлекс от мимолётного прикосновения к корню языка, а мазок по миндалинам не ощущался бы ничем иным, кроме как благословением - всё это мелочи, сокрушающиеся под надменным желанием обладать хоть чем-то, пусть временно и не совсем полноценно, тем не менее…        Илья отстраняется, тяжело дышит, мягко кончиками пальцев по чужим, влажным от слюней губам проводит, смахивает и в спокойной улыбке расплывается, наблюдая за тем, как медленно его отражение в радужке, напротив, становится более чётким, словно он сам собирается воедино и через пару мгновений рассыпется, не выдержав то ли деланного равнодушия, то ли смирения, въевшегося под кожу, грозящего уничтожить их обоих. Артёма за невнимание, а Илью за самоуверенность. Но, кажется, прямо сейчас это не волнует, от слова совсем. Все последствия после, когда лучи злого солнца беспощадно ударят по плотно сомкнутым векам, и добившись своего, тут же потускнеют, оставляя с плохим настроением и совершенным равнодушием к их мнению. В конце концов, им до него не добраться, да и кто эти простые люди, чтобы бросать самому светилу на небосводе вызов?       Но ведь… Невнимание — порождение пренебрежения, а пренебрежение — непростительно. И тут же встаёт вопрос о том, таков ли действительно их идеал? Таков ли пресловутый рай? Да, он таков, и ежели ему и правда предстоит честь его отстаивать, то надобно быть слепым — чтобы не сомневаться ни в чём, и говорящим, чтобы славить то, за что они играют.        И всё это рассыпается о пресловутую реальность. Они не имеют права на слепоту, ведь сами не могут стать тем, что однажды возвело их на пьедестал, не могут равняться с каждым, кто строил их репутацию, но в то же самое время… Иного выхода и не остаётся. Лишь терпение, бесконечное, порядком измотавшее каждую клеточку сердца, что кислотным дождём опадает на внутренности, выжигая на обратной стороне век проклятое «defeat».       Артём оживает, кривит губы в улыбке, тянется к лицу его и замирает, чувствуя, как пальцы чужие ложатся на запястье, вновь, сжимают чуть крепче, то ли скинуть, то ли прижать желая. И перед глазами в очередной раз взрываются звёзды, надменными искрами осыпаясь куда-то вниз. Илья облизывается, смелее ведёт по чужой груди, аккуратно давит на рёбра, завороженно смотрит на втягивающийся живот, оцарапывает линию ребер, прикусывает губу и тут же нос в изгибе шеи прячет. Зажмуривается, жадно вдыхая ядрёную смесь из ментолового шампуня и чего-то менее очевидного, но без всяких стеснений стискивающего все его внутренности в каком-то детском восторге.       Руки переползают на загривок, ведут ласково, опускаются куда-то на лопатки, придавливают, вторя порывам со стороны кора. И пусть всё это нельзя назвать правильным, пусть всё это однажды похоронит и его, и всех вокруг, и организацию в целом в том виде, в каком она существует сейчас, с его стороны это будет величайшим актом милосердия, как бы обидно это ни звучало. Хочется рассмеяться, искренне, так надрывно и громко, что перепонки лопнут, что с другой стороны постучат, что после обязательно последует расспрос, скорее дежурный, чем искренне беспокоящийся.       Но он сдерживается, оставляет невесомый поцелуй на светлой макушке, осторожно ведёт раскрытыми ладонями по спине, громко вздыхает, принимая мелкие поцелуи на ключицах, прячет глаза, словно пытаясь прогнать прочь ненужные ассоциации. Хочется засмеяться, сжать посильнее в объятиях, вместо обыденной отдачи взять себе хоть что-то. В конце концов, это же не самый страшный из его грехов, что лягут ему на плечи и без единой эмоции задушат его, заставив замертво упасть к чужим ногам.        Но от своего обещания он отступит в следующий раз, когда станет настолько тоскливо, что от рутины блевать захочется. Когда всё настолько осточертеет, что дышать окажется нечем, а руки откажутся подчиняться мозгу. И лишь поэтому, вместо того, чтобы рёбра чужие посильнее стиснуть, наоборот всё делает. Расслабляется в руках чужих, почти насильно плавит себя самого, подставляясь под обветренные и потрескавшиеся губы. Изредка вздыхает чуть чаще, словно напоминая, что он всё ещё живой и совершенно точно думает о нём, не отвлекается от неумелых и скованных касаний, и ладонями ведёт совершенно точно не по механической памяти…       Илья отстраняется, напоследок оцарапывая чужие бока, и аккуратно прикусывает кожу над солнечным сплетением. Втягивает её, вымачивает в слюне, и, едва пальцы на его спине напрягутся, надавит чуть сильнее, словно попытается часть эпителия перетереть, как несчастные дрожжи в керамической ступке. Но до состояния однородной суспензии он доводить не намерен, а потому, едва уловив краем уха хоть что-то, что звучит капельку громче судорожного вздоха, отстраняется, нашкодившим котёнком мелкий взгляд кидая на оставленный собою след.        А после смущённо опускает его снова, крепче за бока Артёма цепляясь. Молчит, аккуратно сдавливает их на секунды, задумываясь о том, что… Ему это нравится. Нравится держать капитана в своих руках, нравится разглядывать вечные взрывы горькой смеси из разочарования в холодной зелени, нравится разглядывать свои руки на чужих боках и внезапно для самого себя заметить, что…       Это выглядит максимально правильно, как бы абсурдно это ни звучало. И это осознание мягко кусает за бок, выбивая нечто очень отдалённо похожее на усмешку. Нет, ему определённо не весело, ведь вместе с этим фактом в голове появляется нечто новое, тёмное, злое, требующее подчиниться. Оно тяжёлым слоем стекает по желудку, связывается в змеиный комок и начинает гудеть. Заставляет согнуться и… Зубами своими подцепить нетронутый участок кожи на животе. И в этот момент ему становится так хорошо, словно крылья, до этого скованные цепи никому невидимыми и непонятными, полноценно раскрылись, позволяя выпрямить спину и посмотреть на мир свысока.        Он мог бы сказать, что любит его, мог бы соврать о слишком многом, мог бы кричать, ластиться и скулить, потираясь о руки чужие. Мог бы сделать всё, чтобы успокоить хотя бы себя, сделать вечную горечь слаще хотя бы на йоту, пусть прекрасно понимая, что отнимает жалкие остатки глюкозы у капитана, которой и так кот наплакал, которой в его порции почти нет. Но понимает, каким бы эгоистом он ни был, но чистую горечь попробовать никогда не решится, и пусть он совершенно не представляет, какова она на вкус на самом деле, даже так, ему очень страшно подумать о том, что же это такое - абсолютно чёрное, лишённое даже одно-единственного кристаллика сахара, который аккуратно сбивает всю чернь, тотально угнетающую всё, что только встречается ему на пути. Служит тонкой плёнкой, что защищает стенки желудка от излишнего негативного воздействия. А потому он молчит, не говорит Артёму ничего, не создаёт фонового шума, чтобы сделать обстановку менее напряжённой.        Илья ведёт вниз по животу, цепляется за край приевшихся спортивных штанов, оттягивает в сторону, но полноценно пальцев под пояс не запускает. Словно даже сейчас, убедившись в том, что останавливать его точно никто не станет, колеблется, думает над всеми за и против, совершенно не ведая о том, что всё это не имеет какого-либо смысла. Ведь он всё ещё человек, который подвластен своим желаниям и чувствам. И Илья, точно такой же, как и все, тоже цепляется мёртвой хваткой в предложенную руку и соглашается. Соглашается зайти настолько далеко, насколько позволят. Не то, чтобы он способен придумать что-либо эдакое, вовсе нет, Артём вообще будет первым, к кому он прикоснётся в подобном плане, просто чужое доверие чувствуется чем-то очень хрупким, вложенным в его руки и отданным на временное хранение с безмолвной просьбой проследить за тем, чтобы оно осталось в целости и сохранности.       Малахит чужих глаз смягчается. Словно металлические листы спадают с ребер Артёма, дыхание становится более размеренным, глубоким, очевидным. Ладони его спадают с щек на плечи, стискивают, держат несколько секунд и кончиками пальцев проезжаются по грудной клетке, срываясь куда-то в постель. И хочется возмутиться чужой медлительности, надменно фыркнуть, заявив о том, что за клавиатурой он явно соображает быстрее, но… Артём ведь добрый, он ведь всё понимает и почти не тратит сил на то, чтобы вовремя закрыть самому себе рот. Он догадывается об отсутствии какого-либо понимания дальнейших действий у партнёра, но вместо того, чтобы направить его так, как нужно, позволяет слепым котёнком потыкаться по углам, чтобы он догадался обо всём сам. С лёгкостью ли или набив море шишек — не имеет значения.       Илья урчит, ловит в глазах капитана дозволение и всё-таки решается, стаскивает с бёдер чужих пояс, цепляется за бледную кожу взором, щурится, свободной рукой поводя над коленом, да сдёргивает штаны, откидывает куда-то вглубь комнаты, почти не вздрагивает от глухого звука удара. Он мягко опадает на пол, и шум этот, мимолётный, почти не записываемый мозгом, как сигнал, оказывается той самой условной разграничивающей линией.        Потому что дальше — хуже. Забитое камнями, заколоченное тысячей досок, парализованное морем иголок чувство голода поднимает свою голову. Разбрасывает камни, ломает дерево, плавит металл и встаёт в полный рост, пеленой тёмной глаза Ильи затягивает. Сковывает каждую мышцу в теле, на некоторые мгновения, заставляя, остановиться, только чуть крепче бедро чужое сжать, прикусить губу, чуть более уверенно провести по ней языком и оценивающим взглядом пройтись по чужому, почти обнажённому телу. И более на лицо он не смотрит, цепляется за свежий укус, вылизывает шальным взглядом почти незапятнанную атласную кожу, ведёт ладонями ниже, под колени, забирается и останавливается, пододвигаясь поближе.       Теряется, совершенно не понимая, что делать дальше. Нет, не так. Скорее не знает, как подступиться. Стоит ли вообще заходить дальше и если да, то как продолжить и не упасть в грязь лицом? Руки расслабляются, продолжая ощупывать чужое тело. Артём усмехается, взгляд под веками прячет, не желая сбивать чужого курса. Учащённым дыханием подсказать пытается, понимая, что без какой-либо поддержки они рискуют застрять здесь до обеда. И где-то внутри безумно радуется чужому пониманию, когда подушечки пальцев снова ложатся на живот и мягко оглаживают его. Это почти щекотно и приятно настолько, что удержать искренний смех почти невозможно. Он вырывается несколькими громкими вздохами, мёдом льющимися на уши Илье. Всё же руки свои поднимает, мягко укладывает поверх ладоней его, ведёт вверх, под рёбра, подбивает пальцы согнуть, оцарапать кожу на стыке, и, словно самообладание, желая чужое добить, то ли и правда, не сумев удержаться, то ли очень искусно чувства свои имитируя, стонет, и звук этот оседает ядерным пеплом в воспалённом мозгу Ильи.        