ID работы: 14550169

the cure

Слэш
PG-13
Завершён
11
Размер:
39 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
11 Нравится 4 Отзывы 0 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
По жизни Ури Рейсс прозаично одинок. Впервые он замечает это, когда в восемь лет на занятии по рисованию не может вспомнить никого, кто мог бы встать рядом с ним на холсте с подписью «совместные игры в саду». Впервые признает, когда Род вдруг лично знает каждого ровесника на светском приеме, удивительно быстро находит темы для разговоров и вскрывает общие воспоминания, а он неоперившимся утенком стоит поодаль и неловко молчит в пол. Принимает, когда в окружении озера, деревьев, прохладной травы, гнездующихся птиц и звенящий тишины чувствует такое умиротворение, что начинает приходить к этому озеру регулярно, как на церковную службу. Только сейчас Ури Рейсс ощущает в своем одиночестве тоску. Ему тридцать два — год назад его пытался застрелить один из Аккерманов, полгода назад этот же Аккерман полностью освоился в роли государственного наёмника и стал нередкой частью королевской компании. В общество загадочного короля удивительно правильно вписалось подземное отродье, от которого попеременно пахнет то лошадью, то кровью. Так вышло как-то само. Он не противился. Мягко избегал завуалированных претензий брата. Не задумывался — после принятия прародителя и шквала мыслей в голове он решил не задумываться хотя бы о тех вещах, что доставляют ему удовольствие. Когда два месяца назад Аккерман взял сразу несколько заказов, — все в Подземном городе, — проронил что-то невнятное про длительность работы и перестал появляться вовсе, мысли обрушились в тройном объеме. Не сразу, конечно. Подобно прорывы плотины — трещина, пара каплей, небольшая струя, накапливающаяся лужа внизу, увеличивающееся давление, капли, капли, капли, потоки, разрастающиеся повреждения, треск, шквал. Его затапливает, а он не умеет плавать, потому что всю жизнь ходил по воде. На пальцах появляются и тут же зарастают разодранные заусенцы. В навязчивости он разгрызает себе губы с внутренней стороны, сглатывает кровь сразу, бесконечно повторяя. Жизнь идет своим чередом — приказы, проповеди, рассмотрение предложенных советом программ, благотворительность из собственного кармана. Сомнения крутятся в голове постоянно, особенно навязчиво по ночам, но не мешают полноценно функционировать. Ури убеждает себя, что все в порядке: надо просто отпускать земное и отвлекаться. У него получается ровно до первого грохота в дверь за час до полуночи. Мозг сразу предательски выбрасывает надежду. Сердце разбухает на всю грудь. Собственных желаний он начинает бояться. На пороге Аккерман +1 — оба мокрые, пахнущие сыростью и плесенью, в какой-то оборванной бедной одежде. У Кенни на руках мальчик, на лице почти паника. Он никогда не умел правильно бояться, поэтому эмоции какие-то перекошенные, с гневом ни за что. Ури не знает — грустить или радоваться, что на вид мальчику лет пять и он не недавняя ошибка разгульной подземной жизни, и потому рефлекторно перенимает тревогу. — Блять, Ури, он щас сдохнет. — Кенни дышит через рот, и от его внезапного откровения легче не становится. — Его трясет, у него припадок какой-то и он блюет почти постоянно, я давал ему лекарства и он все их выблевал, а в Подземке докторов нормальных нет, они нихуя сделать не могут, нихуя. Прямо в обуви он идет по вылизанном горничными полу, оставляя огромные грязные следы, — на улице как на зло дождь, с одежды капает, на пороге уже расползлась приличная лужа. Воинственный, Кенни не знает куда себя деть и что делать — держит этого ребенка крепко, сам трясется, перенимая его припадок, яростно хочет что-то сделать и бьется лбом о свою неосведомленность в детях. Он в медицине остановился на примитивном уровне. И это одно - когда сам себе из ноги вытаскиваешь пулю и три дня ходишь, шатаясь, из-за нехватки крови, но когда что-то маленькое, хрипящее страшным кашлем — это совершенно другое, пугающее. Ури не может смотреть на него. В его голове такой же белый лист вместо мыслей, но он забирает ребенка из рук и действует на каком-то инстинкте. Дорогая ночная рубашка сразу же промокает. У него нет времени задумываться о том, откуда Кенни взял ребенка и чей он — начинается вихрь беспокойств и тяжелая, долгая ночь. Мальчика, — как оказалось, — он несет сразу к себе, где нагретая кровать, тепло от камина и мягкая перина, раздевает там же, включает приказной тон и успевает послать ближайших горничных за экономкой, с которой он был лично знаком и откровенно близок. Мокрая одежда пропитывает влагой ковер. Ури успевает только мелко дрожать в плечах и шипеть в сторону, чтобы быстрее принесли полотенца-ночнушку-лекарства. За детьми он прежде не ухаживал, и сейчас ему одновременно и страшно, и странно, и решительность его накрывает не возьмись откуда. Он вытирает ребенка, сушит ему голову как может, одевает в сухое, укладывает на кровать, постоянно разговаривая ласковым торопливым голосом. Доктора в доме бессмертного человека не водится. Прибывает он в течение получаса. Ури кажется, что прошла вечность, потому что за это время мальчик успел пережить приступ судорог и выплевать всю воду, которую ему пытались дать. Только после того, как его оттесняют от кровати, он замечает, что Кенни все это время был в комнате. Стоял около двери, не приближаясь, но и не находя в себе смелости уйти. У них состояние на двоих — воспалённая тревога, просто на разных стадиях. Оба не говорят. Оба не уходят до конца приема. К двум часам удается сбить жар. Приходится отойти в сторону, оставляя Кенни стоять окаменелостью на том же месте, чтобы обсудить детали с доктором, — лекарства, режим, питание. Оплату. Королевские привилегии позволяют получить новости о серьезном недовесе и запущенном состоянии организма в крайне мягкой форме. Ури платит за помощь, сверху — за молчание, еще сверху — за посещение завтра, послезавтра и после-после. Ему рассказывают подробно и долго: как-чем поить, что делать при том и при этом, добавляют детали про работу организма. Внезапно, знания о детской медицине обрушиваются на бездетного короля. Микстуры и травы доктор оставляет свои, но их, естественно, недостаточно. Впервые за много лет Ури проявляет вредность и безразличие богатого человека: ему нужно вот это, это и то, что в рецепте написано, и его не волнует, что всё закрыто, ему нужно сейчас. Не утром. Как и где — не его проблема. Укол стыда настигнет его немногим позже. До утра он остается с ребенком. Кенни наконец присаживается в кресло, постоянно дергает ногой, смотрит волком из угла. Не уходит все равно. Тревога постепенно укладывается, и между ними — молчание как принятая необходимость. Малыш плохо спит, морщится во сне от боли, на всю комнату — кашель, ворочается и хнычет, и Ури каждый раз внутренне сжимается от жалости к нему. К рассвету его ладони начинают болеть от постоянных поглаживаний, а голова тянуть вниз. Последний рывок уходит на то, чтобы заставить Кенни сдвинуться с места и хотя бы принять ванну, — одежда высохла на нем за ночь и кое-где грязь просто сыплется при движениях. Его несговорчивость не выдерживает мешков под глазами и спокойной, долгой настойчивости. Ури прикладывается на краю. Обещает себе, что просто полежит, потому что тело устало. До последнего он гладит ребенка по боку и, конечно же, нарушает собственное обещание.

***

Следующий день для них начинается ближе к полудню. Малыш просыпается с кашлем — этого хватает, что с разгоняющимся сердцем Ури подорвался и самостоятельно возобновил все мероприятия, рекомендованные доктором. Ему удается напоить ребенка, но когда ко рту подносят лекарства — тот упирается и щурится волком. Очень знакомо. — Ты кто? — Голос у него хриплый, лицо измученное, как после слез. Он смотрит сначала на короля, затем пытается осмотреться вокруг, болезненно зажмурившись, когда поворачивает голову в сторону окна с раздвинутыми шторами. — Я где? Где Кенни? — Малыш, все хорошо, не волнуйся. — Аккуратно начинает Ури, понимая, что сам бы себе не поверил. Оказаться с незнакомым мужчиной в прилично обставленной спальне для детей Подземного города означает только два вариант — либо смерть, либо продажа. Шторы он задергивает, чтобы как-то сгладить ситуацию. — Меня зовут Ури. Кенни принес тебя вчера вечером, ты болел. Хочешь я позову его? И к кровати он подступится не решается, чтобы не пугать. Дает время подумать: уже начинает идти к двери, когда ребенок открывает рот, но тот останавливает его внезапностью. — Нет. — Короткий и сухой ответ. Больше мальчик на говорит. Он опускает голову на подушку, смотря куда-то в сторону нахмуренным взглядом, не двигается, только хрипло дышит. Его незаинтересованность почему-то нагоняет тоску. Микстуры проглатывает с трудом. Горький сироп от кашля не вызывает у него эмоций. Ури остается с ним в комнате, но пересаживается в кресло — искренне не хочет давить своим присутствием. С заставленных полок достает прочитанную книгу. Голова его отдает болью от недосыпа и внезапного стресса. Через время молчание прорезает хриплый вопрос — ребенок спрашивает, умер ли он. Ури справляется с удивлением и старается ответить обнадеживающе, но остается не уверен, что ему в итоге поверили. По мерному сиплому дыханию он понимает — уснул. Сомнения возвращаются к нему в минуты покоя.

***

От ответов Кенни уходит с настоящим упорством. Все более-менее успокаивается — малыш спит и пьет, пьет и спит, кашляет все еще громко, но хотя бы не бьется в судроге, температура его под контролем, и теперь, когда темная-страшная ночь позади, Ури ощущает едва уловимый Аккерманский стыд. Это его развитая эмпатия или шестое чувство: он замечает малейшие проблески, видит, как Кенни реже смотрит ему в глаза, просто знает, что так оно и есть. Тот дерганный сейчас, как подросток, которого застали за постыдным, сложный ребенок, которому перед пацанами невозможно признать, что он любит маму — так, просто живут вместе. Приходится набрать целые ведра терпения. — И сколько ему? — Ури удается улучить момент, поймать Кенни в капкан, удерживающим на время. Стол накрыт только на них двоих, но ломится от еды — тут мясо, картошка разных видов, овощи, закусок несколько тарелок, хлеб черный и белый, ветчина, копченость, сладкое. Из всего разнообразия он выбирает один суп. — Восемь. — Ответы Кенни отрывисты. На первое-второе-четвертое он накидывается. Информацию вытягивать приходится клешнями. — Вот как. Я думал меньше. — Характерное молчание в ответ на ожидание реплики говорит о том, что Кенни глубоко все равно, что там Ури думал. Продолжать приходится самому. — А зовут его? — Зачем тебе? — От прямолинейности отучить его не вышло. Пока. Недостаточно прошло времени. Откусывая гигантские куски, он отвечает по минимуму, и явно не хочет развивать разговор даже сейчас — когда уйти не может. Неприятное чувство щекочет грудь. Ури казалось, у них установилась особого рода отношения, и нет, конечно же он ни на что не претендует, но обида формируется в нем против воли. Микс чувств: тут же его злит, что он не может спокойно отнестись к ребенку, который, вероятнее всего, Кенни сын-или-около-того, и приходится давить в себе эмоциональную часть, усилием вытаскивая рациональную. — Мне же надо как-то к нему обращаться. Кусок мяса задерживается у Кенни за щекой. Взгляд — вдруг вверх, недружелюбный и отталкивающий. Ури не отворачивается. На него это никогда на производило ожидаемого эффекта. — Леви. — Поражение в перестрелке взглядов он не принимает. Сходятся на ничьей: больше Ури не спрашивает, чтобы не довести до чего-то, но вопросы его не исчезают, а откладываются. Кенни закидывается кусками по-быстрому, привычка есть так, будто отберут, не покинет его до могилы. Леви. Произносится легко. Позже Ури пробует имя на языке. Подавить странную зависть у него выходит со второй попытки.

