ID работы: 14548860

Феникс

Слэш
R
В процессе
6
автор
Размер:
планируется Миди, написано 10 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
6 Нравится 0 Отзывы 2 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Ястреб запомнил, как в свете, пробивающимся через клубы дыма, светились обычно тусклые волосы Рей-сан, когда она, склонившись, нежно гладила обгоревший лоб сына, шепча что-то тихо-тихо, пока Тойя хрипло дышал. Когда она наклонилась и поцеловала его в лоб, тот выдохнул тяжело и тягуче, а потом вспыхнул изнутри: сквозь черные ребра засветилось синим пламя, и казалось, что это загорелась звезда. — Кейго! Ну Кейго! Ну посмотри уже! — его требовательно лупили по ногам, когда Ястреб очнулся от воспоминаний и посмотрел вниз: Киёаки тыкал его в коленки одной рукой, а второй протягивал красный ликорис. — Ке-е-ей-го-о-о-а-а! Ребенок закричал, а потом смешно зафыркал, когда Кейго подхватил его и потянул за пухлую щеку — в ответ Киё ткнул его ликорисом в лоб и мстительно дернул за челку. — Для такого маленького мальчика у тебя слишком сильные руки, — пробормотал Ястреб, отчаянно морщась от парочки выдернутых волос. — Потому что я взрослый и сильный, — Киё надулся, но перестал тянуть челку и осторожно пригладил горячими пальцами растрепанные вихры. — А ты старый и глупый! И глухой! Я тебя зову, а ты спишь! — Ну и чего ты меня зовешь, взрослый и сильный Тодороки-сан, — смешливо тянет Кейго, подставляя голову под теплую маленькую ладонь. Киё перестает дуться, улыбается и снова тянет к нему ликорис. — Это ты. Ястреб думает, что хиганбана слишком поздно расцвели в этом году, и цветы, никогда не застающие листья, все же догнали их, и где-то снова встретились Манжу и Сага в мире духов, и теперь их дороги сошлись в одну, поросшую цветком мертвых — вот он, хиганбана, ликорис, кладбищенский цветок, который всегда стоит у алтаря в тонкой струе дыма благовоний. — Он пушистый и смешной. И такой мягкий! И пахнет какой-то травой, ее мама всегда кладет в еду, если ты приходишь в гости! — Киё смеется, и его глаза весело блестят ярким голубым, пронзительным, но теплым, когда Кейго берет ликорис в руки. — Эти цветы сажают у памятников. Признавайся, мелкий Тодороки-сан, кого ты обнес? — Киё хохочет и, выпутавшись из держащих руки, убегает слишком быстро для такого маленького ребенка. *** Окончившаяся война прошлась по Японии катком, на мгновение сгладившим все распри и проблемы, кроме самой важной: герои, в которых общество нуждалось, и от которых, как оказалось, страдает. Силы, которые не были брошены на восстановление страны, были брошены на решение этой проблемы, стоящей столь остро, что любая искра вызывала пожар. Поэтому и неожиданное рождение еще одного ребенка в неоднозначной семье Тодороки общественность восприняла в штыки, и скандал грозился перерасти во что-то темное и грандиозное, если бы Рей Тодороки впервые за всю жизнь не вышла и не рассказала обо всем сама, смотря в камеры телевидения морозными ясными глазами: и о браке, и о первом ребенке, и о четвертом, и о белых стенах палаты, и о синих колокольчиках, и о самосожжении их старшего ребенка на ее руках, и о муже, сначала всю кашу заварившем, а потом отдавшем себя прошлому на растерзание. Это не был рассказ пострадавшей от мира героев женщины: это была история боли матери и боли жены, которая слишком поздно смогла посмотреть в зеркало самой себе в глаза, но все же нашла смелость в сердце выйти из тени мужа и встать сначала рядом с ним, а после — впереди. Ястреб отчетливо помнил ее лицо, когда интервью закончились, и Рей, поднявшись неожиданно тяжело, оступилась, чуть не упав. Ее поймал Энджи, едва обхватив оставшейся рукой — Рей вздрогнула, ее сухие бледные губы поджались, а тонкие морщины резко очертились, но