Артём стонет тихо, чуть сжимает коленями чужие бока, во взор свой озорных чертей зазывает, и те запляшут, засверкают в лихорадочном блеске, бездумно притапливая любой намёк на искренность в глазах напротив, зовут за собою, заставляют очарованно зацепиться за собственное отражение в радужке, выбивают улыбку чуть более смелую, жёсткую, решительную. Они смеются, выползая из клетки чужого нутра сквозь облегчённый вздох, и переползают Илье под веки. С разбегу спрыгивают в кипящую лаву, поднимают высоченные брызги, что остаются некрасивыми ожогами где-то в и без того атрофированной части мозга.       Илья рычит, скалится, тут же хватается за ягодицы, стискивает их и под радостный визг чертей сдергивает бельё чужое, не обращает внимания на излишне резкий удивлённый вздох, шипит, разглядывая со всех сторон своего партнёра, притягивает того к себе, пахом в бедро упираясь. Сглатывает, трётся, как-то бездушно заглядывая в скованную удивлением зелень, ногтями цепляется за нетронутую кожу, оставляет меткие царапины, что потом зудеть будут до сведённой челюсти. — Сдвинь зеркальную створку. Вторая полка сверху, дальний левый угол, — уперевшись стопой в чужую грудь, прервёт его Артём, хитро глаза прищурив, ведёт ребром вниз, почти не надавливая, опускается на низ живота, идёт чуть в сторону, нарочно задевая возбуждённый, но всё ещё спрятанный под синтетической тканью член, усмехнётся, уловив беспомощный изгиб бровей, и отведёт ногу в сторону, устраивая на прежнее место. — Без этого я не позволю тебе зайти дальше.        Илью передёргивает, руки ослабевают, да и сам он замирает, вслушиваясь в каждое слово, сказанное его капитаном. Голос чужой мёдом растекается по нутру, подхватывает мягкими волнами. Заставляет послушаться, черти довольно воют, бьются о рёбра, заставляя подняться и на негнущихся ногах сделать всё, что было ему сказано. Распахнуть глаза, нащупывая вскрытую пачку контрацептивов и нетронутый тюбик смазки. Он сглатывает, откидывает голову, делает пару тяжёлых вздохов и тут же, почти рывком возвращается в постель, бросает подобранные предметы сбоку и вновь между ног устраивается, не слыша удивлённых слов, не чувствуя осторожных касаний, не видя секундного страха, проступившего на лице Артёма. Черти перекрикивают здравый смысл, бессовестно топчут его ногами, ликуют, едва тот потонет в чём-то липком, именуемым манией, пусть временной, лёгкой, не имеющей почти ничего общего с одержимостью, тем не менее…       Илья ногтями впивается в белоснежные бёдра, оставляет алеющие борозды, облизывается, чувствуя, как попытаются вцепится в майку его, как зашипят бесплодно, пытаясь оттолкнуть от себя хотя бы пятками. Только он сам к чужой щиколотке щекой льнёт, трётся сытым котом, смотрит пронзительно, облизывается на колене короткий поцелуй оставляет, коротко языком мажет, оставляет аккуратную царапку краем зуба и снова цепляется за бёдра, заглядывая в ошалевшие зелёные омуты.       Берёт несчастный тюбик, преступно долгие мгновения вертит его в руках, вскрывает, выдавливает густую жидкость на пальцы и взглядом воспалённым цепляется за ошарашенное лицо. Тут же расслабляется, размазывая слизь по пальцам, тянется к чужим ягодицам и, уловив короткий кивок, касается ими напряжённых мышц. Надавливает, восторженно распахивая глаза, медленно толкается внутрь, словно знакомится с тем Артёмом, с которым ему никогда не приходилось даже видеться. Здесь он иной, грязный, перемолотый всеми возможными жерновами, самому себе не принадлежащий. И кишки поддаются, впускают в себя, практически не сдавливая пальцев.        Илья ловит негромкий намёк на стон, ловит взглядом зажмуренные глаза, поджимающиеся пальцы на ногах, едва заметный изгиб в спине, откинутую голову и дрожащие губы. И всё это бальзамом на душу ему льётся. Заставляет жадно засверкать глазами, снова начать лить холодную смесь на руку, приняться растирать её по желанному нутру, не удосуживаясь подержать её в ладонях даже пару мгновений.        Артём стонет, смотрит зло, шипит, недовольно цепляясь за края подушки, бёдра чуть приподнимает, пытаясь получить капельку больше, чем ему дают. И он откликается, протискивает второй палец в нутро чужое, фыркает, наугад, шевелит ими, смотрит, как выгибается капитан, как трещит по швам самообладание его, обнажая уродливое, жадное естество, смахивающее с себя толстенные слои из пыли деланного благоразумия, пресловутой верности и проклятого смирения. Оно пульсирует, бесстыдно показываясь на глаза Ильи.        И это уродливое нечто ему очень нравится. Оно в руках его извивается, манит за собою, ласково гладит по всему, до чего только дотянется, оставляя после себя лишь ещё большее желание, подстрекающее забрать всё и сразу, а после потребовать большего, не сомневаясь в том, что ему не откажут. Оно утягивает, облепляет, заставляя на моторном уровне продолжить, начать двигаться в податливом нутре, прежде чем поднять сосредоточенный взгляд от твердеющего члена на судорожно схлопывающиеся губы и бесконечные мелкие взмахи чужих ресниц. Артём в руках его словно плавится, оказывается где-то не здесь, то ли действительно получая наслаждение от всего, что между ними происходит, то ли, наоборот, закрывается. На секунду это оказывается таким важным, что хочется закричать, обрушить несколько несильных ударов на чужие щеки.        Но Артём словно приходит в себя, шутливо усмехается, вздёргивает нос, выбивая несколько истеричных смешков из груди Ильи, и замирает, цепляясь за расплывающееся в недоброй усмешке губы. И вроде бы вот оно, то самое, что пряталось под немой твердыней, ящик Пандоры, настоящий чёрт, в бездну омутов которых он добровольно полез, думая, что сумеет исправить хоть что-то… И ведь сможет, когда партнёр его перестанет настолько безбожно тупить.       И в этот раз озарение настигает его быстрее. Илья раздвигает пальцы, прощупывает кишки, наслаждается чужим дёрганьем. Он усмехается и резко вытаскивает пальцы, улавливая краем уха звук, несколько более громкий, разочарованный, капельку озлобленный, но такой искренний, что более тянуть совершенно не хочется.        Он перехватывает руки, что тянутся к его брюкам, закидывает их над головой, прижимает к подушке, одной рукою удерживает, внимательно в помутнённые глаза заглядывает, словно надеется увидеть там ответ хоть на один из своих вопросов, но тут же отступается, не находя ничего, что могло бы облегчить его путь. Там ничего нет, только эмоции, кажется, что ещё пару слов и всё выплеснется наружу. И кажется ему, что это совершенно не то, куда стоит руки свои засовывать.       Придавливает, ожидая хоть каплю осознанности, но, не встречаясь с таковой, сдаётся, отпускает его и, видя, что кисти чужие останутся недвижимыми, оставит осторожный поцелуй на чужой щеке, скорее похожий на привычное любому щенку прикосновение влажного носа к распалённой коже. Довольно урчит, принимая чужое доверие, оотстраняется и всё-таки отвлекается, приспуская резинку собственных штанов. Вздрагивает, чуть ли не вскрикивая от ощущения желанной свободы от оков одежды. Тянется к вскрытой упаковке, вытягивает глянцевый, блестящий в такт собственным чертям пакетик, вертит его в руках и через пару секунд неожиданно аккуратно, даже для самого себя, вытаскивает искомое. Делает пару вдохов и под одобряющий взгляд Артёма раскатывает латекс по своему члену, неожиданно просто, словно нечисть, пробравшаяся под веки мягким шепотом даёт до безумия чёткую инструкцию, следуя которой, всё получится, даже если руки растут откуда, откуда не следует или вовсе никогда чем-то подобным не занимались. Выдавливает остаток, не задумываясь о том, что этого слишком много, размазывает по члену, притирается, устраивая руки на боках, замирает, пускает ногти под кожу и шумно вздыхает, медленно проникая внутрь. И это кажется таким правильным, таким необходимым, таким ярким…       Что он сам почти вскрикивает, бездумно притягивая бёрда чужие к своим. Замирает, привыкая к новым ощущениям, и глаза прячет, утыкается ими куда угодно, лихорадочно пробегается по чужому телу, но ни за что не поднимается на лицо, не цепляется за зажмуренные глаза и приоткрытые губы. Не думает ни о чём, ощущая лишь какое-то неведомое облегчение. Ему определённо стоило попытаться свернуться на чужой груди ранее, и, быть может, любой провал воспринимался бы куда проще, но…        Это не имеет значения, когда он всё-таки до желаемого дорвался, когда нашёл в себе силы в разморенное, нежное, тёплое море заглянуть и понять, что не сможет удержаться от того, чтобы нырнуть в него с головой, оставляя где-то в глуби своих лёгких лихорадочные обрывки здравого смысла, сжигаемого в голодной и совершенно чужеродной жадности, заставляющей наклониться, податься вперёд и, поняв, что ему не противятся, что бёдра раскрывают пошире, сгореть в ней окончательно, остервенело стискивая опустившиеся на простыни локти.       В этом весь он — обнажившийся нерв, любое прикосновение к которому грозит ударить током, оставить после себя ожог, куда более красивый, чем от условной капли азотной кислоты, но всё ещё непременно неприятно зудящий, вызывающий где-то под рёбрами отчаянное желание мёртвый эпителий с себя содрать и завороженно разглядывать оголившееся мясо.        А потому более не думает, двигается так, как заблагорассудится, хватается за всё, что только попадётся под руку, будь то смятые простыни, чужие волосы, мягкие бока, не важно от слова совсем, как бы странно в сложившихся реалиях это нескладное словосочетание ни звучало.       Перед глазами в очередной раз взрываются мириады звёзд, образуя где-то в желудке бесконечно голодную чёрную дыру, что вместо привычного света желает лишь чужого тепла, что угрожает жестокой расправой, если её будут игнорировать, что растекается по всему телу, придавливая собою и без того похороненный рассудок. И более здравых сигналов не поступает. Он вскрикивает, сам вылупливает глаза и более не удерживаемый никаким из тысячи тросов, с педантичной въедливостью намотанных кем-то, обладающим невероятным количеством свободного времени. О, ему и правда нравится этот противно скрипучий звук, нравится, как пальцы, чужие останавливаются в паре сантиметров от него, как чужие громкие вздохи становятся громче, как они вторят ему, подчиняются, отвечают на какие-то совершенно неочевидные вопросы, встающие ребром и совершенно не собирающиеся оставлять их в покое.        