***

Вечером того же дня Кенни говорит, что заберет ребенка утром. В нем твердость, слабоумие и отвага, и Ури, только что потративший час на то, чтобы медленно кормить ужином, наблюдая за тем, чтобы еда не вышла обратно ему в руки, вкупе с получасом, ушедшим на укладывание во время приступов кашля, смотрит на него почти шокировано. Он сам не понимает, зачем взял роль сиделки, зачем пытается сидеть с враждебно настроенным мальчиком и подавлять в себе уколы обиды, и усилия его совершенно никем не оценены, и служанки, возможно, справились бы лучше, но нет. Ему надо только так. Спокойнее — когда слышит выравнивающееся дыхание, когда контролирует температуру. Прошло два дня с той тревожной ночи, в сумме он спал десять часов, ведь никуда не деваются взрослые обязанности, и заявление Кенни застает его врасплох. — Нет. — Категоричность бьет в обратку. Чужое лицо реагирует моментально, интерпретация — дело двух секунд. Вообще, у Кенни эмоциональный спектр колеблется в пределах от «недовольный» до «крайне недовольный», но и в этой скупости Ури научился различать оттенки. Сейчас, например, он точно видит удивление. Таких отказов Аккерманам обычно не поступает. — Что значит «нет»? — Ясное дело, Кенни малость теряется. С одной стороны — ребенок его собственность. Привез, увез, довел до состояния полусмерти. В Подземном городе за таким не следят. С другой — королю он не перечил ни разу. До этого момента. — «Нет» значит «нет. Леви остается, пока не поправится полностью. — И это тот тон, который он включает на собраниях, когда совсем все плохо, когда не воспринимают всерьез, когда продвигают откровенный бред. Репутация его далека от той, что вызывала бы страх и моментально послушание, он знает, но статус, кровь и сила Прародителя все еще при нем. Отказывать, ставить точку — его право с рождения. Вопрос ухода Ури закрывает. В нем тут же рождаются сомнения, что будет, если Кенни с этим не согласится, куда это приведет. На его стороне сила, на стороне короля охрана. Он может физически выставить Кенни за порог и не отдавать ему сына до тех пор, пока не посчитает того достаточно здоровым. Ход мыслей кажется ему полным абсурдом, и дальше он решает действовать по ситуации. — Он уже в порядке. Я долечу его сам. — Кенни, ожидаемо, упирается. Не спорит в открытую, но намерения его ясны. И делает лицо камнем, как будто это что-то даст. — Я не просил выхаживать его. Ури, я заберу его и завтра мы уедем. От уровня самонадеянности волна гнева вскипает под кожей. Вдруг Ури бросает в жар — на него накатывает желание что-то резко ответить, сощериться, и так же резко тело остывает, дыхание проходит по кругу. Эмоции его — приливы и отливы, одна лишь луна их свидетель. С языка скатывается шипение в яму невысказанного, плечи опускаются: на место моментальной злости встает категоричность. Кенни — сила, тупая и беспощадная. Он знает, что поворачивать надо до щелчка, знает, что нож нужно обязательно вынимать, и режет он одной глубокой линией, и в этом он мастер, бесспорно. Ури не претендует. Его работа — с будущими мертвыми. Доводить до конца. Когда руки его, грубые, крепкие, тянутся к живому, — Ури позволить не может. Внутренний концерт укладывается в восемь секунд. — Это не предмет обсуждения. Леви остается, — в этот раз спокойнее, — Он не в порядке. Ты «Кенни Жнец», не «Кенни Детский Доктор». Напичкать лекарствами не то же самое, что вылечить. В подземном городе люди мрут на улицах, еда у вас на вкус как бумага, а ему восемь и собаки Рода накинутся на него, если увидят, потому что сочтут за одну большую кость. Под конец он даже ставит акценты на слове, голос его не бесцветно-снисходительный, как всегда. Лицезреть короля, расшатанного и выбившегося из своего кокона спокойствия, дорогого стоит. Он ждет, что сейчас что-то начнется, он готов к этому, но внутренне почему-то хочет отстраниться по максимуму, и невозможность влиять на Аккерманов ментально одновременно раздражает его до покалывания в пальцах и заставляет тянуться сильней, ведь все, что не в его власти, вызывает естественный интерес. Контроль делает жизнь проще, приедаясь со временем. Кенни — бесконтрольное пламя. Из всех подобранных книжных метафор Ури выбирает простейшую. Смотреть на огонь ему нравится почти в той же степени, что и сидеть у глади озера и слушать шёпот воды. Конфликт тлеет разогретыми углями, опасными искрами взметаясь вверх. Лицо Кенни перекошено, челюсти сжаты и напряжены, гнев считывает, как алфавит, и непонятным образом он издает какой-то низкий раздраженный звук, от которого у Ури невпопад разбухает что-то в районе диафрагмы. Он резко уходит — дверью гремит оглушительно, выражая все несогласие, всю злость не столько из-за отказа, сколько из-за неприятия собственной неправоты. Он не хочет и не собирается мириться с выставленным ему решением, сваливает, обрывая разговор на половине, хотя мог довести до повышенных тонов и отчасти был бы прав, и действует на Ури хуже оскала и претензий этим громким топотом по коридору до лестницы, оставляя его одного. Опять. Одиночество подкрадывается к нему с угла. Ури не понимает его поведения. Оно такое детское, что он считает себя в праве также по-детски чувствовать обиду, хотя ему-то на что обижаться. Весь оставшийся вечер он частично на взводе, недостаточно злой, недостаточно уверенный, в каком-то подвешенном состоянии, незавершенность давит на него и заставляет агрессивно чистить зубы, сплевывать тонкую струйку крови раковину, растирать плечи мыльной смесью до красных следов и готовиться к отдыху так, будто конечная цель — навредить себе как можно серьезнее до момента отключки. Спать теперь невозможно вовсе. Злость его перерождается в нечто иное. Строки приказов, которые он сгоряча понабрал и решил разобрать зачем-то именно сейчас, постепенно теряют смысл. Внутри Ури все живое, горячее, гиперчувствительное, ему остро и неприятно, обидно, горько где-то на задней стенке горла, и он сам с себя бесится из-за накатывающей грусти. Кенни он хочет либо не видеть вовсе, либо заставить его появиться здесь немедленно. Мысли — одна от одной отскакивают. Гадания, сколько теперь он будет ныкаться в переулках Подземного города, когда вернется с новым полуживым ребенком, сменяют друг друга. К однозначному выводу Ури так и не приходит, зудящее чувство остается в его груди до следующего утра как минимум. Брат говорит, что с Аккерманами очень сложно, хуже, чем с одичавшими псами. Почему-то Ури уверен, что сложно на самом деле с ним. Он убеждается в этом, когда сидит на краю кровати в собственной комнате, из которой так и не перенес Леви, и с печальной мягкостью смотрит на него спящего. Да, лечить его придется долго, да, словарный запас у него наполнен от силой двадцатью словами, но как с ним вообще может быть сложно. У него такое лицо, такое послушание, и микстуры ему не горькие, и сиропы не гадкие. И Ури ему все еще завидует. Ему становится немногим легче после этой жуткой акции ночного наблюдения. Приходится принять, что видеть Кенни он все-таки хочет.