все же она не отстранилась; взяла мужа за локоть и, подняв голову, сказали тихо и ясно: — Ты еще мой муж и моя семья. И все, что было разрушено, мы должны починить вместе. Не наши дети — мы. Старатель кивнул, прикрыв глаза, и Рей выдохнула и устало опустила голову ему на грудь. — Простите, Таками-сан. Я очень устала и хочу домой. Обязательно приходите к нам, как сможете. Познакомитесь с Киё. Ястреб тогда кивнул и пришел намного позже обещанного, столкнувшись в дверях с Киёаки — тот сосредоточенно пыхтел, уползая от отца, и едва ли видел, куда движется, когда Кейго поймал его перьями. Ребенок, взмыв в воздух, засмеялся, а Кейго обмер — у мальчика были глаза отца, но еще ярче и пронзительнее, такие, словно синее пламя играло в зрачках, отсветами и бликами касаясь радужки. Такие красивые глаза, такие знакомые. Вышедший на звук возни Старатель прервал его, Кейго, оцепенение, и Ястреб, стряхнув его остатки, улыбнулся, взяв ребенка на руки — тот сразу потянулся к перьям на спине. — Привет, здоровяк. Неплохой сын у тебя родился. — Да, — едва размыкая губы, ответил Тодороки, и Ястреб впервые увидел, как открыто и мягко может смотреть Энджи. — Неплохой. Почему-то видеть, как герой, на которого он, Ястреб, равнялся, становится отцом, о котором Кейго никогда и не смел мечтать, было странно: перед ним открывалась необычная картина, на которой прожитые года проделывают удивительные вещи с людьми: как шелуха отпадает ненужное, и обнажается внутреннее, исчезает все напускное, рассыпаются стены — вырывается суть человека, и его основа становится до того видной, что пугает и удивляет, словно вышедшие наружу переломанные кости. Сидя рядом со Старателем у раздвинутых в саду седзи, Кейго гадал, что на самом деле видит перед собой: что такого появилось в Тодороки, чего он не разглядел сразу? Маленький Киёаки, перебравшись с рук на футон, подполз к Кейго и, оперевшись на спину, завозился в его, Ястреба, крыльях. Кейго не возражал — теплые ладони ребенка приятно грели перья, — он все пытался разгадать придуманную самому себе загадку, но, решив всмотреться в Старателя, только застопорился — на расслабленном мгновение назад лице появилось сложное выражение: хмурый взгляд, поджатые губы, где верхняя чуть кривится. Киё, завозившийся с щекотным пухом, чихнул и звонко засмеялся, Старатель поджал губы еще сильнее, и Кейго чуть не прыснул от неожиданности своего же открытия: папаша ревнует. Одна мысль привела его к другой: возможно, всю жизнь он, Энджи, мечтал лишь нянчить детей, но страх бессилия и поражения от чего-то до того затмили его разум, что эта мечта не успела даже заискриться — сразу же превратилась в уголек, отброшенный пламенем силы за ненадобностью; и сейчас, когда все рухнуло, а ветер разметал и размазал это пламя по земле, отброшенный уголек вспыхнул. — Ты такой смешной, Старатель-сан, — все-таки фыркнул Кейго, усаживая довольного Киё себе на скрещенные ноги. — Стариковская ревность тебе не к лицу. Киё захлопал в ладоши и залопотал что-то определенно восхищенное, когда борода и волосы у Энджи вспыхнули ярким огнем. Ястреб все же засмеялся. *** В последствии Кейго много думал о том, от чего Старатель стал тем, кем был долгие годы: едва ли не обезумевшим от страха поражения, этим же страхом загнанный в угол и вооруженный жестокостью и слепотой, едва не загубившими его семью окончательно. Это было почти смешно — все действия и Старателя, и Кейго, да и большинства героев, имели общий по своей сути первоисточник — желание спасти. Но методы и взгляды разнились: Старатель желал силы, не гнушаясь никаких действий для ее достижения; Ястреб гнался за образом, вселяющем людям надежду и любовь — оба они оказались дураками, а теперь еще и почти инвалидами. Так им и сказали в больнице, где