Оно и не нужно. Не сейчас, когда он почти глохнет от разносящихся по комнате шлепков, когда Артём под ним ёрзает, шипит, гнётся, дикой кошкой, подставляется под окрепшие руки и выглядит максимально… Иначе. Нет напускного спокойствия, деланного послушания - ничего, что являлось бы антонимом к слову искренний. И что бы он себе ни надумывал, как бы ни пытался дать оценку каждому действию — это оказывается совершенно бессмысленно. Когда приличный фасад рушится, опадая почти песком и пылью к ногам, притворяться становится бесполезно.       Илье всё нравится. Нравится, как ему раскрываются, как гнутся в спине и аккуратно за плечи хватаются, пытаясь к себе прислонить, как становится громче чужой всхлип, мягко обвивающий все внутренности, и после тут же сжимается на них удавкой, заставляя судорожно раскрыть рот и бесконечно неупорядоченно что-то говорить в пустоту, зная, что у каждого звука есть конкретный адресат, что обязательно услышит это и будет трактовать полученное знание правильно.        И лишь поэтому его не передёргивает, когда из глубины вырываются едва слышимые слова восхищения, когда они глушатся чужим скулежом, когда он осознаёт, что, сам того не ведая, стал непривычно шумным, словно выговорил за пару мгновений всё, что было припасено на неделю. Но это не пугает, скорее приятно удивляет, заставляя раскрыть рот снова, прежде чем спрятать лицо в стыке шеи с плечом. — Какой же ты… — слишком уверенно и громко звучит с его стороны, слишком судорожно и не так сильно важно, чтобы остановиться, чтобы перестать пытаться забраться настолько далеко, насколько только можно, и ему хочется сказать, какой Артём идеальный, какой хороший, что он необходим ему, как воздух, да только все слова из головы испаряются, оставляя наедине с нечленораздельными звуками, больше походящими на задушенное рычание, но никак не на слова, позволяющие выразить свой восторг.        А потому начатую фразу не продолжает, давится собственными излишне громкими стонами, бездумно роняет имя чужое, не замечая подрагивающих ресниц, довольно урчит, снова и снова ударяясь о чужие бёдра и совершенно не думает о мягких руках, что легли ему на загривок, что аккуратно к себе притягивают и мелко поглаживают, пытаясь отвлечь его от мыслей, немного не тех, что должны занимать чужую голову прямо сейчас. Он фыркает, носом в щеку чужую тычется, но не успокаивается, пока не уткнётся в висок.       А потом затихает, чувствуя осторожное касание губ к щеке. Словно каменеет, когда ладони ласковые вверх переползают, когда ложатся на затылок неожиданно крепко. Но не стискивают, готовые отстраниться по первой просьбе. И лихорадочный взгляд тут же останавливается на приоткрытых глазах, смотрящих нежно, понимающе, но цепко, словно требуют чего-то, будь то внятное окончание фразы или чего-то ещё. Более важного. Такого, без чего дальше дышать затруднительно, а жить почти невозможно, но…       Илья оказывается глухим и слепым. В ответ к губам тянется, облизывает их и совершенно не додумывается о том, что последующие его слова очень хотят услышать, что бы там ни было. Но сейчас всё равно. Сейчас он укладывает руки на шею Артёму, аккуратно сдавливает её, перехватывая резкий от неожиданности выдох, и зажмуривается, чтобы не видеть ничего, чтобы полностью уйти куда-то далеко, изредка сплёвывая что-то похожее на ругательства, или имя его временного партнёра.        Ему невдомёк, что это вообще-то важно, что за простыми словами последует облегчение, которое воспримется разменной монетой, ведь пока что это больше похоже на пляску вокруг вражеского кора, у которого включён радианс. Урон маленький, но, сука, ежесекундный, того гляди и сдохнешь без единого удара по себе.       Но в то же самое время он всё понимает. Понимает, что, возможно, заставил свернуть Илью с пути магии, которой он бы достиг, если бы продолжил двигаться в том же направлении, существуя абсолютно раздельно с понятием, именуемым личной жизнью. Да и по нему самому совершенно точно не скажешь, что прямо сейчас таковая ему вообще нужна и может понадобиться когда-либо в будущем. Не то чтобы это вообще должно его волновать, просто с совершенно посторонней стороны выглядит до одури забавно.       Илья тычется, за плечи цепляется, расцарапывает те губы чужие вылизывает, шипит, глаза бешеные раскрывает и резко тормозит, прижимая капитана к постели. Останавливается, давит плотнее к собственным бёдрам, ловит вскрик чужой и успокаивается, медленно расслабляясь и почти падая к Артёму на грудь.        И жадная пелена медленно сползает с глаз, обнажая лишь заросшее временным облегчением спокойствие, блеск пропадает, демонстрируя ленивую, более не колыхаемую даже ветром, чистую озёрную гладь, в которую капитан заглядывает лишь после того, как руки чужие найдут место где-то около головы, осторожно надавят на грудь и останутся недвижимыми, подтверждая догадки о том, что он совершенно точно получил всё, что хотел. Внутри растекается опустошение, позволяющее размякнуть под чужим весом.        Артём ёрзает, отворачивается, цепляясь тоскливым взглядом за собственное отражение, фыркает, не находя там ничего нового, рисует шутливую улыбку в натянутой алюминиевой плёнке, разглядывает чужие копошения, прищуривается, ощущая каждое прикосновение обкусанных губ к ключицам, и окончательно отвлекается от созерцания всей этой ситуации со стороны, возвращаясь к первоначальному. Всё это, безусловно, смысла имеет чуть больше, чем никакого, всё это временная, почти случайна связь, в которой он, как порядочный капитан, под фасад чужой голыми руками лезет, пытаясь глубокие трещины, если не привести в порядок, то хоть чем-то залить, чтобы те медленнее ползли дальше, уродуя и без того некрасивый внешний вид. Он вздрагивает, мягко гладит по голове подопечного и расплывается в снисходительной улыбке, смахивая с себя пыль, успевшую осесть за недолгие отвлечённые мгновения тишины, в которые никто на его груди не копошится, не позволяет разглядеть в себе дикого зверёныша, что едва до пищи добрался.       Илья весь до мозга костей замкнутый, излишне тихий, что порою задаёшься справедливым вопросом о том, умеет ли он вообще говорить, не атрофировались ли его голосовые связки из-за излишне долгого молчания. И если губы его постоянно сомкнуты в обычной жизни, то чего стоит ждать прямо сейчас, когда стойкое ощущения того, что в ближайшие несколько дней он не проронит и слова, становится ещё крепче, почти что, предлагая, поспорить на пару лишних нервных клеток. На самом деле он вообще не удивится, если это окажется правдой.        И тишины нарушать он не собирается. Не одёргивает Кувалдина, не говорит тому, что ему стоит хотя бы из нутра его выйти, наслаждается скоротечным спокойствием, которое растает, как дым, едва Илья трусливо сбежит из его постели. Он почти не расстроится, вообще-то не ожидая иного. Они всё ещё слепые котята, совершенно неподозревающие, в какую западню попали. И если до себя уже почти нет дела говорить самому себе, замолчать и не дёргаться стало до обидного просто, и это ограничение воспринимается максимально безболезненно, то донести это до подопечных кажется совершенно непосильной задачей, выполнение которой, по существу, и необязательно, но всё равно висит как пункт под звёздочкой, который не решить, если нет воли пойти на мозговой штурм.       Но все переживания умело скрыты где-то там, за дверьми тренерской, за мягкой улыбкой и сдержанными комментариями о результатах. Они откровенно хуевые, но по контракту сказать этого он не имеет права, да и вообще, иногда ему кажется, что игра под нынешними знамёнами — хуже рабства. Всем на всё наплевать, но малюсенький шаг в сторону от линии, прописанной в договоре — и почти расстрел. Безапелляционный и однозначный. И не то чтобы он вообще об этом задумывается и боится получить условные девять грамм свинца в голову, просто… От этого становится тошно, теряется любое желание поднимать голову. И лечь на самом краю пропасти, свернувшись калачиком в ожидании одного-единственного пинка куда-то под рёбра, кажется весьма неплохим вариантом. Да только такой милости никто не окажет, не пожелав даже марать косков ботинок о них. И за это в груди его не возникает ни единой капли осуждения, ведь находить он где-нибудь не здесь, где-то на стороне, окажись безмолвным наблюдателем за всей это унылой картины, поступил бы… Абсолютно идентичным образом.        Илья отмирает, ладони на щеки ему укладывает, гонит прочь всю прицепившуюся к его взгляду дрянь и понимает, что потерялся. Что после вспышки эйфории наступает засасывающее опустошение, накрывающее его слишком резко, без права осмыслить произошедшее. Хочется взвыть, но вместо этого получается лишь скривить губы в нелепом подобии улыбки, оставить невесомый поцелуй на плече и, едва почувствовав нежное прикосновение к макушке, всё-таки в усталые глаза заглянуть.        И если это тягучее чувство и есть то, что некоторые зовут раем, если этот пресловутый рай веет холодной пустотой и схлопывающейся в желудке чёрной дырой, то зачем он вовсе нужен? Зачем его славить? Зачем говорить о том, что он праведен, если тебе не положено быть слепым, дабы не сомневаться, и говорящим, чтобы славить эту безжизненную пустыню… Зачем это всё, когда можно обойтись меньшей кровью и почти не превращать свою душу в неприглядный пепел… — Ты идеальный, — шепчет Илья и решает не говорить более ничего, чуть выпрямляя руки и отстраняясь от чужого тепла, сбрасывает мягкие ладони с затылка, выпрямляется и капельку надменно смотрит в потеплевшую радужку глаз напротив.        И пусть это немного не то, что желал услышать Артём. Пусть это звучит максимально неприятно, пусть в голосе чужом вылезает внезапный неприятный ржавый металл, грозящийся разрушится от одного неудобного вопроса… В конце концов, разочарование всегда стоит за спиной, никогда не забывает положить на плечо свою крепкую руку и шепнуть на ухо о том, что оно всегда рядом. Артём к нему привык, а потому отвратительной ладони с плеча не сбрасывает. Лишь усмехается негромко, почти вызов бросает, с интересом ожидая того, что провернёт его постоянный попутчик на этот раз.        