***

Легче им не становится. Это на фоне судорог и раскаленного лба температура в тридцать восемь казалась улучшением — сейчас, когда состояние доходит до критического, Ури ясно видит, что ребенку еще болеть и болеть. Он не встает с кровати, ест совсем мало и без желания, задыхается кашлем, от головных болей ворочается и сбивает простыни, а по ночам не может дышать из-за перманентно заложенного носа. Салфетки уходят пачками, вырастая в гору на тумбочке. Врач приходит еще через три дня и ставит запущенный грипп, долго вслушивается в лёгкие, осматривает безвольного Леви изнутри и снаружи, но в доп. диагноз ничего не записывает. Подозрения на гайморит остаются на бумаге. Ури с ним и впрямь просто. Безвольной куклой Леви позволяет ему ухаживать за собой, не задает вопросов, ни разу ни капризничает. Они остаются практически вдвоем: горничные посещают комнату редко, избегая возможности заражения, а королю-титану не страшны ни железо, ни огонь, что там какой-то грипп. Слабость его то тянет к земле, то отпускает, и горло живет какой-то свой жизнью, но все мелочи. Работа поддается ему, ребенок тоже. Только непреходящая тревога отказывается признавать себя побежденной. Почти все время Леви спит, а когда устает от сна — смотрит в стену. Перегревается ближе к вечеру, начинает морщиться от болей в голове и груди, мученически не мяукает ни слова. К его привычкам приходится приспосабливаться на ходу, учиться читать симптомы с морщинок лица, задавать нужные вопросы раз и не больше. Когда ему совсем плохо, он часто-часто дышит, зажмуривается, сжимает одеяло в кулаках. Через раз его сгибает от ужасного кашля. Ури в такие моменты сидит с ним, даже если не нужен, гладит по голове, даже если тот отворачивается, нахваливает за что-то, сам мучается от какого-то изматывающего чувства. Оба они упорно не замечают влажные дорожки у Леви на висках. Горсть обезболивающих начинает действовать через двадцать минут. В следующее посещение врача, помимо рекомендаций и заключения Ури получает наказ обязательно искупать ребенка. Леви это необходимо, он сам чувствует — от него за метр разит лекарствами, потом и особым запахом болезни, но даже задуматься о такой наглости было страшно. Теперь у него есть прикрытие в виде слов дяди доктора, однако ничего это не упрощает. Ури тратит время как может: сам собирает корзинку с рыльно-мыльным, долго ищет и все же находит деревянные кораблики, выбирает из гостевых полотенце самое свежее, самое мягкое, ходит с этажа на этаж за чем-то-еще-обязательно-нужным, не переставая в голове крутить бесполезные мысли. Леви восемь, он знает. Чего он не знает — нужно ли купать ребенка в таком возрасте, или он уже сам как-то справляется. Распространяется ли это на всех детей, или дети Подземного города особенные и шипят при виде воды. Купали ли Леви в принципе, или увидев шампуня он попытается его выпить. Ему вдруг становится малость стыдно за врожденные привилегии. Полотенце он складывает дважды пополам, переворачивает снова и снова. Однажды все равно придется начать. Ближе к обеду Ури подсаживается к Леви и начинает подбирать слова. Тот смотрит на него из-под отросшей челки с выражением крайнего скептицизма, как из-под шляпы — Кенни. Соглашается без слов, вялым кивком головы обозначает, что готов — мыться или что ему еще там предложат. Горячая ванна уже набрана горничными, на всякий случай Ури быстро, неловко объясняет предназначение лежащих корзинке предметов, упоминает про банкетку, на которой можно дотянуться до ванной, говорит не торопиться и звать если что. На мыло Леви сразу совсем не скрытно пялится. Как только за ним закрывается дверь, тут же начинается обратный отсчет и разворачивается операция «клининг королевского уровня». Горничные втроем выдраивают комнату до скрипа: постельное белье снимают до наматрасника, протирают все горизонтальные поверхности, полы моют дважды, проходятся по плинтусам. Окна почти нараспашку, и даром, что октябрь. Кислый запах болезни прогоняют тряпками и пушистыми метелками. Конечным штрихом становится расписанная коробка с примитивными детскими игрушками с углу. Ури надеется, что Леви сочтет ее появление чудом, — как свое появление здесь, — и в силу возраста не прочтет эту попытку подмазаться. Сам он пытается погрузиться в письма лэнд-лордов, но отрывается, каждый раз прислушиваясь к всплескам воды, хочет подорваться на стуле и нервно стучит пальцами по столу, удерживая порыв караулить ребенка у двери. Вдруг он утонет. Или ему станет плохо. Или он начнет кашлять, хватать ртом воздух и наглотается воды. Дети — сложное и страшное явление. Худшие мысли проносятся в голове клубком, когда в дверь ванной что-то громко врезается. Леви открывает ее со второй попытки. Ручка выскальзывает из его ладоней. Малиновый цвет разлился под кожей щек. Волосы мокрые, зачесанные назад, лоб не закрывает челка. Леви чистый, натертый, сплошь в белой хлопковой одежде, которая ему все равно велика в рукавах даже после приказа домашней швее подшить ее под детские размеры. Вместо зрачков черные провалы. И запах теперь ощутимо лучше. — Можно заберу? — Это первое, что он спрашивает, когда Ури выходит, почти выносится к нему в коридор. Речь про корзинку. Содержимое ее будто не тронуто. Выдают только капли повсюду. Каждое слово от Леви на вес серебра, впервые он заговаривает сам, без идущей до этого реплики взрослого. После такой роскоши ему можно все. Он ушлепывает босиком в спальню, странно напоминая отбившегося от мамы утенка. Ури осматривает после него не ванную комнату — место крушения. Везде влага, на полу и стенах, мыло, банкетка мокрая и опрокинута, а в самой ванне воды на самом дне, — она остывшая, ледяная почти что. Постеленные коврики тоже хоть выжимай. Здесь прошелся шторм, а не хилый умирающий ребенок. Горничных переключают на новую операцию, только без жесткого временного ограничения. Под вечер к Леви заглядывают уже традиционно — дать лекарства и проверить самочувствие. Крышка короба едва заметно сдвинута. Страшный кашель его не проходит, но дышать становится несоизмеримо легче.

***

Середина третьей недели начинается с открытий. По порядку — от лучшего к худшему. В неустановленное для визита время, Ури, заворачивая к своей комнате, — он все-таки там живет, даже если отдал в чужое распоряжение, и большинство его вещей все еще там, — сталкивается с крадущимся от нее Леви. Ну, как сталкивается. Между ними метров пятнадцать, и Леви шугается его, как только видит, юркает обратно, закрывает дверь, будто ничего не было, и на кровати он чинно-мирно под одеялом, вот с самого утра здесь сидел, веришь нет. Лучшего доказательства улучшения его состояния не выбрать, температура ниже тридцати семи и остаточные две таблетки в день даже не рядом. Складываются в голове детали, собирается очевидный, но почему-то до этого незамеченный паззл: ребенок, от природы любопытный, выросший в Подземном городе, на самом деле не выберет самой интересной вещью с поверхности стены в комнате. Подозрения на гайморит переносятся с бумаги в реальность. Открытие номер два. Вот причина сна с открытым ртом, пересушенного горла и уходящего за ночь литра воды. Причина болей, постоянного растирания лица, пониженного аппетита. Еще плюс три недели к лечению и не факт что поможет. Ури долго смотрит на выписанные рецепты лекарств, в животе у него крутится ком сомнений и предчувствие чего-то плохого. Мысли его стойко о Кенни — избегают запрета вспоминать даже украдкой, пока не явится с повинной. Открытие номер три: с повинной Кенни так и не является. По ощущениям, не явится и в скором будущем. Ури мечется между второй и четвертой стадиями принятия: злость его трансформируется в кипящую энергию для работы, тоска — в попытки наладить с Леви контакт. И он в порядке. Совершенно в порядке без Кенни. Октябрь постепенно скатывается с календарями выцветшими листьями, последние теплые деньки прошли уже месяц как. В саду у поместья такая красота, что хоть зарывайся прям там и проси надгробие поставить под яблонями, — везде пятна желтого, красного, коричневого, хруст листьевых позвоночников и ненавязчивый сладкий запах. Для Ури это привычность, он лицезрел такое сотни, сотни раз. В каждой жизни по тридцать пять примерно. Его чувство прекрасного все равно тянет пройтись в одиночестве, надышаться осенью до легкой красноты в горле, а он отказывается, сам себя ограничивает в и так ограниченном существовании, потому что в единении начинает скребтись о внутреннюю сторону грудной клетки что-то, что называют душой. Ури не уверен, есть ли она у обладателей силы Титана. Лазейкой в собственных терзаниях становится Леви. Одному шарахаться в листьях и трогать деревья — трата времени, ненужные эмоции. Сопроводить ребенка на улицу с желанием продемонстрировать ему мир поверхности — благое дело. Последняя неделя октября на исходе, и он кашляет меньше, пару раз утром дышал носом, отодвигает шторку окна, подглядывая за жизнью «вне», и теплую одежду ему подшила швея, и он почти на Ури не щерится, и когда тот ему предлагает прогуляться после обеда вдвоем — думалка его ломается. Лицо остается камнем, но эмоции Ури уже научился различать по зрачкам, узким сейчас, как круг по-настоящему образованных людей в стенах столицы. Пальтишко ему как раз. Как два сапожки. Как три — ладонь Ури, которую тот зачем-то подает. Леви берет ее. Тоже зачем-то. Аллея деревьев тянется обнаженными ветвями к ним, стремясь запутать и оставить с собой навечно, но они оба где-то не здесь. Леви — возможно выше, где птицы, потому что голова его задрана с самого выхода за порог, ей он крутит и дергает, щурится с непривычки от солнца и все равно пытается на него смотреть. Птиц много: когда они опускаются к земле, выискивая что-то в ямках корней, Леви сворачивает за ними шею, молчит с приоткрытым ртом. Вместо слов аккомпанементом идет взволнованное щебетание. Еще он спотыкается пару раз, пусть они и идут намеренно медленно, чтобы все-все рассмотреть. Ури удерживает его на рефлексе. Сам — уплывает в рефлексию. Часть этих деревьев он высадил своими руками еще до рождения. Воспоминания вскрылись два года назад, в первую осень после принятия Прародителя. Тогда его крыло холодным потом и одновременно мутило от жары, невозможность отличить прошлое от реальности приколачивало к земле, удерживая под ближайшим клёном до наступления сумерек. К видениям нельзя привыкнуть: они всегда начинаются внезапно, но так естественно. Ури молится, что на него не накатило, и молитвы его доходят до кого-то злорадного — накрывает, конечно же, но образами не из чужой памяти, а из своей. Рука в его руке увеличивается, грубеет, нагревается. Кенни никогда не был ценителем молчаливых прогулок, но пидорство Ури оттаивало по весне вместо с грязью и случалось что случалось. Пологи плаща неизменно мокли каждый раз. — Воздух по-другому пахнет, — приближением тепла и расцветом жизни. Он начинает говорить внезапно. — Чувствуешь? — М? — Конечно, понимания от него никто не ждал. Ури разжует и объяснит на пальцах. — Ну, воздух. С февраля по март, с октября по ноябрь. Просыпаешься, открываешь окно и в лицо морозный ветер. Как-будто все застывает, только холод и мята остаются. — кто-то из них хрустит тонким льдом лужицы. — И наоборот. Весенний воздух такой. живой. Пахнет землей, деревьями, теплом, перегноем немного. Для меня это особенное чувство. Он многозначительно молчит в ответ. Камешек, который он пинает, прокатывается три метра по прямой. Ури не тяжело в его молчании. — В Подземном городе пахнет мусором. Когда тепло — сильно, когда холодно — не очень. Потенциальный задушевный момент стирается грязной, равнодушной реальностью. Ну, бывает. Провалов в социальных взаимодействиях Ури пережил достаточно, от плюс одного ему не хуже. Что-то внутреннее толкает его продолжать. — К середине марта начинают вскрываться льды. Здесь озеро недалеко. Птицы кричат, трава понемногу проклевывается. Еще талой водой пахнет. Звучит не очень, на зрелище чарующее. — Мхм. — Приходи. Я тебя проведу. Никак «если хочешь» и иных аналогичных любезностей. Ури не оставляет путей отхода, но и заставлять он не станет, понятное дело — это не приказ. Скорее принудительно-добровольное мероприятие с подсознательно вложенным правильным ответом. Все так странно и легко, само-собой формирующееся, что-то знакомое и одновременно неизвестное. Только протяни руку. — Ладно. И он протягивает. — Кенни ты тоже проведешь? Так не вштыривало его давно. В артериях закипает кровь и мутирует в нервнопаралитический яд, страх пробирается в ткани сердца и параллельно ему на одежду, кожу, кости, мышцы, Ури не чувствует собственных рук из-за внезапного окоченения. Неужели оно происходит. Было же так реально. Он уже знает ответ, но медлит с тем, чтобы повернуть голову, — отрицание утешало его в сложные моменты, удерживало, пока не происходило самое-самое. Удивление плюс сожаление плюс отчаяние проносятся в нем в ускоренной перемотке, потому что случались уже, и не раз, и сразу переходят к завершающему этапу — яркому дежавю. У людей оно мелькает неуловимой дымкой, а Ури облепляет всего и обматывается об лицо. Все становится нормальным, когда вместо него по левую руку идет мини-копия. Волосы грачиные перья, взгляд — вырезать и переместить. Он помнит, он знает, что такой разговор уже был. Жизнь его лоскутами воспоминаний сшивается вкривь и вкось. Следующие три минуты пульс сходит со ста шестидесяти до нормы. Вся сила воли уходит на то, чтобы не дать тоске зародиться в нем заново. — Да, проведу. Сегодня случается их с Леви первый настоящий разговор. Октябрь милосердно льет дождем только после их возвращения.