они отлеживались первые дни после конца всего. — Ну, Старатель, — фыркала Мируку, — не пожалеешь, только именно модель Б-52, отлично держит жар! Из своего у Руми осталась только левая нога: сначала ному отхватили ей правые ногу и руку, а после левую — Шигараки. То, что у нее все еще осталась одна рука, ее жутко веселило, и с этим весельем она рассказывала Тодороки, какой именно протез он может попросить у изобретателей Юэй. — Ты же понимаешь, что твои крылья все равно теперь не будут прежними? — выговаривали в соседнем кабинете Ястребу. — Тебе и так придется начать с самого начала! Начать с начала — это откатиться в детство, когда Ястреба только забрали. Его слабые крылья ломались и срастались неправильно, перья росли неправильно, и весь он был неправильный — это происходило и сейчас, но в больших масштабах. Откровенно говоря, Ястреб как герой почти исчез, уж очень мало от него осталось. Кейго чувствовал себя разбитым зеркалом — паутина трещин расколола изображение на несуразные куски, которые словно по нелепому стечению обстоятельств собрались вместе. Таким же сейчас был и Кейго: лицо сначала обжег Даби, а после расчертила шрамами Химико Тога; волосы, слипшиеся от крови и грязи, коротко и наспех обкорнали; крылья росли неправильно и напоминали ободранные голые сучья скривленного дерева — теперь он был больше похож на стервятника, чем на ястреба. — Что с тобой будет? — позже, когда наконец-то им позволили перемещаться на своих двоих, спрашивает его Старатель. — Ну, пару раз придется поломать косточки и подергать перья, так что в строй полностью вернусь не скоро, — фыркает Кейго, выдирая из крыла перо — кривое и ощерившееся, тусклое, словно больное. Совершенно невзрачное — Ястреб, появлявшийся на обложках подиума, в рекламных кампаниях брендов, стал таким же невзрачным первый раз за всю свою жизнь. — Я не про это. Кейго смотрит на Старателя: тот весь в бинтах с головы до ног, скорее всего, теперь он похож на один большой свежий ожог. Но это, конечно же, Старателя совершенно не трогало — он смотрел спокойным и чистым взглядом, впервые таким светлым. Ужас и отчаяние, плескавшиеся в этих глаза каких-то две недели назад, куда-то исчезли. Куда их запихал Старатель, Кейго не представлял — до этой поры тяжелые душевные метания ему были не знакомы, а посему размышления о них тем паче. Что отвечать Тодороки, Ястреб тоже не знал: наверняка он знал одно — он все еще хочет спасать. Но впервые Кейго перестал понимать, кем ему для этого нужно быть. *** Хрупкое равновесие, устаканившееся после войны, Ястреб, Джинс и Старатель пытались сдержать всеми силами: первая тройка героев сшивала мир по кусочкам, надеясь дать младшему поколению еще хоть немного времени — пусть дети наконец побудут детьми, пусть война хоть немного вытащит из них свои когти и уйдёт из их глаз в прошлое. Однако оно, это прошлое, не могло отпустить всех, и первоочередно — Ястреба. Кейго не понимал; на войне он не пострадал сильнее других: не потерял причуду, его сожженные крылья отрастали; шрамы ныли, но не болели; он не увидел зверств страшнее ранее виденых; он не терял любимых, потому что никого не любил. Он грустил из-за друзей, лица которых опустились, а взгляд потемнел, но он не горевал. Но все же ему было больно: только от того, что болеть было нечему и незачем. У него никого не было; конечно, десятки людей готовы были встать перед ним и принять смерть за него, но Кейго не хотел бы, чтоб за него была смерть, как и не хотел бы, чтобы ради него была жизнь — он не знал, как это. Он понимал, что значит вдохновиться кем-то так сильно, что любые лишения и боль будут ни по чем — но на этом его понимание человеческих отношений кончалось. Он мог бы снова найти мать и попытаться дать то, от чего откупался долгие