Илья резко поддаётся назад и равнодушно смотрит за тем, как капитан сведёт ноги и приподнимется на локти, одаривая беглым взглядом, а после, недовольно зашипев, ляжет обратно, подгибая под себя ноги. Ничего другого не ожидалось, один-единственный секс не способен перекроить основательно нелюдимого мидера. И всё же он ожидал более тёплого отклика. Такого, от которого не захочется пожалеть о собственной доброте и безосновательном желании забраться в чужую твердыню, давно позабывшую о существовании света. В наивном желании сделать чуть больше, чем осветить себе путь по коридорам безмолвной крепости, он сам рискует погаснуть и сгинуть в ней. А дальше никто и искать не станет, скоропостижно забывая даже имя его, что уж говорить об абсолютно непримечательном облике. И вроде бы он прекрасно понимает, что идёт на большой риск, понимает, что дело не выгорит, и потом ему ещё очень долго придётся разбираться с последствиями, но… Сколько бы раз он ни повторял, что является самым ленивым человеком на Земле, всё равно лезет на амбразуру в попытке исправить хоть что-то в этом бессмысленно стремительно зарастающем болоте.        Он перевернётся на бок, спиной к зеркалу, положит ладонь под щеку, на пару секунд, почти поддаваясь желанию самому прогнать Илью прочь, но вовремя себя одёргивает, приподнимая брови, когда ладонь снова ляжет чуть выше тазовой кости. Не давит, осторожно ведёт подушечками пальцев по боку, голову склоняет, заглядывая немного иначе, заинтересованно, с блеском более мягким, не сулящим разгул чертей и все вытекающие. И Артём усмехается, разворачивается, заглядывая в потеплевший малахит, на локоть приподнимается, ждёт, пока этот жест объяснять ему словами через рот, потому что напрягать мозги нет никакого желания, а навык телепатии… Все ещё ему неподвластен.        Но и вытаскивать каждое слово клещами он более не намерен. Он так устаёт от всего этого, будто уже имеющегося на плечах груза ему недостаточно. И лучше бы махнуть на всё это рукой, отправить их разбираться со всем этим самостоятельно, перестать пытаться понять всех и каждого, отправить в бездну все свои лучшие попытки сделать хоть что-нибудь, чтобы перестать так позорно сливаться в самый ответственный момент.        Но что есть, то есть. И он почти привык к тому, что им пользуются, понимает, что выжмут до талого, что заберут всё, что только можно, и, едва поняв, что больше в нём ничего не осталось, выкинут, словно блеклый фантик от совершенно невкусной конфеты. Хмыкнут, глядя без капли чего-то большего, чем презрение, и носом тыкнут в бумаги, говоря о том, чтобы тот подписал их и ушёл на все четыре стороны. И вроде бы ему должно быть страшно думать о чём-то таком, да только… Это ведь… Эти ВП совсем не похожи на тех, в которые он попал в пятнадцатом году. Эти более… Бездушные, гнилые, на деле даже не стоящие ни единой нервной клетки, вложенной им в этот мертворожденный кусок органической массы. — Если ты хочешь что-то сказать, — начинает он привычно, мягко, безумно устало, почти закатывая глаза от всей этой тягомотины, неустанно нервы сдавливающей, делает пару прерывистых вдохов, плотнее ноги к себе прижимает и тут же губу прикусывает, чувствуя, как чужая, едва тёплая ладонь пододвинется выше, короткими ногтями постукивая по границе живота и нижнего ребра. — Давай словами. Я не в состоянии гадать, что именно ты хочешь сказать по паре движений и почти пустому пристальному взгляду.        Илья фыркает, к чужому лицу наклоняется, короткий поцелуй на виске оставляет, гладить принимается по груди склоняет голову вбок, заглядывая в трескающуюся от разочарования зелень, но, не найдя там ничего, лбом в плечо утыкается, руки в кулаки сжимает, словно не в силах здравый ответ ему дать. И он бы и рад ответить всё, что подразумевает под каждым свои движением, и непонимания собственных действий у него нет, надо просто открыть рот и облегчить капитану задачу, избавить от этой совершенно дурацкой игры в шарады, где практически не предусмотрено никаких подсказок. И в то же время это становится почти невозможной задачей. Слова, словно капли за стенки горла цепляются, краевой угол под сто семьдесят градусов выводят, растекаются липучей плёнкой и мешают говорить.        Но на ласку капитан не клюёт, вопросов уточняющих не задаёт, ждёт, пока тот возьмёт себя в руки, пока сам с переживаниями своими управится. Лишь руки, на спину его укладываясь, гладит мягко между лопаток, словно последний жест доброй воли, подталкивающий на одно-единственное необходимое прямо сейчас действие. Такое простое для него и, кажется, совершенно невозможное для диковатого Ильи. Но спустя пару мгновений, прогнувшись от осторожного поглаживания и подняв голову, разочарованно вздыхает, решаясь всё-таки послушаться чужой просьбы. — Я хочу ещё раз… — на выдохе говорит он, ни единой мышцей не меняясь в лице, руку к щеке подводит, проводит пальцами по скуле, уводит к уху, поднимает уголки губ, чувствуя, как он прищурит глаза, почти приластится к мягким поглаживаниям. — Можно?       Артём неожиданно громко фыркает, приподнимается на локти, капельку, неуверенно заглядывает в лицо напротив, позволяет Илье гладить себя по лицу, позволяет чуть сжать щёки свои, притянуть поближе, коротко поцеловать в кончик носа, словно пытаясь убедить самого себя в том, что он уверен в своих намерениях, что совершенно точно не будет наступать, если ему не дадутся, что разрешение спрашивают, не просто потому, что это правильно, а потому, что действительно думают, что это важно. Прижимается плотнее, ладони уводит на шею, чуть придавливают шею чужую, гладят по загривку и опускаются на плечи, решаясь не торопить Артёма. Он заслуживает этих мгновений на раздумья, особенно после того, как тот позволит ему забрать ту самую дозу облегчения. Он знает, что каким бы ответ ни был, он его примет. И если капитан даст заднюю, если отстранит от себя, тот тут же устроится у него под боком, ухватится поперёк груди, спрячет нос в плече и более, до следующего раза, не спросит об этом. Ну, или приложит все силы для того, чтобы удержать себя в руках.        Он кивает ему, мягко прикасается к чужим запястьям, осторожно сжимают, ведут дальше, останавливаясь около локтей, стискивает их, а потом прищуривается, о кончики пальцев, потираясь висками. Теперь его очередь молчать, пытаться донести свои мысли до Ильи привычным ему образом. Сглатывает, замечая радостные блики в глазах, мягко поднимает уголки губ и сдаётся, вцепившись в белую ткань на чужой груди. Собирает её, осторожно к себе, притягивает, до кончика носа чужого своим касается, и отстраняется, едва руки его переползут на бока.       Чужое согласие — почти что рухнувшие бетонные стены. Илья лихорадочно дёргается, отстраняется, переворачивая партнёра на спину, наваливается сверху, пряча нос между чужих лопаток. Да, именно так ему хочется заломить руки его за спиной, вцепиться в длиннющие патлы, на себя тянуть всякий раз, как только всё начнёт трепетать где-то в желудке. А потом перехватывать поперёк груди, приподнимать от простыней, прижимать к груди своей, делать всё, чтобы доказать если не капитану, то самому себе то, что он может полноценно владеть им, если не на постоянной основе, то хотя бы какой-то непродолжительный промежуток времени.       Илья использованный контрацептив с себя стаскивает, завязывает тот, отодвигает куда-то вбок, а потом укладывает руки на ягодицы, мягко поглаживает их, сжимает, просто трогает и разглядывает, проводя пальцами по следам неизвестного ему происхождения, и первое время совершенно не задумывается о природе их происхождения. А потом фыркает, понимая, что всё это сделано кем-то другим, таким же, как и он, тем, кто нуждался в этом деланном успокоении, которого оказывается недостаточно, чтобы окончательно придушить скребущееся неудовлетворение.       А потому решается не отличаться почти ничем от всех тех, в чьи руки он отдавался из лучших побуждений. Наклоняется, широко языком по нежной коже мажет, зубами оцарапывает, а после, укрепившись в своих намерениях, цепляет кожу чужую, прихватывает, осторожно посасывает, чуть ли не довольно урча от столь незначительной шалости. Руки устраивает чуть выше колен, держит крепко, гладит внутренние стороны, выбивая излишне громкие вздохи, глаза распахивает, глядя за коротким движением чужой пояснице, цепляясь за едва различимый изгиб спины чужой. И всё это снова сливается в нечто яркое, не поддающееся объяснению, ушатом выливающееся на его едва поднявшуюся с пола нервную систему.        Артём скулит, выбивая почву из-под ног Ильи, ёрзает, пытаясь вырваться из неожиданно крепкой хватки. Прячет лицо в подушку, пытаясь заглушить самого себя, лишь бы не тешить чужого самолюбия. Но в следующий момент тут же отрывается, судорожно пытаясь заглянуть за плечо, гнётся, беспомощно прижимает пальцы на ногах, дрожит, начинает трястись, пытаясь заполучить чуть больше, и он хмыкает, переводит руки на поясницу, прижимает его к постели, чуть ли не рычит, отстраняясь от чужой кожи, оставляет напоследок широкий мазок, поддувает на след от слюны и выпрямляется, сжимает бока, оставляет на них алеющие борозды, кожу почти сковыривая, и тут же отстраняется, отпуская капитана на пару мгновений ни с чем.        Во второй раз с латексом управиться легче, остатки вязкой жидкости распределяются быстрее и ловчее. Он облизывается, мягко ведёт ладонью вдоль позвоночника и останавливается между лопаток, придавливает и отстраняется, принимается притираться к ягодицам чужим. Задерживает на пару мгновений дыхание, цепляясь за почти белоснежную спину. Запутывает руку свою в отросших волосах, собирает их на затылке, чуть на себя тянет, заставляя капитана на локти приподняться. И шёлк в руках его чувствуется так правильно, что хочется истерично засмеяться и стыдить самого себя за то, что он не додумался подступиться к нему раньше.       В это раз движение более резкое, всё ещё неумелое, сквозящее скованностью и неумением, но куда более уверенное. Илья громко выдыхает, упирается лбом в загривок чужой, крепко за бёдра удерживает, чуть ли не рычит, пропихивая руки между грудью Артёма и простынями, поперёк удобно хватается, устраивает пальцы на межрёберных промежутках и спину его к себе прижимает, словно хочет под кожу чужую врасти, да так капитально, словно всегда был частью естества его, такого удивительного, бездумно за собою зовущего.        