***

То, что они заговаривают, не становится достижением. Леви все еще закрытый, угрюмый, тупящий в стену и будто лишенный жизни, контакт с ним задание не со звездочкой — с целым созвездием. Игрушки оказываются ему не слишком интересны, только украденная во время ужина вилка становится неизменным его спутником, находя свое место за пазухой и под подушкой. Ури, впрочем, и так нормально: за следующие две недели он успевает пройти вброд море своего терпения, распсиховаться, уродливо истыкать пером край рабочего стола, обойти сад четырежды в попытках где-то под голыми яблонями найти пропавшее умиротворение, словить два воспоминания об Аккерманах и один несвязный сон персонально о Кенни, подпортить собрание королевского совета своим тяжелым настроем, ответить на двадцать плюс запросов с земель Сины, перебрать библиотеку поместья в поисках детской литературы и оскалиться на брата во время очередной акции возмутительной бестактности с его стороны. То, что в доме появился незапланированный ребенок-оборванец, не его сраное дело. Род не понимает, что с ним происходит. Ури понимает, но в упор отказывается это признавать, окончательно укрепляясь в фазе отрицания. Внутренние метание его воспаляются и распухают. Через каждые две ночи его мучают мысли, через каждые три — рубит от усталости. Неосознанно он фиксируется на Леви, да так, что становится это странным, напрягающим даже. Дети никогда не входили в план его будущего, но теперь он зачем-то знает об особенностях их развития, кризиса трех, семи, двенадцати лет, правильных моделях воспитания мальчиков и девочек. Швея не справляется с запросами и приходится обратиться к столичным портным, — Ури сам выбирает ткани по полтора часа каждую и долго сомневается над фасонами одежды. Книжки с картинками скупаются им целыми полками. Душа нараспашку — и время, и средства, и старания. Он хочет посвятить полмира одному-единственному существу. Леви все это счастье не надо и даром. Вокруг него нарезают круги. Деликатные. Одежду подкладывают в комнату после водных процедур, чтобы обойтись без прямого контакта и неловкой обязательной благодарности. Еда — шведский стол с первым-вторым-третьим-десертом, что для Ури стандарт, для Леви — божья милость. Он глотает пищу как воровато и быстро, практически не жуя, и схожесть его в этом с Кенни заставляет не оставаться рядом даже на время приема пищи. Только прием назначенный врачом настоек сводит их в одном пространстве. И иногда — вопросы, которые Леви учится задавать. — Почему я здесь? Потому что так правильнее. Потому что Ури хотел бы создать рай, а детских смертей в раю не бывает. Он не может искоренить все, но хотя бы одна в зоне его полномочий. — Меня тебе продали? Нет. О, конечно нет. Аккерманы безусловно ценны, а аристократы безусловно развращены вседозволенностью, но это не тот случай. Если бы Ури и был покупателем, то выбирал бы из категории постарше. — Я здесь надолго? Сложная тема. До тех пор, пока не явится оборзевшая в край персона нон-грата. Ури не знает, что сделает с ней — задушит или отправит в игнор на следующие две свои жизни. Ну, или второй вариант — до тех пор, пока у него самого не начнет из глазниц, рта и ушей вытекать расплавленное эмоциональное равновесие, и он не наведет порядок жесткой королевской рукой. — Когда Кенни придет? Кенни — это выдумка. Он помер в сточной канаве Подземного Города. Поручения выполняет тоже не он, — кто-то другой взялся за этой работу по доброте душевной. Знаменитого, ужасного Кенни-жнеца по норам растащили крысы: кожа его в мелких засохших ранках от укусов, плащ провонял кровью и грязью, шляпу втоптали в землю, мышцы гниют, отслаиваются от костей. Других объяснений его игр в прятки Ури не примет. — Где у вас ножницы? Он останавливается. В движениях и в своей черед ответов, завуалированных под что-то приличное и расплывчатое. Это то единственное, что выбивается из общего ряда. Леви спрашивает это в такой-же-как-все вечер, после выпитой настойки и беглого осмотра ухо-горло-носа под свечой. Гайморит его послушно сходит на нет. — Зачем они тебе? — свечу ставят на тумбу справа от кровати. По обыкновению, она догорит в течении ночи, расплывется воском в глубоком подсвечнике. Леви не перестает разглядывать полыхание огонька, спустя полтора месяца ему это не приедается. — Волосы отросли. — уклончивый ответ скрывает лицо за черной челкой. Мягкий оранжевый свет расползается по всей ее длине. Когда Ури присматривается, он видит, что все так и есть: пряди спускают ниже затылка, щекочут скулы, падают перед глазами. Каждый раз, наклоняясь во время приема пищи, Леви сдувает их раз по сто. За уши еще не заправить, заколок нет. Мешаются бесконечно. Долго искать объяснение желания наводить порядок под ночь тоже не приходится — он сам такой же, только скрытно. В сумерках вскакивает, опустошает чернильницу и строчит пассивно-раздраженные письма, которые никогда не отправит, или признает невозможность уснуть только после двух часов и садится разбирать неразобранное — от светской переписки до глупых прошений. Ему знакомо раздражение от бессилия, желание кромсать, вырезать, менять кардинально. И ощущение отросших волос. Собственные стремятся спуститься к лопаткам. — Давай я тебя подстригу. Леви отказывается. Когда отрезает себе прядь и остается с уродской половиной челки на полба — ничего не говорит, но смотрит смиренно. Уговаривать его залезть на стул, выставленный перед зеркалом, не приходится. Ни в это жизни, ни в прошлых Ури не был искусным цирюльником. Несмотря на, выходит у него вполне сносно. Пол и простыня, которую обернули вокруг детской шейки, все в черных закорючках, над ушком пара царапин от лезвия бритвы, на столе рядом платок с кровавыми пятнышками. Леви не выказывает довольства, рассматривая себя справа и слева: это делают за него зрачки на пол радужки. Челка их больше не скрывает. Вскрывается, что в словарном запасе его таилось «спасибо».

***

Холода будто специально задерживаются, давая отсрочку на долечиться. Ури самой малой частью себя тайно верит, что это благодаря ему — контроль погоды не входит в силы Прародителя, но молитвы, возможно, до кого-то долетают, и раз в пять лет обретают свойство воплощаться в жизнь. Дарёной форой он пользуется вовсю: заливает Леви микстурами, контролирует температурный режим, держит на диете «всё и сразу». Тот от базовой дозы заботы расцветает, засохший серый цвет во всем его существе сменятся насыщенным черным. Это всё в мелочах: в интересе к окружению и просмотре картинок в книгах, нарисованных кружочках на зеркалах в ванной комнате и исследовании второго этажа поместья. По ночам ни слышно кашля. По вечерам его не трясет от боли. Истерзанная эмоциональными качелями душа от таких преображений понемногу восстанавливается. В утро, когда выпадает первый снег, Леви морозит себе голые ступни на подоконнике, не отрываясь от стекла. У Ури стойкое ощущение, что что-то произойдет. И оно происходит. Кенни Аккерман выбирается из сточной канавы подземного города, прирастает мышцами обратно к позвоночнику, регенерирует выеденную кожу не хуже шифтера. Сваливается, как, — ага, — первый снег на голову. Ури не знает, от чего его мутит больше — от тяжелого взгляда, из-за которого у него все живое и воющее в клетке ребер, или из-за тупого сравнения. — Привет. — Просто говорит он. После ночи, в которой смерть ходила вокруг и скреблась в окна, после скинутой ответственности, после преподнесенной массы вопросов, после исчезновения, после эгоизма, молчания, игнорирования, после долгих пяти недель. Ури коченеет, будто разом все двери нараспашку и минус три прям в помещении. — Где Леви? — Что? — голос подводит его. Странно было бы, если бы не подвел, когда сердце так щемится в глотку. Кенни смотрит на него из-под пологов своей промокшей от снега шляпы, темнеет глазами совершенно безразличный. Ну, по крайней мере Ури кажется, что безразличный. Эмпатия и шестое чувство его схлёбываются враз из-за затопившей вся и всё дереализации: из реальности его резко выдергивает в сны-воспоминания, где всё неправильно, непонятно, при этом смутно знакомо, но кто вообще эти люди рядом и почему это происходит. Опущенная голова остается незамеченной, стыдливо избегающий встречи взгляд тоже. Уязвимо выставленная часть приоткрыта на одну шестую — Кенни не идиот, и не психопат, и не социопат, и несмотря на свою поломанность, позволяющую резать шеи с понедельника по пятницу в качестве основной работы, он что-то да умеет правильно чувствовать. Как у них это устоялось, Ури должен быть это чувство уловить и вытащить за белые нитки на свет. Ури лишь чувствует, что сейчас его вывернет. — Где Леви? — ожидаемого не происходит. Приходится повторить. Леви. Точно, Леви. Легко произносимое имя. Мальчик, которого Кенни никак не представил и подбросил словно котенка после неудачной попытки утопить в ведре. Сейчас, вероятно, втихую открывает окно в обход запрета, сгребает ладонями снег и долго привыкает к его структуре с холодными укусами. За которым Кенни вернулся как настоящий Жнец. — Зачем ты пришел. — Сразу к сути переходит он. Настороженность просыпается внезапно, бьет в колокола тревоги. Что-то будет. Что-то плохое вот-вот, рядом, он чувствует. — Я забираю его. — Нет. Повторение. Обратно на полтора месяца назад. В этот раз у Ури нет безусловного права. Он чувствует нарастающую панику, чувствует, что накинутся на него, или накинется он, или. — Я забираю его. — Чеканит Кенни беспрекословно. Ури замолкает в раз, таращится своими сужеными зрачками в оленьих глазах, сжимает зубы. Напряжение воцаряется между ними, позволяя натягиваться леске накала. — Ури. Где Леви? — Зачем? Кенни, зачем? Это необязательно, оставь его здесь. У меня есть все для него — еда, кров, мне ничего не нужно ни от него, ни от тебя. — В режиме защиты у него тянется вверх голос, и он срывается с места, обходя стол, жалобно хмурит брови, говорит в ускорении. Десятки «за», возникающие в моменте из-за стресса, и отгораживание от объективности в ситуации. — На кого, на тебя оставить? Ты хоть понимаешь последствия? — А какие последствия будут у его жизни в Подземном городе? Голод, физическая недоразвитость, холод, смерть от кого-то вроде тебя или становление кем-то вроде тебя? — Конечно, ведь лучше прожить на поверхности десять лет пока ты не сдохнешь, а потом сцепиться с твоей родней и другой вашей сраной знатью из-за возможной угрозы. — Кенни не идиот. Не социопат и не психопат. Иногда Ури от этого слишком сложно. — Что ты планируешь? Оставить его здесь и вырастить как приемыша? А что потом? Думаешь, твоему брату понравится, что появился еще один Аккерман, который знает все ваши секреты и воспитан тобой персонально? Он не пристрелил меня только потому что лох последний и слово тебе боится сказать. Когда помрешь ты, возможно помру я — прирежут его. Или сожрут будущие выродки Рода за милую душу. — Кенни, хватит. — Он сам не знает, просьба это или приказ. Звучит уязвленно, отвечает с задержкой в две секунды, потому что зацеплен за живое и беззащитное. Когда вот так — прямо, резко, ему непривычно. С деликатностью Кенни знаком через шесть рукопожатий. — Не хватит. Ты ничего о нем не знаешь. Скажешь сейчас, кто его мать, откуда он? Не скажет. Даже не из-за незнания — выдавать догадки до странного горько, образы формируются сами собой, искаженные и гипертрофированные. Они так и остаются у него в желудке: кислотой прожигать стенки. — Его ты вообще спрашивал? Он тебе лично сказал, что хочет остаться жить изолированно непонятно где, непонятно с кем? Больше шести предложений для Леви — подвиг сравни воздвижения стен. Ури не озвучивает. Кенни этого и не нужно. — А ты? Ты сам, Ури. Что это за акция невиданной щедрости — «приютить сиротку». Растить детей охуеть сложно, это не просто оставить их как комнатное растение, поливая два раза в неделю. С твоими обязанностями и бедами в башке тебе кошку заводить нельзя, не то что ребенка. И все это правда. Тяжелая правда, преследующая по ночам, цепляющая за ноги из-под края одеяла ледяными лесками. Даже не так, это — лишь часть правды, огромной, безобразной. Ее накрывают отрицанием, как коврами кроют трупные пятна, впитавшиеся в деревянный пол, не видно — значит нет. Ури со своей способность видеть всё и вся закрывает глаза на самое очевидное. Не принимает, как не принимает и успокоительные микстуры во время приходов с прошлыми жизни, не принимает большинство людей в свою жизнь, не принимает решения, сделавшие бы Парадиз раем. Ему тридцать два, тридцать три исполнится в конце года. В его жизни пыльные книги, завалы писем, гектары сада с плодовыми деревьями и от силы две с половиной живые души. Жена брата не спрашивает о возможном браке, до последнего просила Рода не сообщать о второй беременности, потому что, очевидно, как день, что ребенок, которого она носит, в теории может стать следующим обладателем и не дожить до тридцати. Он не идеален, каким хотел быть в семнадцать, каким пытался быть в двадцать пять, доброта его заканчивается у границ терпения и выгоды, трупы, трупы, трупы на его совести и в его снах, и Кенни — лишь оружие, вложенное в заносящую руку. И они не такие уж и разные. Ему удается договориться передать Леви к пяти часам. Все время до этого он ватный и словно где-то не здесь, собирает вещи в дорогу, сгребает все, что напокупал в эйфории, застегивает и расстегивает рюкзаки, застегивает и расстегивает. Вместо мыслей чистый белый лист, ощущение времени обостряется, как в пограничном состоянии видений. Золотые монеты из его кошелька горстями прячутся во внутренние карманы. До последнего он не озвучивает неизбежное, не портит последний обед в поместье, выпускает во двор, чтобы Леви весь извалялся в снегу, скатал его в комья, тайком попробовал и вернулся весь запыхавшийся. Впервые на его лице проблескивает подобие улыбки, а щеки ярко-малиновые, ледяные. Снаружи Леви греется горячими влажными полотенцами, внутри — литром несладкого черного чая. Он укладывается перед книгами с картинками с в четыре сорок. В четыре пятьдесят к нему приходит монстр со страниц. Два метра ввысь, убогое лицо и жуткий взгляд. Попадание точнее быть не может. Леви не противится. Было бы проще, если бы он что-то возразил и отнекивался, как нормальные дети. Его понимание с полуслова, молчаливое принятие происходящего слишком взрослые для восьми лет. Напоследок Ури запахивает на нем недавно сшитое пальтишко поплотнее, приглаживает, чтобы не было изъянов, по максимуму делает вид, что спокоен, хотя едва держит равновесие над пропастью дереализации и избегает зрительно контакта — смотреть в глаза ему мучительно. Леви старательно ищет в нем что-то. Вместо отзывчивости натыкается на пустоту. И трусость. В пять пятнадцать, лошадь, которую Аккерманы запрягли, исчезает на горизонте. В пять тридцать шесть Ури возвращается к обычной жизни. К жизни «до». В шесть сорок одну снег перестает идти.