годы — любовь; она бы приняла ее и тоже бы полюбила его, потому как отвечать любовью на любовь в конце концов проще и приятнее. Но тут приходилось смотреть в лицо реальности: Кейго чувствовал, что не сможет полюбить — его сердце было наглухо закрыто, и все его обходительные улыбки и смех были крепежом надежнее замков. Он не знал, как снять замки, да и боялся узнать — жить без любви невесело, но намного хуже сойти от любви с ума и стать уродливой извращенной версией самого себя, какой стал Даби. О нем Ястреб думал слишком часто — и это его разъедало и уродовало, словно бы извращенное безумие Тойи Тодороки было заразным. Все всплывшие лишения, неожиданное понимание своего одиночества, мысли, преследовавшие Кейго, и работа на износ сделали свое дело: наложили на его осунувшееся расцарапанное лицо глубокие тени усталости и превратили четко-выверенную улыбку в оплывшую и смазанную от жара огня маску. — Ты забываешь, Кейго, — мягко говорит ему, Ястребу, Джинс. — Ты и сам еще молод. Твои швы мало испытаны временем. Ястреб хмурится и открывает рот, но Старатель, грозно нависнув над ним, тычет ему в лицо полу-пустой бутылочкой Киё — с ним Тодороки старался расставаться как можно реже, поэтому и сидели они у Старателя дома. — Ты едва старше учеников Юэй. Но ты не даёшь себе ни секунды отдыха: никуда не ходишь, ни с кем не разговариваешь и ничем не интересуешься. Так нельзя. От тирады Старателя Ястреб чувствует себя еще более уставшим — и от того злым и раздраженным. — Я второй в рейтинге, — зло бросает он Джинсу и поворачивается к Тодороки, едко продолжая, — я старше Шото, которому ты лично все это запрещал делать. Он, конечно, жалеет о своих словах почти сразу, но начинает еще сильнее, когда Джинс слишком утешающе касается его плеча, а Старатель тяжело вздыхает, отдавая бутылочку Киё, и опускает свою огромную ладонь на лохматую голову Ястреба. — Кейго. Хватит. Прямые и грубоватые слова звучат слишком мягко — этот новый, мягкий Старатель с посветлевшими глазами действует на Ястреба как удар обухом: он сразу теряется, и растерянность эта вызывает странную глупость — Ястреб, всю жизнь говорящий увертками и полуправдами, начинает говорить вещи, ему несвойственные — очень прямые и правдивые. — Со мной что-то не так. — Мы заметили, — тихо говорит Джинс, усаживая его в кресло: оно большое и мягкое, и Кейго в него сразу проваливается. — Сложно не заметить, когда все швы вдруг разом разошлись. Не спорь, молодой человек. Кейго кивает, прикрыв глаза. Он не видит, но чувствует, как Киё, стоило ему, Ястребу, сесть, сразу же лезет к нему на коленки. Еще он чувствует чужие взгляды — мягкие, но требовательные. Как сказать Старателю, что он думает о его почившем старшем сыне, параллельно сражаясь с мыслями о своем бессмысленном существовании — Кейго не знал. — Мне все время кажется, что во мне что-то поломалось, понимаете? — в общем-то он не врал. — Некоторым вещам приходит время ломаться не просто так, — мягко втолковывает ему Джинс, — ты не можешь вечно носить один и тот же костюм — приходит время надеть новый. — То, что на тебе надето, — влезает Старатель, — дает тебя опознать другим, но не определяет того, что внутри. — Видишь ли, — продолжает Джинс, — не стоит забывать о том, кто ты без костюма. А если ты не знаешь — что ж, стоит узнать. Ястреб, задрав голову, ошарашено смотрел на них. — Как вы… — О, — Цунагу улыбнулся, — в некоторой степени все мы через это проходим, и тем более — в век больших потрясений. — Приоритеты меняются, — с каменным лицом дополняет Старатель, и Кейго фыркает. Легче не становится, но он хотя бы знает, с чего может начать. Не дают только покоя мысли о Тодороки-втором: в конце концов, это он послужил началом всего творящегося в чужой голове безобразия. К Даби