Артём в руках его выглядит правильно, и мысль эта неприятно бьёт под дых от осознания факта, сколько наверняка думало точно так же, прижимаясь к раскрытой спине, слизывая солёные капли проступившего пота. И что-то под рёбрами встаёт на дыбы, грозясь перегрызть глотки им обоим. Сначала капитану, просто потому что, а потом ему самому, уже по вполне адекватным причинам, которые даже в мыслях озвучивать — последнее, что стоит делать ему, если есть желание сохранить репутацию.        Вот только это совершенно не имеет никакого веса прямо сейчас, когда он крепко держит капитана в своих руках, когда медленно двигается в чужом нутре, прислушиваясь к судорожным вздохам, когда раскрытой ладонью почти чувствует каждый удар чужого, до неприличия доброго и огромного сердца. Не сейчас, когда заставляет приподняться ещё немного, крепко удерживая на месте, словно обещая, что ни за что не уронит, каким бы обманчиво слабым ни выглядел на первый взгляд. Это не так, он доказывает это с переменным успехом, но разве имеющегося прямо сейчас мало?        Ответ он и так знает. Заполнить дыру где-то под рёбрами очень сложно. И никто, кроме самого капитана, даже не догадывается, насколько всё там плохо, как много проклятой черни скопилось под фарфоровым мягким фасадом, как много облачено в спокойный голос и ангельский нрав, что бы кто ни говорил. И от всего этого становится плохо настолько, что хочется из рук своих выпустить, тут же завершить весь этот почти сеанс психотерапии, просто лечь подле и вместо того, чтобы к боку Артёма жаться, прислонить того к своей некрепкой груди, едва ли готовой стать полноценной опорой хоть для кого-то.       Илья двигается медленно, скулит на ухо Артёму, оцарапывает кожу на груди, мажет языком по плечам, совершенно точно зная, что его не оттолкнут прямо сейчас. Зубами не прикасается, хоть и очень хочет. Знает, что покажись хоть край следа из-под ворота, тут же потребуют затереть, а после под микроскопом будут разглядывать, насколько сильно будет выделяться пятно, нанесённое несколько небрежно, по ряду почти независящих от них причин. Он всё понимает, а потому сложностей чужому существованию решает не добавлять, опуская руку на живот. Чуть стискивает, довольно щурясь от несдержанного стона, почти над ухом. Хватку на волосах ослабляет, перебирает те мягко и, наигравшись, отпускает напоследок, мягко проводя кончиками пальцев по линии роста волос.       Внутри всё перетряхивает, переворачивается с ног на голову, при каждом размашистом толчке рассыпается на тысячи разноцветных искр перед глазами вырывается излишне громким скулежом, слишком громко бьющим даже по собственным перепонкам. И пусть это до обидного неправильно и настолько сокрушительно, не должно бить по нервам, пусть ощущения чего-то живого в его руках должно восприниматься с большим пониманием и менее восторженно, а почти настоящее сердцебиение, едва улавливаемое прислонённым к спине его ухом, не должно почти разом разбивать ком в горле, вытряхивая его прочь в виде лихорадочно произносимых, не имеющих никакого смысла слов, что должны ложиться мягкими листьями на промёрзшую почву, а вместо этого ощущаются плугом, что прорезает и измельчает скудный остаток, всё ещё пригодный к полноценному существованию. Перемалывает в труху, чтобы после в очередной раз посеять горькое разочарование и удивляться осознанию его безболезненности. Корги с каждым разом всё тоньше и короче, и когда ничего не останется, кроме голой безжизненной каменистой поверхности, тоска и вовсе прекратит тревожить его, ну, а пока… Он сделает всё, что в его силах, чтобы это наступило как можно позднее.        И пусть они оба знают, что в этой мерзкой близости, в самом деле, не было никакой необходимости, пусть понимают, что обмен совершенно неполноценный и что за ним не стоит ничего, что могло бы сгодиться за клейстер не для команды — для самого Артёма, что снова и снова ищет где-то у себя под рёбрами остатки сил, чтобы, вновь не думая, в бездну чужую забраться, вывариться в чём-то совершенно точно отличном от простого кипятка, не таком безобидном и куда более разрушающем. И оно оставляет следы куда более мерзкие, не простые покраснения или едва ощутимые волдыри, которые подожди немного — затянутся, словно никогда и не было, нет… Оно, как смесь Кьедаля, вытащит все резервы, оценит их по достоинству, а после схлопнется, говоря, что вся изъятая глюкоза теперь принадлежит ему.       Илья вздрагивает, прижимается к капитану, двигается, почти вгрызается в плечи, фыркает, тут же передумывая и меняя край клыка на язык, дует на вылизанный участок кожи, расцарапывает живот, поддаётся глубже, стонет, чувствуя как его стискивают, как позволяют почувствовать всё. И он довольно трётся щекой о загривок, проводит кончиками пальцами по шее. Чувствует каждый вдох, осторожно сжимает и, улавливая чуть более громкий вздох, отпускает, поудобнее перехватывает поперёк груди, к себе жмёт, рычит что-то неадекватное и совсем не желает прекращать.       Всё это так странно, так очевидно становится чем-то горьким, осаждающимся на корне языка, что пару неверных движений - и всё содержимое окажется где-то снаружи, вывернется чёрной массой, стекая на чистую спину, растечётся по ней и останется потом уродливыми пятнами, совершенно невидимым, посторонним и почти не ощущаемом самим капитаном, но… Разве это не позорно - растечься просто из-за чего-то совершенно неважного. Едва ощутимого, едва затрагиваемого что-то весомое, что могло бы послужить катализатором к дальнейшему действию. Нет, это не так, то совершенно точно не заденет его ребер.       Артём ощущается так мягко, почти не вырывается из его рук, аккуратно тянется к голове его, и Илья поддаётся, подставляется лбом под осторожные прикосновения, носом трётся о них, аккуратно обводит языком их. Мягко смеётся и потом выпутывается, устраивая ладони на бёдрах, оглаживает их, довольно урчит, царапает их снова, краем глаза глядя на пересекающиеся полосы.        И пусть потом ему будет за это стыдно, пусть дальше его отстранят и будут смотреть холодно, без какого-либо намёка на нынешние события. Он сглатывает, дёргает Артёма на себя, вслушивается резкий вздох - и на несколько мгновений теряется, тут же, крепко цепляясь за запястья, заводит те за спину, сводит их, сдавливает, смотрит, как тот выгибается, как устраивает голову на плече его, и волосы чужие лезут ему в лицо. И волосы лезут, заставляют потратить несколько секунд на то, чтобы сдуть их, дабы те не щекотали его носа и щек. Илья расплывается в мягкой улыбке, ладонь свою раскрывает на рёбрах поверх некрасиво растёкшегося укуса, прижимает плотнее, по шее кончиком носа ведя, раздувает ноздри, с прежней жадностью хватаясь за почти выветрившиеся нотки ментолового геля для душа, успокаивается, оставляя на незапятнанной коже почти невесомые поцелуи.       Он ластится, жмётся к спине его, мягко оглаживает низ живота, шипит недовольно и откидывает голову сам, свободную ладонь поверх чужих губ укладывает, сжимает челюсти, крепко прижимает к плечу и делает несколько толчков, более резких, размашистых, вытряхивающих из капитана очередную порцию задушенного скулежа, почти глушимого его кожей. И становится пусть, пропадает любое желание врастать под кожу снова, голова холодной, тяжёлой, приказывающий отстраниться прямо сейчас. И этому недовольному голосу он… Подчиняется. Упирается лбом в плечо, мысленно считает до трёх и, убирая с лица чужого руку, отлипает.       И всё становится легче, Артём отстраняется сам, едва Илья отлипнет от него и между ними не останется ни одной точки соприкосновения, он развернётся, посмотрит, как прежде, задерёт привычно уголки губ и замрёт, ожидая отклика. Тяжело выдохнет и снова свалится на подушки, на этот раз не пряча своего взора. Это всё кажется таким забавным, что даже опустошение, лавиной сходящее, горящее задушить в своих плотных рыхлых объятиях, на секунды останавливается, словно натыкаясь на хлипкий металлический барьер, по которому медленно ползут трещины, предупреждая о неизбежности схода снега, неизбежности очевидного окончания всего этого дурацкого спектакля.        И его холодный, пустой зрачок он узнаёт удивительно хорошо. Замирает, словно ребёнок, узревший что-то невообразимое снова и снова. И кажется, будто время не идёт вовсе, что он остался где-то там, в неизменном и совершенно куда более приятном прошлом, том, где ему ещё не довелось окунуться во внутреннюю кухню Альянса, где он не получил несколько перьев под рёбра от гамбитов, там, где он не был похож на собранную наспех, потёртую, и совершенно точно позабывшей о бережном обращении копией себя. И пусть всё это совершенно ненужная прямо сейчас рефлексия, пусть это всё бессмысленные метания, почти не позволяющие ему нормально дышать, что сейчас, что в мимолётные мгновения уединения, отдающие скорее бесконечной мерзостью, похожие на издевательски медленную экзекуцию, а не на отдых. И пусть он может сколько угодно врать всем вокруг, что подобная вялотекущая мерзость его устраивать — это будет очередной ложью. Во благо каждого, кому этот ответ нужен, но совершенно ненужной ему самому, и без того сотканному из бесконечных допущений и уступок, среди которых истинная суть потерялась настолько давно, что некоторые люди не живут столько…        Но прямо сейчас этим раздумьям здесь не место. Они для моментов за дверьми Брагина, когда они в очередной раз задумаются о том, что именно им с этим делать. Что сделать, чтобы мертворождённый организм смог прожить ещё несколько мгновений, прежде чем им придётся снова раздумывать о том, на какой шаг пойти дальше. И пусть больше всего ему хочется самому перестать быть частью этого нелепого организма, уйти куда угодно прочь, пусть остаться на цепи, как аналитик, а ещё лучше оказаться гонимым прочь под надменные слова о том, что скоро он сам приползёт к ним на коленях, но… Все три раза, что он возвращался — это был жест доброй воли, это он соглашался прийти на выручку, пусть и в глубине своего сердца понимал, что всё это больше не имеет никакого смысла, что стоит отвернуться, не верить этим заискивающим глазам, обещающим снова и снова, что в этот раз всё совершенно точно будет иначе, что они не станут обламывать едва сросшихся крыльев, что не будут душить и прятать под плотной чёрной тканью, под которой душно настолько — что тридцать градусов в тени воспринимаются благословением. Но ведь… Некоторые вещи никогда, ни при каких обстоятельствах не меняются, и, кажется… Ему бы выжечь на обратной стороне век эту прописную истину, запомнить навсегда и, едва дождавшись окончания контракта, ни за что его не подписывать снова, не вестись на пустые обещания, не позволять давить на нечто светлое, оставшееся где-то там, на самом дне его сердца, под толстенным слоем из ненависти, яда, тоски и разочарования. И концентрация канцерогена оказывается слишком высокой, почти несовместимой с адекватным существованием. И хочется так громко расхохотаться, да только уши второй позиции жалко. Каким бы отвратительным их состав ни был, он всё ещё лучший среди всех них. И ему бы подобрать адекватных тиммейтов, а не то, что у него есть прямо сейчас, да только кажется это непозволительной роскошью. Не при таких обстоятельствах, не при такой пробившей все возможные донья репутации.        