***

Остаток ноября проносится с шокирующей скоростью, высыпая весь выданный на зиму снег за две недели. Поместье Рейссов будто баррикадируется от остального мира — это несложно, когда в распоряжении с пару десятков слуг, исполняющих приказы правильно и молча, лучшие лошади, доставляющие посыльных с распоряжениями до столицы, доктора, повара и портные на заказ, только шевельни рукой. Род заезжает всего раз — отрываться от беременной жены и двухгодовалой дочери ему некогда. Всё благоприятствует затворничеству и медленному самопожиранию. В свою бывшую комнату Ури не возвращается. Чувство вины за каждую беду мира вколачивается в его плоть внезапными физическими болями и изнурительным коротким сном. У него и до этого хватало проблем с головой, самооценкой и внутренней уверенностью, сейчас так вообще беспросветный мрак. Оставаться без дел невыносимо, за ним тянется след из приказов и проектов, — прошения рассматриваются в ускоренном режиме, заржавевший прототип бюрократической машине в правительстве начинает двигаться. Ури больше не уверяет себя, что всё в порядке. Он внутренние монологи перестает вести в принципе. Кухарки смущаются его внезапной компании на кухне, когда заканчивается бумажная волокита и варианты не оставаться в тишине, но ничего не говорят, потому что король. Разросшееся желание контроля вынуждает его составлять расписания, настолько плотные, что перерывы на поесть туда ну никак не влезают. Ночами Ури кроет истинной ненавистью, поэтому с двенадцати до трех у него игра на рояле и скрипке. Тем, кто не может уснуть под его сонеты, он очень сильно сочувствует. И ничем не может помочь. Тянется декабрь — тело его становится более неуклюжим и непослушным. Кончики пальцев пропитываются чернилами, на среднем изгибается мозоль от стержня пера. Исправление ситуации сном невозможно, потому что тем, чем теперь является сон в понимании короля, является потеря сознания на три часа с жуткими, искаженными сновидениями и холодным потом по пробуждении. Внезапные приступы учащенного сердцебиения дополняют картину. Из рук его пару раз выпадают чашки, вгоняя в тяжелый ступор и по внезапности выступая катализаторами. Новым открытием становится то, как серьезно может ухудшаться психическое состояние, не достигая при этом срыва. Весь месяц Ури отказывается даже осознавать проблему. Тридцать первого декабря, в Праздник Зимы, проблема хлещет его наотмашь и пробивает ему черепно-мозговую. В приюты Подземного Города приходят крупные анонимные пожертвования. В поместье Рейссов приходит письмо. «К. П.» вместо адреса, отправителя, получателя и прочей официальности на обратной стороне конверта. Он так долго и крепко держит письмо, что на плотной бумаге остаются следы его больших пальцев. Потом он просто убирает его, забывает, выкидывает из головы, с остервенением и невероятно педантичностью принимаясь за все, что возможно сделать или завершить. Такового имеется едва: к кануну праздника все вопросы лэнд-лордов, советчиков, министров уже закрыты, никому ничего не нужно, весь дом вылизан, украшен, обставлен. Двум трети слуг им лично выданы два дня отпускных, из имеющихся — совсем преданные, работающих на Рейссов достаточно, чтобы застать трех обладателей Прародителя, и по мелочи поварихи с горничными. В традиционно украшенной сказке Ури остается один, преследуемый, вот-вот нагнанный закинутыми когда-то в глубину сознания мыслями и страхами. Холод обнимает его спину. От ощущения неизбежности у него скручивает живот. В итоге, Ури сам с собой договаривается не трогать письмо. Так будет лучше для всех — для его разума особенно. Поштормит и пройдет. Выстраиваемые ожидания оказываются провальными, и с каждым часом его мутит сильней, трясет, изнутри тянет чем-то тяжелым. До девяти он доживает чудом, истекая собственной выдержкой. Когда терпеть становится невозможно, Ури решает сделать всё хоть немного по-человечески. В честь праздника вскрывается бутылка белого вина. Вслед за ней — письмо. От кривого почерка с прописными буквами сердце невыносимо щемит. «Привет. Извени что так получилось. Пака вернутся не могу. Там сложная херня. Хочеш погаворим как вернусь. Леви жив. Извени.» Ури не напивается. Вылакивает четыре бутылки вина до состояния, граничащего с Путями — определенно. Но не напивается. Всю ночь он держит письмо у груди, наполняет один бокал двадцать раз и решает спать прямо так, на полу в кабинете. Муки совести смываются алкоголем, освободившееся место занимают тоска и слезливость. К половине четвертого сознание перестает держаться за воспоминания и полностью отключается. Ури спит следующие двадцать шесть часов.