Кейго не чувствовал ничего того, что можно было бы назвать хорошими или плохими чувствами. Все, что у него осталось от старшего из детей Тодороки — это ноющая спина и странное ощущение глухой пустоты. Словно бы у него были чувства, которые сиганули в пустоту, и теперь у него осталась только пропасть, в которую сколько не смотри, ничего не разберешь, никак ее не обойдешь. Эта пропасть, выжженная Даби, удивляла Ястреба — почему чужая яростная боль так сильно отозвалось в нем? Почему она прожгла его собственный мир, открыв путь в ничего? Что в этом ничего? Ястреб ничего не понимал и отчаянно желал пригвоздить Даби к стене и потребовать все ответы. Но пригвождать было некого — от того он и жалел. Старатель снова делает это — треплет его по голове своей огромной ладонью, и Киё, внимательно проследив за отцом, с важно-надутыми щеками повторяет это действие. Ястреб не возражает — у ребенка удивительно теплые руки, а он, Кейго, слишком много мерзнет в последнее время. *** На самом деле Ястребу пришлось долго обдумывать то, что его мировоззрение строилось на примитивных вещах: всего-то на ожиданиях других. Все его суждения до сей поры проходили через простую призму принятия от общества. Его тошнило от самого себя: он вспомнил Джина, который ему искренне нравился из-за преданности к своим товарищам — из-за той черты, которую принято считать добродетелью, принято восхвалять и почитать. Он убил его с тяжелым сердцем, которое разрывалось от того, что не могло отнести Джина к одной конкретной категории: почитаемой или порицаемой. Он все еще жалел о чужой смерти, но, откровенно говоря, себя он жалел еще больше: эта самая выжженная Даби дыра сломала его разделенный на простые ипостаси мир и заставила думать о том, что на самом деле творится с ним, Ястребом. Стоя в своей квартире перед зеркалом, Кейго всматривался в себя. Видел себя со стороны он намного чаще — на рекламе, в фанатских роликах на Ютубе, по телевизору, в соц.сетях, на журналах. Везде, с любого вида носителей информации на него глядел герой Ястреб, и только сейчас, здесь, перед зеркалом, он все пытался всмотреться в себя настоящего, но получалось откровенно дерьмово. Едва ли Кейго вообще знал, кто он. У него был костюм улыбчивого героя, безотказного и сильного. Под этим костюмом он был внимательным, спокойным и холодно-рассчетливым. Но он не был ни злым человеком, ни бесчувственным, просто первые две ипостаси придали ему черты человечности, не выходящие за рамки одобряемого и осуждаемого — человечность в той идеальной пропорции, которую требует общество. Эти же две идеально выверенные ипостаси не давали оценить его человеческую составляющую: оказалось, Кейго не знал, хочет ли он чего-то по-настоящему или потому, что так принято в обществе; не знал, где границы, за которыми нет места чужим людям; не знал, что по-настоящему ему нравится или не нравится в искусстве, литературе или кино, даже в людях — под любой этот параметр он подстраивался так, как требовала ситуация. Его научили быть героем, но совершенно не научили быть человеком: за геройскими масками он прятал не настоящие чувства, а их отсутствие. Когда Мидория, расправившись-таки с Шигараки, расплакался и повалился без сил на своих друзей, СМИ, цепко выхватывающие все детали, назвали его лицом новой человечности — мальчик всем напомнил, что, обладая огромной силой, он все еще ребенок и все еще человек — чувствительный, уставший, сочувствующий, боящийся терять. Неосознанно отданное миру лицо героя дало начало новому поколению — поколению, где каждый в первую очередь — это он сам. Теперь не нужно было отмерять широту улыбки, высчитывать ту щепотку рассеянности, которая заставляет тепло умилиться, подыскивать то залихватское пренебрежение, которое восхищает, а не