И пусть он не имеет полноценной картины всех обстоятельств, он же не слепой, не глухой и вполне себе говорящий. От него можно скрыть многое, но чтобы до таких очевидных вещей… А потому лишь сочувствующе качает головой, всё ещё не зная, стоит ли озвучивать свои опасения и пожелания. Не стоит. Понимает, что это именно та грань, за которую Илье нельзя. И если бы только отмашку дали, если бы бесконечных провалов было бы достаточно, чтобы распотрошить имеющийся организм без необходимости тонкого хирургического вмешательства…       Артём бы отделился сам, если бы мог. Знает, что сам является весьма сомнительной единицей, скорее взятый за неимением более адекватной альтернативы или полным отсутствием у него мозга… Да и разве это имеет хоть какое-то значение прямо сейчас, когда Илья устраивается у него под боком, аккуратно укладывает руку на рёбра, осторожно к себе прижимает, лбом бодая чужое плечо. И негативные мысли тут же отступаются, давая ему несколько мгновений на совершенно незаслуженное облегчение.        Но понимания всё ещё растекается горечью по рёбрам, прячется в уголках глаз, так и норовя выплеснуться на совершенно неподготовленное к этому существо. Артёму своего игрока второй позиции жаль так просто и по-доброму, что даже расплакаться незазорно. Но вместо всхлипа получается лишь уложить ладонь на затылок, плотнее к плечу своему прижать и смириться. Неясно с чем, он сам не понимает, вокруг чего завязался этот уродливый клубок, но решает смолчать, отпуская его край в бездну. В этом нет никакого смысла, куда не посмотри — всё существование огромная и совершенно жестокая в своей бессмысленности проблема.        Проблема, которую можно решить вскрытием организма и извлечения из него пока ещё функционирующих частей, здоровых, пригодных к имплантации в более достойную оболочку, что примет его куда проще, чем то нелепое нечто, в которое его занесло… И ему бы озвучить собственную мысль хотя бы на ухо тренеру, несмело рискуя тут оказаться с зашитым ртом и наспех намётанными на собственных пуговицами, это всё ещё важно, и если его так отчаянно будут затыкать, значит, проблема всё-таки есть, и они её признают. Только говорить об это никому не стоит, ни в здравом уме, ни в мимолётных периодах, когда связь между мозгом и языком обрывается без возможности скорейшего восстановления.        Чтобы жизнь чужая была лучше, нужно сделать не так уж многое. Сделать три с половиной надреза, отсечь его дуэт в сложной и выправить руки первой позиции с вполне себе осуществимой в своём исполнении угрозой прогнать его прочь. В конце концов, Ульянов имеет подобное право только потому, что Артём притащил его сам, сделал не самую удачную имплантацию, но ему ведь простительно… Он же не врач - трансплантолог, а значит, и спрос с него куда меньший, чем могло бы быть, однако…       Нет, ничего ему не простят, и это будет совершенно точно правильно. Деньги — те же самые люди, и их потеря — маленькая смерть, и если это результат его совета, значит, и его действия можно прировнять к врачебной ошибке, как бы излишне пафосно это ни звучало, как бы неуместно ни было… По сути, всё верно, а всё остальное - детали, совершенно не имеющие ничего общего с самой проблемой.       А потому поцелуи на макушку Ильи обрушиваются совершенно бездумно и до жути легко, без каких либо энергетических затрат на ненужные мысли. Прямо сейчас ему иного и не нужно, просто довести вечер до адекватного окончания и думать обо всех вытекающих после, когда солнце начнёт биться в стёкла, потому что сам он, увы и ах, совершенно точно забыл зашторить окна, прежде чем лечь в постель. Всё это будет новой дозой разочарования, для которой Артём обязательно найдёт свободный уголок, чтобы она ни в коем случае не вылилась из его нутра, и не имеет значения, неосторожным ли словом или взглядом, излишне громким вздохом или унылым ковырянием чего-то, что нормальные люди называют завтраком. И это так сложно - заново снова и снова поправлять штукатурку, почти не давая самому себе даже шанса на скорейшую удачную регенерацию.        Улыбаться, оказывается так тяжело, особенно когда нечто, созданное для снятия напряжения, работает с точностью да наоборот. Когда прямо сейчас, вместо ощущения мнимой свободы появляется лишь стойкое ощущения сдавливающих цепей на шее. Кажется, что он собственноручно вырыл себе могилу, в которую собирается бесстрашно пасть при первом же удачном случае.        И молчаливость Ильи впервые кажется невероятно уместной. Не рушащих полиэтиленовых заслонов, за которыми он так отчаянно надеется скрыться, что от собственных телодвижений смешно становится. От каждой мысли, от каждого сомнения, всплывающего в совершенно неподходящий для этого момент. Нет, это проблема, но не прямо сейчас, не его настоящего, позволившего себе на несколько мгновений отодвинуть идеальный белый фасад и демонстрирующего всю свою болезненную, израненную суть, это проблема идеального его. Его, что для них капитан, что должен сделать всё, что в его силах, лишь бы вся эта система, на ладан дышащая, не развалилась от неосторожного взора. И с каждым пробуждением эта задача кажется настолько тяжёлой, что впору сбросить её со своих плеч, а после замертво упасть, перевернуться на бок и свернуться калачиком, долго-долго раздумывая над тем, что ему делать.        Сдохнуть и поставить эту проблему ребром, что вот-вот хрустнет, если возьмёшь капельку больше, чем положено. Что будет некрасивым обломком царапать все внутренности, вскроет внутреннее кровотечение и будет всячески расширять рану.       Или подняться в очередной раз, посмотреть безумно уставшими глазами на почти неподъёмный крест, обессиленно оглянуться по сторонам и, не найдя никого, кого можно было бы позвать на помощь, зажмуриться, собраться воедино в хрупкое нечто, что развалится через несколько шагов, что начнёт колыхаться, что под гнётом сомнения упадёт вновь, и эта каменная глыба беспощадно свалится снова, глухим ударом, оставляя от него лишь мокрое место.       Он не оставит в нём ни единой целой кости, превратит в непригодную для жизни массу из соединений углерода, которую даже чисто механически не собрать, в что-то жизнеспособное, и даже похоронных дел мастера, которые творят чудеса, восстанавливая настолько запущенные случаи, что ни за что не поверишь в то, что у них был за исходный материал, задумаются, пожмут плечами и посоветуют попросту не открывать, потому что это нечто даже для них, преисполнившихся в своём чёрном искусстве настолько, что только восхищённо посмотреть получится, да удивиться тому, что всё-таки существуют вещи, которые им неподвластны.       И так хочется шепнуть ему на ухо: «Беги отсюда!», сказать, что здесь ловить уже нечего, что стоит перестать тратить свои силы на беспощадное необратимое гниение, что он никогда не добьётся чего-то именно здесь, просто потому, что в одиночку это бессмысленно, а четыре якоря для его неокрепшей спины — преступно много. Настолько, что он скорее надломится, чем сделает самый неуверенный, короткий шаг, который мог бы привести к чему-то большему, чем бесконечное обитание где-то на границе первого и второго дивизионна с неисчезающей перспективой в этот самый дивизион нижний ступить с шансом никогда из него не выбраться.       Но всё это излишне траурные мысли самого Артёма, которому по-хорошему пора весь этот заезд заканчивать, при чём основательно, без каких-либо опций передумать и сделать ещё один шаг навстречу. С него достаточно, если не самой доты, то жизни под кабалой, именуемой контрактом, уж точно. Слишком варварские они, давят на горло, не оставляя и шанса на то, чтобы уйти живым и полноценным человеком. Всё это оставляет свои следы, каждый из них это чувствует почти одинаково: что он, что его подопечные, которых он неведомым образом должен протащить до чего-то невероятного в прошлом году. И, кажется ему, на повторный подобный подвиг сил у него точно не будет.        С другой стороны, выход в основную стадию турнира — тоже весьма вкусное достижение, которым можно если не гордится, то довольствоваться некоторое время уж точно. И в глазах проступает неуместный смех, выбивающийся одним резким выдохом и тут же забиваемый всеми подручными средствами куда поглубже, чтоб внимания чужого не привлекать к своей нелицеприятной стороне.        Но Илья лицо поднимает, смотрит потерянно, вторую руку между щекой и подушкой просовывает, наблюдает за медленно закрывающимися веками и теряется в бесконечных вопросах. Например, о том, почему всё происходит именно так. С вывариванием в омерзительном клейстере из суррогата чувств, который по итогу оставляет лишь грязные разводы, которые потом стирать замучаешься, почему всё вылетает из рук, несмотря на все приложенные старания, почему процесс идёт именно так, спотыкаясь о всевозможные корневища, и никак не может прийти к однородному и однозначному виду, в котором его работа будет почти непрерывной. А ещё он знает, что ответов на эти вопросы ему не дадут, что капитан скорее по капсуле с цианидом выпьют и унесут ответ на столь животрепещущий вопрос в могилу, нежели позволят хоть немного вникнуть и взглянуть на диффундирующий слой проблем на условной агар-агаровой среде, на которой ему вообще-то настолько хорошо, что мысли о том, надо ли прорастать на ней или нет, не возникает от слова совсем.        