***

Тогда, тридцать первого, происходит что-то. Неуловимое, но существующее и повлиявшее явно. После того, как боль в мышцах от сна на твердой поверхности в течение запредельного количества времени проходит, после того, как отпускает легкое ощущение тошноты и запах вина перестает мерещиться всюду, после того, как письмо возвращают в конверт, убирают в тайник, закрывая эту тайну глубоко в себе, — мучительное избегание видоизменяется, а натянутая в груди струна не рвется, не бьет его изнутри по легким. С отрицания происходит шаг на ступень депрессии. После того, как Ури исполняется тридцать три. Ситуация в его жизни становится прямо противоположной той, что тянулась весь декабрь. Возникнувшая вдруг меланхолия накрывает так плотно, так уютно, что он сливается с ней и правда не видит смысла в чем-то ином. Вообще-то, самое время для кризиса среднего возраста, но это не он. Просто скопившийся стресс врезается в ситуацию с Леви и разлетается бутылкой с зажигательной смесью, впиваясь осколками в нервную систему. Раз — он весь такой дефектный. Миротворец и созидатель, рождённый в период, когда в Марли во всю тренировки воинов, а на пороге острова пахнет приближающейся неизбежностью. С треском проваливший собственное обещание сделать мир лучше: вместо раскрытия правды работает на истребление тех, кто об этой правде начал понемногу догадываться. Хуже — даже не знает, желание ли это Карла Фрица или его собственное. И генетически неудачник. Рост с тумбочку, жуткая даже для аристократа бледность, будто с поганками в подвале растили, отсутствие мужественных черт, взгляд «полуденный ужас». И абсолютное безразличие при виде женщин. Обнаженных женщин. Худых, полных, высоких, блондинок-брюнеток-рыжих. Любых. Это диагноз. Два — он нехороший, недобрый, неидеальный. В похороненных внутри себя секретах, ниже, чем отсутствие тоски по мертвой матери, ниже, чем осознание собственной избалованности, ниже даже странного притяжения к массовому убийце, он прячет цинизм. Да, безумно жаль жителей Подземного Города, всех и каждого, шлюх и бандитов, но не настолько, чтобы тратить баснословные суммы на переобустройство, перенаселение и проведение масштабных реформ. Казна их этого просто не выдержит, знать его ножами для рыбы истычет до смерти, даром что титан. Практическая польза в итоге: благодарность будущих поколений, которые он даже не застанет, и повышение уровня счастья одной шестой населения. Мероприятие сомнительное. Сочувствие подводит его, когда дело касается пыток, заказных убийств, политического давления. Кошмары кроют реалистичные, повторяться собираются до самой смерти и после, в Путях, — это да. Убивать ради контроля Ури все равно не прекращает. Злиться на некоторых персон без причин — тоже. Влезать в чужие головы, перебрасываться с воспоминания на воспоминание, стирать память, разрушать семьи, следить. Иногда даже не ради выгоды. А ведь должен был быть идеальным примером добродетели и протянутой руки. Кто, если не Король. Три — его никогда не будет достаточно. Возложенных ожиданий оправдает он максимум на треть. Загубит жизнь одного из детей брата и не расскажет о подводных камнях Прародителя до самой церемонии передачи. Не совершит великих прорывов, не станет лирическим героем с счастливым финалом и вписанным в историю именем. Так случается, это нормально. Ури одновременно жалеет и ненавидит себя, на весь январь запирается в комнате. Сбрасывает три килограмма, выплакивает лицом в простыню еще два. Откладывание рабочих моментов сходит ему с рук. Кто что скажет? Род приезжает дважды, оба раза ругается с запертой изнутри дверью. В начале февраля рождается Улькин. Приглашение на именины Ури внезапно принимает, но не из-за желания увидеть первого мальчика в поколении, хотя это тоже. Первостепенно вдруг Фрида. Он вспоминает о ней резко, мысль в голове об ее положении сама собой разумеющаяся. Беспокойство из неоткуда. Выбравшийся из-под слоя покрывал, пыли и самообвинений, Ури Рейсс выглядит, ну. Соответствующе. Щеки его запали, лицо совсем бледное, под нижними веками синим намазано. Глаза такие, будто вчера пол семьи схоронил лично. Единственный признак ухоженности — волосы, отросшие до верхней границы лопаток, собираются в короткую косу и перевязываются лентой внизу. Куколка, но такая, потрепанная жизнью. В глазах Анны при взгляде на него растерянность, затем жалость. На пятидневного племянника Ури смотрит недолго, также недолго держит зрительный контакт с его отцом. В семейном единении он чувствует себя лишним, и потому уходит туда, где такой же лишний человек обрастает с ним схожестью. Фриде четыре. Она прекрасный, замечательный, светлый ребенок с живым умом. Ури зовёт ее утёнком, потому что она одна из всей их семьи темненькая, в прадеда, и гиперактивность у нее ни в отца, ни в мать, ни в дядю. Ей, конечно же, уже показали младшего брата, но конкретно сейчас вообще не до нее — с новорожденными сложно, подпускать к ним девчонок с шилом в одном месте по очевидной логике не стоит; поэтому здесь няня, способная отвлечь от приставания к родителям книгами и играми без перерыва. На Ури накатывает дежавю. Няня учтиво оставляет их после кивка головой, — весь оставшийся день Ури изматывают беготней, непрекращающейся речью, выдуманными занятиями, а к девяти, после совместной вылазки на улицу, у него снег тает в обуви и за шиворотом, легкое переохлаждение вкупе с недомоганием. Фрида будто бы и не напрягалась. Разморить ее удается только долгой горячей ванной. Лежа рядом с ней, чтобы быстрей заснула, Ури приходится о многом размышлять. Мысли сплошь о детях — сначала сами лезут в голову, легкие, как цыплячий пух, а потом вдруг вместо них сразу кирпичные завалы, и из головы же не выкинуть, и приходится разбирать то, что так старательно игнорировал ползимы. Кусочками паззла пристают друг к другу слагаемые: сожаление к Леви, тревога к Фриде. О том, что не сделано, о том, что может быть упущено. Трудность взаимодействий из-за различий и боязнь повторения судьбы. Схожесть лишь в сложности — с детьми не бывает просто, с ними нюансов на каждый шаг, в воспитание всерьез погружаться надо, — чтобы не вышло как с ним самим, — следить и держаться в порядке, всегда держаться, чтобы маленький человек обладал хоть одной постоянной опорой. Ури не находит в себе комбинации всего необходимого. Невзначай вспоминает собственное детство, из любви в нем обнаруживает только свою к няне. Пытается представить, смог бы он посвятить восемнадцать лет жизни воспитанию полноценной личности, смог бы не раздражаться от детской прилипчивости и пожертвовал бы свободой ради кого-то, кто в итоге им закусит. Приходит к выводу, что вряд ли. Статус дяди и мецената ему как раз. Фрида горячо сопит ему в бок, когда он загадывает, что постарается не дать ей почувствовать себя второстепенной и какой-то не такой из-за условностей — девочка, а не мальчик, бешеная, а не пример интеллигенции для четырехлеток. Вторым загаданным становится обещание заняться Подземным Городом в принципе. Не снести все и перестроить, а вносить изменения. Девять Титанов тоже не сразу с одной Прародительницы Имир появились. Ну, и за Леви поглядывать по возможности. Когда пройдет жгучий стыд. Третье загаданное — последнее. Ури принимает, что постепенно ему придется смириться со своей неидеальностью и небогоподобностью: с тем, что он не лучший правитель Элдии, не первый кандидат в учебники по истории, недостаточно пацифист, чтобы обойтись без насилия, и недостаточно деспот, чтобы лично смотреть в глаза умирающим врагам. Ему бы хотелось угодить всем одновременно — брату, обществу, армии, знати, крестьянам, призраку Карла Фрица в голове, богатым и бедным, угнетённым и прославленным. Возможно, даже себе. Ему бы хотелось любить крепкий алкоголь вместо сладких ликёров, шумные компании вместо слуг собственного поместья, охоту вместо чтения у озера, женщин вместо Кенни Аккермана. Ему бы хотелось однажды себя простить. Он оставляет Фриду досыпать одну и еще на два дня задерживается у Рода. Уезжает, обещая тому привести себя в порядок, вернуться в рабочий график и начать есть. Обнимает. Сложностей в их отношениях предостаточно, но семья есть семья, кровные узы, общие воспоминания, все такое. Остаток зимы Ури тратит на выполнение обещаний, данных брату и, совсем немного, себе. Приведение рутины в порядок немного наводит порядок и в голове, — еще лучше помогает трехразовое питание, правильная гигиена и двадцать капель настойки валерианы на ночь. Он знает, что однажды станет проще. И терпеливо ждет.

***

«Однажды» наступает в середине марта. Снег тает повсюду, в столице его уже нет вовсе и просто грязновато повсюду, а вот за городом, в Рейссовом поместье, просто сказка. Оказывается, причина половины проблем крылось в недостатке солнца с глубокой природной комой. Когда светлеть начинает к половине восьмого, с карнизов и крыши безостановочно льет грязноватая капель, птицы кричат под утро прям в окно и руки перестают мерзнуть без варежек — Ури значительно легчает. На все это блаженство он смотрит со стороны, когда перед сном есть время распахнуть ставни и бездумно зависнуть на подоконнике, а так у него вновь глубокое погружение в бюрократию, переписки, предложения. Комнату, занимаемую когда-то Леви, выдраивают еще во время пребывания короля у брата. Существовать там становится хотя бы возможно. Накатывает иногда, но приступы вины Ури гонит вслед уходящих ледяных ветров и преобразует отрицательные эмоции в рабочую энергию. Тринадцатого числа приходит второе письмо. «К.П.», снова без адреса и адресата, нижний правый угол конверта слегка подмокший. В момент, когда Ури обнаруживает его, в нем вспыхивает радость, но это первичное, как рефлекс; позже, сразу за ней же — горечь. Даже обида. Из принципа он откладывает письмо в сторону и до вечера не прикасается к нему, пока всё не переделает, и в это раз его не штормит, не мучает поднимающейся температурой, как было тридцать первого. Мысли пару раз возвращаются к запретному, но не более. Под самый-самый конец дня, выпив чай с валерианой, пройдясь кремом по рукам и распустив волосы, он неторопливо достает записку, будто вообще ему это неинтересно. «Скоро вернусь. Все нармально.» В конце дважды перечёркнуто какое-то слово. Сорок минут Ури заставляет себя уснуть. Под утро ему снятся десятки столовых ножей в собственном правом предплечье.