раздражает — словом, Кейго больше не нужно было играть того, кем он был всю жизнь, в чем как раз и заключалась проблема: только это он и умел. Не особо думая, он легко срастался со своим костюмом, обвешивал замками и цепями все, что могло мешать — только после войны Ястреб вдруг понял, что жутко от них устал. В самую пору начать было бы винить общество, ожидающее многого, отдающее ничего, Комиссию, помогающую вешать все замки очень уж активно, мать, не давшую ничего, но Ястреб не хотел этого: он знал, что глубоко внутри, может, в самых дальних и запыленных уголках души, всех их грызет боль за самих себя — таких же страдающих по тем же или иным причинам. Кейго это знал, и Кейго это легко прощал, потому как на самом деле в основе своей не знал зла. Одно он осознавал хорошо — ни к чему ему тащить на себе цепи, оковавших других. В зеркале отразились его глаза — тусклые, уставшие, сухие. Кейго было правда жаль себя, но даже заплакать он по себе не мог — как же плакать по тому, кого не существует? *** Одно в нем, в Кейго, было настоящим — желание спасти. Поэтому потрясения, с ним случившиеся, не нанесли ему непоправимого удара: от них звенело в голове и шумело в ушах, но они будто сдернули с него пелену. Мотаясь по Японии и склеивая ее заново, Кейго будто глядел на мир первый раз, и вещи, ранее незаметные, вдруг стали ярче. — Ты какой-то другой, — Руми опускает взгляд и прищуривается, и судя по положению ее глаз, она пытается всмотреться ему в кишки, словно в них — спрятанная истина. Кейго улыбается. — Какой? — Не знаю. Какой-то расслабленный. Не как всегда, не спорь, обычно ты похож на укуренного воробья — ошалевший и готовый сразу же вспорхнуть. Ястреб пожимает плечами, закидывает руки себе за голову и смотрит на солнце, довольно жмурясь. С неба печет, из комбини рядом старенькие колонки поют: «Достучаться, достучаться до небес», Руми смешно чихает, ветер не поднимает прибитой дождём пыли, а люди, утомленные жарой, медленно бредут туда-сюда как полуденные тени. Кейго, чувствуя внутри что-то теплое, решает, что ему нравится эта Руми, нравится эта песня и этот день. *** То, что с семьей Тодороки его не просто связало, а буквально сшило по всем швам, ему уже давно намекнули и Джинс, и Руми, и все на свете. Кейго не спорил — ну, так уж вышло. Все его жизненные потрясения — и хорошие, и плохие, — оказалось связанными с людьми из этой семьи, и сейчас, держа на руках уже ощутимо подросшего трехлетнего Киёаки, Ястреб думал, чем обернется для него этот ребенок — нежданный и неожиданный для семьи, но самый любимый среди всех, потому как родившись, Киё дал начало новой истории для семьи, у которой, казалось, уже нет надежды — он не стал клеем, слепившим всех Тодороки, поскольку злость и обиды все так же продолжали жить в сердцах каждого человека этой семьи; нет, Киё только зажег искру, маленькую, но отчетливо-ярко полыхающую. Поэтому рос маленький мальчик залюбленным и избалованным всеми сверх всякой меры: все, что он хотел от других, он получал так или иначе — вот как сейчас, забравшись на Ястреба и отказываясь его отпускать. — Если я тебя отпущу, ты сразу улетишь! — ныл он, вцепившись в рукав чужой куртки и повиснув на ней. — Если ты меня отпустишь, то пойдешь спать в кровать, а если нет, то будешь мерзнуть тут со мной, — Ястреб со своей противной ношей опустился прямо на пол энгава, свесив ноги в высокую траву. — Я сначала дождусь твоего занятого папашу и потом уже улечу. — Я тоже его жду! Буду ждать с тобой, а мерзнуть не буду! — довольный Киё опустился на ястребовы ноги и, задрав вверх лохматую голову, доверительно сообщил, — скоро у меня появится Причуда, и я вообще никогда не замерзну! Ястреб фыркнул, растрепал огненные волосы мальчика, передразнивая его восторженные