Это обижает, заставляет изредка брови в недоумении задирать, но в то же самое время воспринимается защитой. Крепкой, нерушимой, схожей с той, с которой родители детей своих окружают, стараясь минимизировать влияние отвратительного жестокого мира на раскрытое наивное сердце. Он понимает это, но не понимает рвения, с которым что Артём, что Сергей бросаются в самое пекло, чтобы точно убедиться в том, что это конечная, дальше бога нет и идём на свой страх и риск с вероятностью бесславно сдохнуть, стремительно приближающейся к единице. Единица — сто процентов, абсолютный максимум, наиболее вероятное событие, называй как хочешь, суть не изменится. Результат каждого действия будет один и тот же. Они проиграют, примут очередную горькую пилюлю фанатского, если таковые ещё остались, помилуй господь души этих бесстрашных, от разочарования, просидеть ни с чем короткий промежуток времени и, не до конца оправившись от подобного расклада, пойти получать очередной удар под дых вновь. Словно замкнутый круг, который в нынешних реалиях — хер разорвёшь, сколько усилий бы не прикладывал, как бы ни выкручивался и ни пытался исправить хоть что-то.        Всё бесполезно, и он это тоже чувствует. Чувствует в уставших кружочках от Артёма, со сквозящемся скепсисом словах менеджеров, везде, где только можно и нельзя, потому что от него не укрыться в имеющихся реалиях, как бы жестоко это ни звучало. — Скажи мне что-нибудь... — тихо попросит Артём, примечая сверлящий его взгляд, улыбается ласково, ведёт по затылку, почти умиляясь невольным ластящимся движениям, невольно губу прикусывает и полноценно осознаёт, что сделал всё правильно, и нет никакой важности в его дальнейших метаниях, когда он начнёт сомневаться из-за всего сразу, это та самая временная необходимость, как численное распределение всех сил на карте. — Ты постоянно молчишь, я уже привык к этому, но в нынешний конкретный момент это угнетает.       Илья теряется, тут же отводит взгляд, пряча его где-то в чужих ключицах. Не то, чтобы он не привык к тому, что Артём периодически просит его доносить мысли свои через рот, а не осторожные тычки пальцев и не сразу очевидные для восприятия телодвижения. Однако прямо сейчас это застаёт врасплох, оставляя некоторые ноты сомнения в адекватности происходящего.        Он всё ещё жмётся липкой синтетикой к груди его, зажмуривается, словно от неприятного разговора, пытается спрятаться, тяжело дышит, надеясь, что прямо сейчас Артём отступится, передумает, махнёт рукой и продолжит успокаивающе гладить его по голове, более ничего не ожидая услышать.       Но в этот раз чуда не происходит. На него смотрят внимательно, выжидающе, даже ладонь отрывают, всем своим видом показывая, что теперь ему придётся следовать чужим условиям, хочется ему этого или нет. Любой обмен должен быть равнозначен, это первый закон термодинамики. Если энергия одного вида затрачивается, оно преобразуется в энергию другого вида в количестве, строго эквивалентном затраченной. И кто Илья такой, чтобы с классическими законами жизни спорить? Разве он имеет на это право, особенно сейчас, заполучив капельку больше положенного?        И слова вновь в чёткую мысль сформировываться не желают. Осыпаются стеклянной пылью где-то под рёбрами, опадают в желудок и успокаиваются, ожидая механического воздействия, под которым смогут превратить его в бесформенное месиво, неспособное к адекватному функционированию.        И, подняв спокойный взгляд на бесконечно уставшую зелень, взвесив все за и против и поняв, что в этот раз вход в цитадель только один, нервозно прикусывает губу, отстраняется от плеча и замирает снова, в этот раз, готовясь, поднимать белый флаг, но так, чтобы это было максимально похоже на достойное и взвешенное решение, а не механическое действие, вызванное безнадёгой. — Спасибо... — слетает с его губ, и звучит оно слишком тяжело, но в то же самое время абсолютно не стоящим всех тех безумного долгих моментов, которые он потратил на размышление, взгляд Ильи становится пустым, одурманенным неизвестным веществом, которое пытается зацепится хоть за какую-нибудь трещинку на лице капитана, а после бесславно разбивается о дно глаза, не найдя в них изъяна.        Артёма пробивает на смех. И правда, такой запущенный случай. Хотя, с другой стороны, чего он ожидал от людей, которые в жизни своей едва ли что-то, кроме монитора и пищи видели. Но от такого ответа и правда хочется лишь оттолкнуть партнёра да на бок перевернуться спиной к Илье, показывая, что подобным ответом он неудовлетворен. И пусть этот порыв веет незрелостью, какой-то детской обидой и треском совершенно точно ничего не стоящих ожиданий... Он всё равно кажется очень правильным, фундаментальным, как условный постулат Планка, однозначным, как кривая десорбции и простым, как оксид кремния.        Простым и универсальным, хочешь — плавь в стекло, хочешь — трави плавиковой кислотой для дальнейшего создания микросхем, хочешь — меси бетон. Всё в твоих руках, прекрасный многогранный материал, только распорядись им правильно, иначе, попросту разбросав тот вокруг себя, ты получишь просто песок и бесцельно потратишь время, а это явно не то, чего желают люди, когда получают желанный материал в свои руки. И нет никакого оправдания его растрате, даже пресловутые кривые руки.       Артём усмехается, подавив внутри любое желание отстраниться, всё-таки делает пару ласковых движений, прежде чем тяжело выдохнуть и решить отложить этот разговор на потом, когда всё будет ещё хуже, чем имеется сейчас. Как бы сильно ему ни хотелось бы быть хорошим, это сейчас ни к месту, а значит, вполне способно подождать другого, более подходящего под эти цели случая, когда они опустят ещё на большее дно, хотя, казалось бы, куда ещё ниже, но... На этот случай иллюзий строить не стоит. Он знает это ощущение, что когда кажется, что уже лежишь на дне, а потом под твоими лопатками проламывается, и ты падаешь ещё ниже.       Иллюзии в этот момент — самые страшные враги, они как дым, заполняют пространство, но попытаешься ухватиться — считай проиграл, но растает в руках своих, оставляя ни с чем. И ты к этому никогда не будешь готов, полетишь лицом в пол, надеясь, что этого недостаточно, чтобы тот под ногами твоими треснул, отправляя тебя в очередное путешествие куда-то вниз.        И ощущение мнимое недостатка воздуха начинает ощущаться слишком реальным, чтобы его игнорировать, чтобы думать, что всё исправимо, чтобы закрывать глаза на то, что настолько методично и планомерно идёт ко дну, что уже даже не переживает и не вздрагивает, когда под лопатками начинает трескаться мрамор. Даже гранитные плиты уступают госпоже неудаче, едва завидев её силуэт, что говорить о сложной системе из арматуры и бетона, тут надо молиться о том, чтобы металлоконструкции не проткнули, а падение уже настолько привычно, что замечаешь его в последнюю очередь.        На его глубину свет не пробивается, и это почти забавно. Он уверен, что более не всплывёт, а если всё-таки выберется на поверхность, то ничего не различит, ведь ослепнет от безумно яркого настоящего, лишённого всей той, почти не имеющей значения черни. Засмеётся и закроет глаза свои, поняв, что слишком яркий свет уничтожит его, едва выбравшегося с такой глубины. Но он всё ещё реалист и прекрасно знает, что продолжит падать до тех пор, пока давление его не раздавит. Пока всей этой грязи будет что разламывать у него под рёбрами, пока... Все капилляры не треснут, разбрызгивая тёплую отравленную кровь, на которую никто не сбежится, испугавшись яда.        Яда, который абсолютно никем не переваривается. Яда, от которого не остаётся ничего, кроме горьких воспоминаний, что, как никотин, отвратительный во всех своих проявлениях, оседает где-то на дне лёгких, заманивая в сети своей лёгкой и почти долговременной эйфорией.        Когда его раздавит, он упадёт ошмётками на очередное импровизированное дно, и даже так не сможет быть уверенным в том, что оно не проломится, унося безжизненные куски мяса куда-то в неизвестность. Но тогда уже будет плевать, тогда он мертвым грузом будет валяться в солёной воде, не обглоданный хищниками, так растворённый солью, что даже костей от него не оставит, просто заберёт и предаст забвению, такому лёгкому и до обидного правильному. Логичному, что поставит все точки, закроет все вопросы, расскажет, что есть чёрное и что есть белое, пояснит за весь баланс сил и... Не позволит сказать что-либо в сослагательном наклонении относительно его личности. Однозначность — зло, что ведёт всех и вся под одну гребёнку, но...       С другой стороны, пусть остаётся, пусть облегчит и без того излишне тяжёлое существование. Пусть проводит границы, весьма грубые, условные, вызывающие вопросы, но всё же позволяющие различить, что есть что. В конце концов, они спокойно могут сойти за условный ориентир, которого в его конкретной жизни не хватает. Он фыркает, гладит Илью по спине и забивает последний гвоздь в крышку своего гроба. Пусть никто из них не узнает о чертях, так усиленно грызущих его изнутри, пусть думают, что к каждому из них он надменно нейтрален, что каждого из них способен понять и подсказать верный путь. Это не так, они наверняка понимают, что ошибаются, но обнажить подобного откровения он не намерен. Пусть витает в воздухе, пусть ощущается касаниями фантома, пусть отчётливо прослеживается - всё это будет чем-то некрепким, косвенным, требующим доказательств, на поиск которых времени ни у кого не окажется.        Не то чтобы это правильный поступок, не то чтобы даже ход мысли такой можно смело называть верным, вовсе нет. Это наихудший вариант, к которому он решил прибегнуть совершенно добровольно, практически не задумываясь о том, что произойдёт дальше. Что будет, если он не скажет, где именно кто-то из них косячит и почему он начнёт так резко огрызаться с виду на совершенно безобидный зов. Это ускорит их и без того стремительно падение, но потакание подобному капризу кажется ему не чем-то бесполезным, обличающим его бесконечную слабость, вовсе нет...       Это кажется милосердием. Да, в какой-то отдалённой и изощрённой форме, но, тем не менее. Если его не способно добить руководство, если нет инициативы от игроков, если не хватает смелости у тренера, что совершенно небезосновательно не спешит этот почти труп препарировать, то пусть катализатором станет его молчание. Да, он не Акбар, да и над командой не стоит категоричной фигуры в лице Дахака, а значит, и молчание будет действовать гораздо медленнее, и смерть нынешнего состава будет мучительной, переполненной, совершенно незаслуженной агонией, что... Развалу старого состава ББ они смогут только позавидовать. Эта смерть будет тихой, позорной, текущей настолько плохо, что тысячи раз успеешь потянуться к лезвию, из лучших побуждений, желая завершить чужие мучения, но после тут же отпрянет, не желая брать грех на душу. Да, здесь он поступает максимально гадко, да трусливо, но, тем не менее... Как бы усиленно Артём не искал оправдания своим действиям — их нет и никогда не будет. Он знает об этом и иллюзий насчёт праведности своей не питает. И лишь поэтому позволяет себе на почти мёртвую биомассу посмотреть надменно.        