***

Под ногами разъезжается мокрая трава и обувь промокает полностью. «Скоро» напрягает его, даже если он притворяется, что это не так. Назойливое, неотстающее, фантомно преследующее, как одиночество: вроде в порядке все, не ощущаешь, а потом начинаешь трястись во время очередного провала в перепутье между реальностью и прошлым и осознаешь, что ни в чьей груди не найдешь успокоения. И с этим также. Возникает в момент, когда ничего не предвещает, или вспоминается от ближайшей ассоциации. Ури откровенно раздражается с такого и в этот раз заставляет себя выбрать иную стратегию, не избегание с отрицанием. Выходит не сразу. В стенах поместья ему не думается совсем. Зная, что вероятно глотнет порцию тоски, он намеренно отправляется к озеру. Возможно, запах талой воды каким-то образом расставит все по местам внутри его головы. Рационализирует. Ну, на крайний случай подействует, как седативное. Выбирать не приходится. Несмотря на хорошую для сезона погоду, нос подмерзает, шея идет мурашками от дыхания ветра прямо в загривок. Ури гипнотизирует разбитые льдинки взглядом, будто ждет, что вот сейчас постоит здесь подмочившем лапки воробьем, подышит лесом, полюбуется промерзшей мокрой землей и преисполнится в своем познании. Принятие разольется в его теле, голова просветлеет — легко и естественно, как в стихах у лириков, как в прозе у романистов, но для такого простого решения у него отсутствуют даже исходные данные. В книгах у персонажей переживания читаются между строк, даже если их вуалируют, перечитай дважды — разберешься. Нет такого, что просто плохо, стремно и плохо, физическая боль в груди без причины в диагнозе. Чувствовать — это сложно. Он еще некоторое время упирается, бродя вдоль берега и пиная в сторону какие-то камушки, веточки. В конечном счете присаживается на бревно в пяти метрах от воды. Через пальто тут же чувствует влагу. — Я не понимаю. Просто не понимаю этого. — Признается Ури вслух. Смысла разговаривать с самим собой он никогда не видел, но сейчас немного иначе. Лес слушает его, льды замирают, чтобы дать выговориться. Это банально и по-тупому, но больше у него все равно никого нет. — Ну почему всё так. «Всё» в этот раз и вправду всё. Это он, его затрудненное дыхание, его приступы вредности, его отторжение, его спутанные чувства, его одиночество, хаотично меняющиеся эмоции, убранные в книжный шкаф письма, затерявшийся в Подземном Городе Кенни Аккерман. Ключ к разгадке близкий и совсем незаметный. Ури скрещивает руки на груди. Вместо леса ему отвечает он сам. По порядку: потому что, кажется, он всерьез злится. Злится из-за целого скопа причин. Из-за Кенни, посмевшего иметь личную жизнь и неподдающегося контролю, из-за ребенка, которого он принес в поместье, раскрыв свою связь с какой-то женщиной, из-за наглости, с которой он приходит и уходит, когда вздумается, не отчитываясь, из-за наличия у него другой жизни. Не то чтобы между ними были обязательства и какая-то связь, их даже передрузьями назвать можно с натяжкой, но там ситуация в целом сложная, в двух словах не объяснить. Просто Кенни согласился служить королю из-за какой-то своей бредовости и пунктика насчет силы. Просто Ури пускает его в свое личное пространство, ужинает, обедает, завтракает по возможности вместе с ним, провел по всему саду и рассказал о всех посаженных цветах, бинтовал однажды, когда во время устранения объекта тот сопротивлялся, воткнув Кенни вилку в плечо до упора, научил писать и молчал о горячем дыхании в свою макушку, выделил комнату в поместье недалеко от своей, назначил должность в совете, повысил статус среди аристократов, свыкся с странными проявлениями внимания, смирился с постоянным запахом крови и пороха. Кенни принял это всё за милую душу. Оброс генетической памятью предков. И попросил ещё. За злостью следует обида, за обидой — печаль. Ури вцепляется пальцами в волосы, когда доходит до того, что причина всех его метаний только в нем самом. В ожиданиях и воздушных замках. Наклоняясь, чтобы ткнуть лицо в колени, он по-детски хочет либо спрятаться, либо исчезнуть, либо что-то сломать. Из желаний не исполняет ни одно. В эмоциях он разбирается, но чувства к Кенни так и не идентифицирует. Там недостаток информации, внутренний блок и немного трусость. Обычно, если чувства, то к персонажам из книг или неодушевлённым предметам, вроде озера, которое сейчас наблюдает за его трагикомедией в миниатюре. А тут - целый человек. Живой, даже знакомый. Так сложно Ури было только после инициации, когда прежние идеалы столкнулись с клятвой мира и памятью ста пятидесяти двух обладателей Прародителя. Помучаться с самим собой ему придется знатно. Вечером, устав от терзаний, он задумывается, а вдруг правда кризис среднего возраста. Как-то забегался, зачитался, крутился везде и не заметил, упустил. Сейчас вот страдает. Размышление об этом в итоге решает отложить, потому что и так в его жизни перебор вопросов на квадратный метр.

***

К окончанию «скоро» Ури не успевает ни чётко обозначить свое отношение, ни диагностировать у себя полноценный кризис. Он думал, что времени у него больше, жил как на иголках и закидывал тревогу бутыльками успокоительных микстур, трогал траву, чаще общался с единственной прислугой, которая в силу почтенного возраста от него не шарахается — экономкой и дворецким, всё как доктор прописал, потому что правда обращался к доктору из-за непреходящей тяжести внутри, раздвигающей ему внутренние органы. Шестого апреля Ури возвращается с званного вечера к одной прелестной леди из Митраса, недавно вышедшей замуж за потомственного аристократа и пытающейся проявить себя в роли новой хозяйки — его там ждали, обиходили, напоили шампанским и даже развели на светскую беседу. В женской компании ему всегда проще, особенно если недоверчивых взглядов со стороны мужей минимум и дело скрашено алкоголем. С прекрасным впечатлением, позволившим упорхнуть в облака совершенно иных забот, мурлыча особенно хорошенькую скрипичную сонату, он налегке добирается до собственной спальни не зажигая свеч. Толкается в дверь, потому что тело чувствует наполовину едва. Приглушенный желтый свет встречает его вместо ожидаемой темноты, разбавленной жидкой луной с окна. В кресле в углу — Кенни Аккерман, причина всех бед и главный провокатор тревожных снов. Ури в раз становится тише минуты молчания. Это в его манере — забираться без предупреждения, врываться через окна, игнорировать понятие конфиденциальности. Входить в комнату и жизнь Ури Рейсса не объявив заранее, демонстративно доказывая, что вся его выстроенная безопасная зона трещинами идет от одной лишь непробиваемой уверенности. Ломать замки, иначе зачем навык взлома тридцать лет улучшал, для кого. Пропадать. Волков исторически держали не цепи, а у Ури сердце нежное слишком, чтобы застегнуть строгач. — Привет. — негромко говорит Кенни, выпрямляясь. Шляпа отбрасывает длинные тени на лицо его. Немая сцена. Желание развернуться и уйти вспыхивает мгновенно, ярко, заручается поддержкой алкоголя и почти уговаривает себя исполнить. Ури не может думать ни о чем, смотрит молча. Как ни странно, страха в нем нет. Только абсолютный, рафинированный ахуй. И мысль о том, что как же невовремя. — Да. Здравствуй. — Отвечает он. Интонация из серии «ваше обращение очень важно для нас». Больше Кенни интереса не вызывает, тут заботы иные — умыться, пополнить водяной баланс организма, скинуть жаркий и тяжелый костюм. Кенни следит за ним из кресла, головой следует за взглядом. — Пришел сказать, что пришел. — Хорошо. — Теперь свободен. — Ага. По комнате глухой и повторяющийся стук. У Кенни дергается нога. Кажется, не такой реакции он ждал, когда караулил короля в его спальне, но Ури интересно на что вообще он надеялся, когда в час ночи решил, что весть о его возвращении не терпит отлагательств. И сколько здесь сидел. И сколько просидел бы, если бы Ури пришел, допустим, в три, или вообще не пришел, завернув на ночевку к брату. Молчания Кенни не выдерживает, терпит с полторы минуты. Пытается продолжать. — На какую-то светскую хрень пригласили? — Кенни. — Прерывают мягко. Светло-коричневый фрак снимают и кладут на кровать. — Уйди, пожалуйста. Откуда в нем столько обособленности — Ури не знает сам. Не понимает, что это за преображения, когда после двенадцати кареты превращается в тыкву, а страдающий тревожный меланхолик в знающего себе цену взрослого мужчину. В нем не отзывается желание сыпать эмоциями, сжимать губы, копить невысказанное и позже сливать жалобы в холодную озерную воду. В груди тянет, но терпимо, и вообще это эффект от шампанского. Он не оборачивается, не видит вместо традиционного каменного среза на месте лица выражение прибитой собаки. После фрака идут запонки. — До завтра. Кенни выходит и аккуратно закрывает дверь. Ури не прощается специально. Вытягивает все подготовительные ко сну процедуры на мотиве скрипочной сонаты, чистит зубы, кровь с десен глотает. Впитываясь в мягкость кровати, он желает проспать вечность, желает, чтобы завтра не настало. Не из-за избегания — просто так ему хорошо путаться в прохладном постельном белье, под одеялом в два раза больше, с деликатными огоньками свечей повсюду. Шампанское растворяется в крови. Завтра самоуверенно игнорирует фантазии короля и все-таки наступает.