уверения тоненьким голосом. Киёаки смеялся и в отместку пытался поймать Ястреба за перо, но те, щекотно пройдясь по коже, выскальзывали. На шум пару раз выглядывала Рей-сан, качала головой и улыбалась; Киёаки, в конце концов утомившись ловить перья, раззевался и, свернувшись на чужих коленках, заснул быстрее, чем Ястреб ожидал. Смотря на посапывающего ребенка, Кейго думал о Причуде, которая скоро должна у мальчика проявиться — то, что это будет отцов огонь, он не сомневался, уж слишком сильно Киё был похож на Тодороки-старшего, наверное, сильнее всех его остальных детей — по крайнее мере тех, кто в живых остался. — Я закончил с бумагами. Прости, что заставил ждать, — тяжелые шаги Старателя Кейго услышал намного раньше его голоса, а потому уже успел ловко подсунуть в сжимающий его футболку маленький кулачок Киё перо — чтоб не просыпался. На чужой голос Кейго обернулся, приложив палец к губам, и Старатель, разглядев на его руках сына, насупился и серьезно кивнул — словно миссии важнее, чем охранять сон Киё, не получал. Ястреб тихо фыркнул и, посмеиваясь, передал ребенка Энджи, удивленно отмечая, как неприятно было расставаться с маленьким теплым тельцем. Кейго не думал, что у него будут когда-нибудь дети — не очень-то они ему и нравились, а случаи из жизни научили его, что дети должны рождаться и жить в любви. Но он не умел любить. Не знал, как. Человек, не знающий любви, не научит своих детей этому, и круг несчастья не закончит катиться. Киё забормотал сквозь сон что-то на своем детском смешном языке, сжав в руке перо. Смотря на него, Ястреб не испытывал родительской нежности. Ему просто было тепло. — Моя бабка, Фусако, — вдруг тихо заговорил Старатель, — имела сильную огненную причуду. Я всегда думал, что она и дед — единственные мои родственники, пока не узнал, что у бабки была старшая сестра Ясуко, которая сначала была помолвлена с дедом. Он был младше, но очень ее любил и боялся, что она себе навредит — ее пламя было сильным, но она не могла его контролировать. Он говорил тихо и размеренно, качая ребенка одной рукой — тот почти помещался в чужой огромной ладони. — Причуда — это катана без рукояти. Ты в любом случае порежешься. И когда ей исполнилось семнадцать, она сгорела в своем же огне. Старатель говорил, едва двигая напряженными губами, словно рассказывая все через силу, словно мысли, которые он сейчас облекал в слова, витали в его голове так долго, что успели прорасти и породить много нехорошего — сомнения и страха, непонятного, но глубинного. — Дед так и не смог оправиться и найти себе новую жену — его связало с нашей семьей очень крепко. И, когда Ясуко умерла, и родилась Фусако, дед, пришедший поздравить родителей, окончательно сошел с ума: он всем говорил, что родившийся ребенок — это Ясуко. Они и правда были похожи друг на друга как две капли воды — начиная от глаз и заканчивая манерой говорить. В конце концов Фусако вышла замуж за деда, ее не смущали ни его помешательство на ней, ни наговоры родни, ни разница в возрасте. Ее причуда была так же сильна, но она научилась ее контролировать. И потом научила меня. Сверчки, клокочущие громче обычного, видимо, мешали Киё — он завертелся, нахмурился, но не проснулся. Ястреб всмотрелся в его лицо — детское и округлое, с большими розовыми щеками, большими глазами, мягкими бровями и ресницами. Что бы не говорил Старатель, он, Кейго, этого не принимал: в ребенке, который дергает его за перья, напрашивается с ним полетать и делится конфетами, он видел только его самого — Киё. И больше никого. — Звучит как семейная легенда, Старатель-сан, — уклончиво отвечает Кейго. — Это и есть семейная легенда, — соглашается Тодороки, — но, как показали события в мире, легенды перестают быть таковыми, стоит людям начать в них