И пусть надменность и ершистость — не его козыри, пусть он преисполнился в своём комфортном сосуществовании с почти каждым, кому придётся оказаться с ним в одной лодке. Но это слишком тяжело, особенно в долгосрочной перспективе. Нельзя быть вечно мягким, вечно комфортным, тихим и совершенно неконфликтным человеком, не получая ничего взамен. А с другой стороны, прекрасно понимает, что ему никто ничего не обязан, и потому могут запросто ответить очередной иглой, вгоняя ту в трепыхающееся сердце по самое ушко, чтоб помучился в попытках достать чужеродный кусок металла. Он почти привык, а потому уже даже не пытается восстановить справедливости, с каким-то боязливым смирением следя за тем, как тяжёлые чёрные капли стекают с уголков его губ, оставляют после себя некрасивый покрасневший след просто из-за того, что Артём вовремя не опомнился и неприятный субстрат с губ своих смахнул слишком поздно. Неприятный зуд останется ему в наказание за промедление и беспечность. И если это одна-единственная капля, то что происходит там, в глубине его сердца, где его распирает от этого яда?       Ничего хорошего, и сомневаться в этом — последнее, что нужно делать кому-либо, хоть как-то знакомому со всеми процессами, происходящими под рёбрами у Артёма. Посвящённых в то людей — по пальцам пересчитать, а тех, кто может рассказать об этом Илье — практически нет.       И не то, чтобы Илье вообще было интересно всё это до произошедшей ситуации, не то, чтобы он, правда, хочет заглянуть туда, в самую чёрную, вязкую бездну, в которой не осталось ничего светлого, нет, вовсе нет, ему туда совершенно точно не нужно, и лишь поэтому он продолжает молчать, чуть крепче прижимая того к себе. Дышит тяжело, выжидая хоть какой-то реакции, но нарываясь на молчание... Вторит ему.        Переворачивает его на спину, неряшливо укладывается сверху и в весь широченный спектр эмоций - от радости и удивления до горького разочарования - цепляется, запоминает словно... И всё это ощущается так правильно, что даже блевать охота. Оно растекается по ладоням, затвердевает и почти сковывает обезоруживая. Рычит, руки на бока укладывает и щурится мягко, понимая, что всё это суррогат, так необходимый им обоим прямо здесь и сейчас.        Молчание Артёма такое правильное, такое мягкое, почти не давящее на нервы. Он улыбается, взгляд отводит и щекой к груди прижимается, осознавая, что всё это даже на йоту не удовлетворяет его, что этого преступно мало, чтобы нечто дикое прекратило биться о рёбра и разносить там всё в пух и прах, оставляя после себя лишь обломки. Те, об которые они потом начнут спотыкаться на каждом шагу и до цели своей дойдут все перебитые, словно котята, которых, запихнув в мешок, утопить пытались.

Скажи ему что любишь... Что нуждаешься как в воздухе... Что он немного большее, чем всё на свете...

       Но сейчас, в мягких и ласковых объятиях это не имеет никакого значения, не сейчас, когда ему позволяют почувствовать себя самым нужным и любимым в один конкретный момент. И это чувство такое правильное, такое фундаментальное, что хочется рассмеяться. И один неосторожный смешок всё-таки вылетает из его груди и тут же подхватывается мягким движением уголков губ, очаровывающие его некрепкое сердце. Он бы хотел подержать кровоточащий кусок мяса капельку подольше, хотел бы, чтобы ему это позволили, но... Это так сложно, пусть и выглядит очевидным, как крепкая палка, что не развалится от одного-единственного удара о землю.        Он бы удержал сердце чужое так крепко, как только способен, ни за что бы не выпустил, какими бы маслами не лили на его пальцы, как бы ни били по ним, сколькими бы пушками не угрожали, прислоняя те к его виску, но, тем не менее... Он тут же дёргает, прогоняя прочь любую мысль о том, что мог бы встать вровень в Брагиным или его благоверной. Но это всё так эфемерно, так бессмысленно, что даже цепляться тут не за что. И Илье почти не больно, почти... И ничего под рёбрами не хрустит, просто болезненно мирится с имеющимися фактами, ровно так же, как и с любым поражением, что неизменно их преследуют.        Но Илье оно недоступно, и что-то надменно говорит о том, что всё это только к лучшему. Что он недостоин сердце чужого и того, как подставлялся под руки его Артём, тоже не заслуживает. Вообще ничего, до тех пор, пока не поймёт, что вообще парой мгновений ранее произошло.        Да и по-честному, оно занято для каждого, кто хоть раз к телу Артёма тянулся, прикасался к нему чуть более смело и... Неужели им было совершенно наплевать на то, о чём он думает и что потом говорит той самой, которую называет словом таким красивым - благоверной... Зовёт, а сам верности не держит. Настоящий сюр, никак иначе и не назовёшь, как бы ни старался.       Артём смеётся, мягко принимается гладить по щекам, урчит довольно заглядывая в пугливые, незрелые глаза Ильи. Он словно маленький котёнок, у которого глаза ещё не открылись.        Котёнок, которому жизненно необходимо потыкаться носом по углам, чтобы понять, что этот проклятый и злой мир из себя представляет. А для этого нужно пододвинуться, поднять бесконечно мягкие границы, подставить под все ветра, дать почувствовать проклятые дожди, и окончательно убедившись в том, что к последующей жизни Илья совершенно точно голов полноценно отойти в сторону, оставаясь в роли безмолвного наблюдателя, что иногда направлять его в правильное русло будет.        Но он уверен, что бы ни случилось, он останется с ними, не оставит их, как бы тоскливо на душе ему ни было. Не после всего, что он для них четверых, да и для кое-кого ещё. Это будет выглядеть как минимум подло, он ведь... Так старательно замазывал все пробоины, чтобы достойно уйти на дно вместе с ними, а не для того, чтобы, как последняя крыса, сбежать с их хлипкой лодки в последний момент. Он ведь не бросит их в этом бесконечном унизительном падении, правда ведь?       Артёму и правда останется лишь мысленно согласиться со всеми условиями. Он пошёл сюда из-за долгих уговоров и договор кабальный подписал, потому что ему обещали, что в этот раз всё точно будет иначе, что никто не сомневается в его умениях, что никто не станет его душить, что будет позволено всё и, быть может, даже чуть больше, но... Они ведь оба прекрасно знали, что это ложь, что ничего хорошего для него здесь нет, и они в чёрную сыграли на его самых лучших тёплых чувствах, питаемых к этой организации неприличное количество лет.        Но раз уж он в эту порнографию вписался, то придётся стоять до последнего, позволять выжимать себя без остатка и надеяться на то, что процесс этот будет быстрым, как взмах ножа. Что хотя бы капельку милосердия в свою сторону он всё-таки заслужил. А если нет... То и чёрт с этим всем. У него силы не бесконечные, и когда от них не останется ничего, когда он упадёт к их ногам замертво, всё это потеряет значение. Им останется лишь подумать о том, как спастись от потопа, который будет организован всей скопившейся в его нутре чернухой, так беззастенчиво годами вкалываемой в его сердце.        Но это потом. А пока... Он мысленно обещает себе, что останется с этим нелепым организмом до самого конца. Либо до его логичной и унизительной смерти, либо пока собственные кровеносные сосуды не начнут трескаться от артерий до мелких капилляров. Он будет с ними, покуда капилляры его останутся целыми, покуда не треснут и не развалятся бесформенными остатками трубок. И как же ему хочется, чтобы до этого дело не дошло.        Они будут здесь, с ними. Пока есть силы, пока позволяют, пока не гонят прочь, и пусть это будет последним, что вообще может произойти в имеющихся реалиях. — Ты ведь останешься с нами? — негромко спрашивает он и на мгновение начинает сожалеть о том, что вообще подумал в этом направлении, щурится довольно, трётся битым котом о плечо, а сам весь внутри сжимается, понимая, что боится услышать пресловутое нет, что не хочет, чтобы ему говорили правду, что нуждается в ненавистной каждым из них лжи, но в то же самое время осознаёт, что прямо сейчас она необходима ему как воздух.

И никому невдомёк, что это завуалированный вопрос о любви. Никто не будет ждать подобных вопросов от, чёрт возьми, Ильи кувалдина, ведь тот, за каким-то чёртом создал за собой образ нелюдимого чма, которому люди-то не очень сильно и нужны вообще.

       Артём кивает, решая, что его собственная боль может потерпеть ещё немного.        Пока капилляры не начнут трескаться, никто и ничто не разлучит Артёма FNG и проклятых самими кармическими богами Виртус про. Никто и никогда. И это почти что личное проклятие, дамокловым мечом подвешенное над его головой. — Конечно... — соглашается он, хоть и понимает, что в озвучивании этой простой мысли нет совершенно никакой необходимости.       Конечно. Я положу к вашим ногам свои отсутствующие амбиции, остатки чувств и то немногое, что осталось в сердце моём целым. Конечно, я позволю вам разорвать это, разрушить до основания и не скажу ни слова о том, что мне больно.        Ведь я дал каждому из вас негласное обещание того, что сделаю всё, чтобы вы могли засиять. Что вы не станете тем, что называют реквиемом для ВП.       И пусть ничего из этого не получилось в том виде, в котором задумывалось изначально, капилляры чужие, всё ещё целые, а значит, всё ещё впереди.       Обязательно будет...       Правда же?       Конечно же да...       Да.       Разве может быть иначе в их совершенных абьюзивных отношениях, сложившихся за неприлично долгое время их существования рука об руку?              Но всё равно, даже так, спустя тонны самого негативного опыта, он, Артём, словно та самая наивная дура из типичного сериала, возвращается к ним, надеясь, что хоть в этот раз что-то поменяется в лучшую сторону. — Куда же я от вас денусь? — продолжит он, мягко проведя по щеке Ильи, и после закроет глаза, обессилено укладываясь на подушки.       Никуда он не денется. Никуда...

***

***

Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.