верить. — И ты, Старатель-сан, чего бы хотел? Чтобы легенда осталась легендой? Или чтобы я в нее поверил? Старатель невесело усмехается, и на секунду в нем мелькает усталость: широкие плечи чуть горбятся и опускаются, лицо поникает, и глаза темнеют. Свалил себе не плечи всю ответственность Тодороки добровольно, и несет эту ношу он по своему желанию — однако же это не делает его сильнее. Ястреб бы хотел помочь, но, откровенно говоря, вряд ли бы его усилия окупились хоть чем-то: Кейго знал, что он совсем не тот, кто мог бы что-то исправить. Ястреб чувствовал, что, всматриваясь в чужую печаль, в нем поднималась злость — несильная, но докучливая — на остальных членов семьи Тодороки. Те не стремились помогать Старателю, и Кейго знал, что причины для этого были весомые, однако же за оправдание он это не принимал: Тодороки изменился и старался искупить свою вину, как никто другой. Ястреб был исключительно не злопамятным и легко прощал зло, причиненное ему самому — но это потому, что до сих пор ему не причинял зло тот человек, которого бы он впустил в свое сердце. Такое зло мало простить — шрам, оставшийся после него, будет ныть особенно болезненно, и найти в себе силы эту боль заглушать прежней любовью тяжело. — Я бы хотел, чтобы мои дети были счастливы. Все мои дети. Если это испытание, то в этот раз я не проиграю. — Возможно, это прощение, Старатель-сан, — мягко говорит Кейго, а потом ойкает: во сне Киё потянул его перо в рот и теперь самозабвенно жевал. *** Причуда у Киё проявилась прямо в его день рождения — чихнув, Киёаки подпалил свечи на праздничном торте и усы отца, этот торт несшего. Огонь, проявившись так легко, стал неотъемлемой частью ребенка — он был везде: полыхал в руках, вспыхивал в волосах, трещал голубыми искрами в глазах, срывался с пальцев, жег одежду, траву, мебель. Но и это не умаляло восторга ребенка, а здравого смысла не прибавляло — в конце концов, он был четырехлетним мальчиком, дорвавшимся до самого желанного. Понять всю опасность проявившейся Причуды не помогали ни уговоры матери, ни наставления отца и братьев. Помогло другое: Киёаки, выскочив навстречу пришедшему к ним Ястребу, как всегда схватил того за перо и, не сдержавшись из-за охватившей его радости, случайно поджег его. Перо вспыхнуло мгновенно, судорожно задрожало, выскользнув из крыльев, и Кейго, охнув от несильной, но резкой боли, первый раз повысив голос, крикнул: — Киё! Огонь на руках мальчика тут же потух, чужие губы задрожали, и Киёаки, весь разом побледневший, заревел. — Прости-и-и, — выл он, — я н-не хоте-е-ел, прости-и-и! На вой сбежалась вся семья, и Рей, взяв перепуганного мальчика на руки, мягко успокаивала его. В конце концов реветь Киё перестал, забарахтал ногами, пытаясь выбраться из материных рук. Сделав это, он, шмыгая носом, подобрался к Ястребу и, насупившись как отец, неуверенно спросил: — Прости, Кейго. Очень больно? Ястреб покачал головой, протянул ладонь, за которую Киё тут же схватился. — Немного. Прости, что крикнул — огонь очень неприятно жжется. Губы у Киёаки опять задрожали, но он мужественно завертел головой, сгоняя слезы, и серьезно пообещал: — Я не буду так больше, правда! Я буду ко-копировать… — Контролировать, — тихонько поправила Рей, и Киё важно кивнул. — Я буду конт-ро-ли-ро-вать свой огонь! Ха, я буду лучше всех своей Причудой пользоваться, Кейго, веришь?! — А то, — усмехнулся Ястреб, и Киёаки запищал от удовольствия, но бросаться с объятиями не спешил — своими яркими глазами он разглядел в лице Кейго не страх, но смутное волнение, которое ему, Киё, не понравилось: мальчику не хотелось, чтобы его друг в нем хоть немного сомневался или, что еще хуже, боялся. А, значит, придется хорошенько поработать.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.