***

Он отказывается выходить. Сидит в ванной комнате, умытый и обсохший, греет стену спиной. Держится руками за щеки. Продумывает, как ему существовать в реалиях, где снова Кенни Аккерман, но с переменной в виде обрушенных знаний о ребенке и тошнотворном ощущении внутри. Ури может и сто раз король, двадцать раз прожил свою лучшую жизнь, но отсутствие опыта насылает на него паническую атаку, потные ладошки, дрожащие плечи, и все, не поспоришь тут. Его максимум — спрятаться в четырех стенах и ждать, когда проблема рассосется сама собой. То, что от его отсутствия проблема с каждым часом начинает больше интересоваться его местоположением, во внимание не принимается. Рационально, ничего не случилось. Стрессовать и сгибаться втрое нужно было тогда, когда Леви помирал в королевской спальне, но там вообще не до этого было, ещё у Ури вся жизнь на принципе откладывания построена. Сейчас время выходить с высоко поднятым подбородком, жить как жилось, забыть странный, неловкий прецедент и продолжать сотрудничество, а еще двусмысленно тыкаться носками ботинков под столом, еще наворачивать круги по саду, устраивать часы чтения в одной комнате, объясняя встречаемые незнакомые слова, знакомить с разнообразием Элдийской гастрономии, рассказывать про повадки птиц, приобщать к обществу, где не грабят за спичечный коробок. Вдвоем — быть. Все было так складно, пока не случился октябрь, пока Кенни не вскрыл тайную жизнь, а Ури не накрутился так, чтобы сам в своих же узлах запутался и обратно никак. Каким лирическим героем ему быть, если вместо дракона он воюет с принцессой. Злость подбирается к нему, начинает кусаться. Опять то же самое, тот же внутренний конфликт, который тянется за ним с монолога у озера. Надо разбирать прям сейчас, включать усердие, характерное для горящих дэдлайнов, а то он сам, когда выйдет из комнаты, сгорит со стыда. Увидеть Кенни и умереть. А хотелось бы, чтобы умер он. Умер и никому не достался, ни одной женщине, ни одному Леви, был целиком и полностью посвящен королевской службе. Злость приносит ему подсказки и Ури ловит их за хвост, жутко стыдится своих мыслей, сползает по стеночке, бьется головой об пол до тряски в черепе, чтоб больше такое ему не думалось. Вскрывается, что он собственник. Осуждал и осуждает предков за натуральное порабощение целого рода, в жизнь не признает намеренное выращивание телохранителей, а сам в тайне желает, чтоб ему посвятили всю жизнь, каждое чувство и каждое намерение, чтоб лежали на его могиле вместо цветов. Запоздало Ури вспоминает, что могила ему не положена. Желать все равно не перестает. Его совсем скручивает, сжимает в позу эмбриона. Темнота сплошь, потому что лицом жмутся в колени. Сердце почему-то заходится в галопе, руки ледяные, озноб, воздуха мало, он умрет, он точно сейчас умрет. Он ужасен, он злится, он весь облеплен непонятным страхом, не понимает за что, не знает, что с ним, откуда эти тридцать три несчастья, почему Кенни, почему сейчас. Что писать в строке «диагноз» где полугодовой прочерк. С ним никогда такого не было, ни с кем в мире. Висок его трется об холодное, твердое, рассыпчатое. Ури, как истинный неудачник, проваливается в Пути. Совсем немного его удерживает в Путях, почти сразу же перекидывает в чью-то жизнь. Подсознательно каждый раз он догадывается куда и кем прилетел, но это спрятанное знание, вылезающее, только если цепляться за триггеры. Сейчас триггеров ноль, лишь ощущение ваты повсюду, молочные реки вместо воздуха, замедленные движения, даже если пытаться изо всех сил. Самое тяжелое — погружаться и возвращаться обратно. Материя под пальцами становится тверже, Ури чувствует, как картинка приобретает почти ясные формы. Темнота Путей плавно съезжает в яркий свет, приходится щуриться, и голоса вокруг нарастают, и место мутно-мутно знакомое. Большой круглый стол, широкие окна. По левую руку священник, по правую начальник Военной Полиции. Вдруг щелкает осознание, что он в зале совета. Том самом, который по сей день. Глубина погружения оставляет желать лучшего: у части советников лица смазаны, у другой одежда простая совсем, пропускаются целые куски предложений в речи, ощущение дереализации на максимум. Рассказывают краткую выжимку из отчетов о состоянии городов как Сигансина, которые в качестве приманки, и Ури не слушает, потому что шестое чувство его бьет во все колокола. Что-то случится, прямо сейчас, через три, два, вот-вот. Атмосфера самая спокойная, ни Титанов тебе, ни волнений, но его кроет только так и сердце не перестает отбивать марш. Слюна его вязкая, застревает в горле, на обращения к себе он кивает, не вслушивается, одобряет вообще всё. Когда речь подходит к концу, советник садится. Следующей за ним поднимается женщина. По ватному ощущению в ногах Ури понимает, что досчитал до одного. Язык его становится вареной свёклой. Вниз по шее бежит капля влаги. У женщины той темно-коричневые волосы, сплетенные в аккуратный пучок на затылке, сеточка морщин в углу глаз, пиджак на размер больше и единственное прорисованное лицо среди всех. Она чёткая, форменная, ощутимая, речь ее грамотная, слова различимые, ни одна деталь по типу сухих чисел из речи не пропадает. Она рассказывает про успехи земледелия на территории Розы, выражается совсем без изысков, пусть и входит в королевский совет. Кое-как Ури собирает кашу вместо мозгов и прикидывает, что на вид ей примерно лет тридцать. Тревога бьет его и смешивается с чем-то сладким, мягким, так часто случается — истинные эмоции смешиваются с эмоциями бывших носителей, поди разбери где чье. Чудом удается не расплыться в кресле бесформенной лужей. Прием дышать всей грудью, пока не закружится голова, немного выправляет положение. Сориентироваться нужно срочно, чтобы вклиниться и вести себя естественно, чтобы понять, что с ним и чего ради. Ожившие манекены за столом откровенно не заинтересованы, молчат и рассматривают собственные пальцы, кто-то очень громко молчит, кто-то даже не смотрит. От этого жидкий огонь вверх по пищеводу, гнев живой, потому что как так. Как не слушать доклад о Розе, как не ловить слова в ладони и замирать под голос, как не смотреть, когда докладчица вся — идеал, не истощенная леди, не бледнющая герцогиня, а хорошая, цельная, кровь с молоком, блеск в волосах, вытянутые плечи. От нее у Ури в животе органы играют в догонялки, она делает с ним что-то непонятное — одним умным взглядом пришибает к месту, проблеском своей уверенности толкает его на безумные благотворительные идеи. Ее понимание, ее погруженность в тему вызывает у него синдром отнявшихся конечностей и невероятный душевный подъем. Остаток собрания пролетает мимо него. Куда там до обустройства столицы, когда в мыслях одна Роза. Ну, может быть две. Но это уже если в лирику ударяться. К моменту, как члены советы начинают расходиться, Ури удается наскрести уверенности с грош в своей трусливой душонке — он почти подскакивает, когда женщина-докладчица покидает зал, и без мыслей, едва не ломанувшись на глазах у всех, он торопится вслед. Интуиция подсказываем ему, что никаких прочных связей между ним, — его предшественником, точнее, — и ней не выстроено, поэтому разговор начинается с очень притянуто звучащей похвалы профессионализма. Вообще, это правда, но у Ури голос срывается на быстрый темп и неестественно поднимает вверх, поэтому звучит чисто как предлог для начала общения. Женщину это не смущает. Она медленно идет сбоку и обращается уважительно. От нее приглушенно пахнет свежей землей. Влагу с ладоней Ури вытирает о собственные брюки. Догадка качается в сантиметрах от него, а он не может поймать. Чувствует, что близко, понимает на духовном уровне, а вслух не произнести, не добраться до истины. Мысли от рациональности раз за разом утекают в русло разговора из воспоминаний, вот они зачем-то обсуждают методы земледелия, вот она обобщает состояние крестьян восточного сектора, вот он замечает, что идея реформ вполне реализуема. Вот уже они стоят на крыльце ратуши, за женщиной вскоре приедет экипаж. Молчание сквозит сожалением, Ури чувствует. Он не может поднять не женщину глаза, хотя делает это украдкой, и она тоже, ему хочется надеяться. Прощаются вежливым кивков, а после в душе взрываются фейерверки, всё сразу — восторг, радость, нежность, сомнения, не сделал ли что не так, надежда, скоро ли они встретятся. Запах земли остается единственным, что преследует его, когда воспоминание стекает и собирается в другое. В этот раз триггер щелкает почти сразу же. Пальцы погружены в грунт, под ногтями ощущается грязь, везде листья, инструменты, лопатки какие-то, большие лопаты. Это точно другая жизнь и другой носитель, Ури отличает по рукам и высоте обзора. Запахов вокруг скоп. Вдруг скребется страх: когда воспоминания начинают ощущаться физически и нагружать изобилием ощущений, он каждый раз боится, что не сможет выбраться. Кто-то передает саженец ему в руки. — ...вот. А потом хочу сад, яблоневый. Можно часть дикими засадить, они дольше растут. — Голос вновь женский. Тоже пучок на голове, только небрежный и растрепавшийся, а вот лицо юное, покрасневшее пятнами, с засыхающим следом грязи на скуле. — А ты что думаешь, дикие брать или специально выращенные, Пауль? Осознанием бьет с размаху. Пауль Фриц, второй король Парадиза, засаженные гектары, чудесный вид с окна башни. Любимый сад Ури — наполовину его заслуга. — А? — Я говорю, дикие или специальные? — Женщина, даже девушка терпеливо повторяет. Голос ее медом льется в душу. — Ты сажай давай, чего остановился. Ури опускает саженец ясеня в лунку. Откуда-то он знает, что ему дальше делать, знает, что полдня вдвоем возились с выкапыванием, потом еще несколько часов перевозили саженцы, в перерыве лежали потные и уставшие прямо не земле, пили с одного ковша, перелистывали пособие по садоводству, и вот сейчас наконец-то могут погрузиться в самое интересное. Завтра начнут с начала. Работы непочатый край, пустой земли огромная площадь. Девушка с предвкушением наблюдает, как он закапывает корни саженца, и когда последняя горсть земли падает прижимается лопатой — натурально на него кидается. Она жаркая, стройная, грязная, она негромко пищит, совсем не раздражая, качается в объятиях в стороны, передает через прижатые грудные клетки вибрацию своей радости. Ури обнимает ее в ответ, наполняясь огромным нежным чувством, которое провоцирует у него приступ любви ко всему живому. В этот раз без тревоги — только светлое и хорошее, торжество и доверие. — Первое дерево. Пер-во-е. — Девушка отодвигается лицом, но руками все еще крепко обвивает шею. — Мы посадили первое дерево! Ты представь, мы сейчас здесь все засадим, а лет через тридцать вместо саженцев будет лес. Настоящий лес, Пауль, наш лес. Ури знает, что лес обязательно будет. У него странное двоякое чувство, что лес его и не его одновременно, и в то же время все гудит за ребрами, хочется обниматься, прижиматься плотно, делиться своим теплом и возиться с землей до вечера, таскать удобрения, а еще тыкаться губами по коже везде, хотя это странно и бесполезно, и отмокать вдвоем в широкой ванне вечером, и жаловаться друг другу на болящие стопы. Ури знает эту девушку три минуты, две из которых хочет не расставаться с ней и делить восторг пополам, хотя в жизни не отличался влечением к людям, особенно к тем, у которых под исподнем впалость. Что воспоминания делают с ним. На секунду проскакивает зависть к Паулю. — Ага. Наш лес. Яблони давай дикие. — Большим пальцем он смахивает грязь с розовеющей щеки. Под этими яблонями прольют столько слез. Меняется плоскость, меняется ракурс, меняется температура. Ури с сожалением осознает, что Пути лишают его теплых объятий. Над ним вместо неба возвышается потолок. Холодок бежит по телу, ноги скользят по мягким и съехавшим простынями. Во рту сухость, в теле слабость. Шторы на окне задернуты плотно и атмосфера прям таки дивная: приглушенный желто-оранжевый свет разливается, за стенами неспешно течет жизнь, из звуков лишь едва слышные покачивания деревьев за закрытыми ставнями. Внутренний шум тревоги не глушит Ури, ему почему-то спокойно так, безопасно, он точно знает, что сейчас в королевском поместье, но не в собственной спальне. Наугад сложно сказать, но предполагаемо в западном крыле, где комнаты для гостей. Из-за этого у него диссонанс — выглядит то обжито. Еще плотный мускусный запах в воздухе. Не сразу Ури осознает, что полностью обнажен. Из гардеробной доносится женский голос. — Можно что-нибудь из твоего взять? — Ури не знает, что из «его» брать и зачем, но сейчас он словно в какой-то неге, поэтому разрешит все и сразу. — Надо было тебе дергать мою рубашку. Нам же не двадцать лет, право слово. Оплата портного с тебя. Вдруг ему хочется заявить, что не двадцать, да, но ощущение второй молодости такое плотное, что вперед — гулять под луной, целовать руки, читать стихи, воровать на прогулки через окна. Какая-то там рубашка, порванная или подранная, ничего не стоит, когда платят за нее прекрасным ощущением страсти. О боже. Он резко включается. Это воспоминание чьей-то интимной жизни. Вот почему он обнажен, вот почему тело ломит и ноги как желе. Конечно, сейчас из гардеробной выйдет такая же обнаженная женщина со всеми вторичными и первичными половыми признаками, которые никогда в нем ничего кроме чисто исследовательского интереса не вызывали. Держаться бы реального сознания, не поддаваться памяти носителя, не вдаваться в похотливые подробности. Как на зло желание сопротивляться стремительно стремится к нулю. — Не слышу «извини, дорогая». — Из гардеробной, как он и предсказывал, выходит женщина. Высокая, стройная, с ушками на бедрах и врезающимся в память лицом. Ее наготу Ури старательно игнорирует, не опускает взгляд ниже ключиц, сам подбирается немного, ошпаренный неловкостью. Глазами в потолок. Женщина босиком проходит к кровати, приминает матрас своим весом. От нее слабо пахнет потом и травяными духами. — Дурная ты у меня. Это все твоя титанья сила. На старости лет сходишь с ума и начинаешь кидаться. От женских окончаний Ури почти подбрасывает. Тело прошибает ледяным осознанием. Вроде оно, он не уверен, не знает подробностей, но сказал бы наверняка. Истинные эмоции пробивают сознанием стыдом, шоком, о небо — любопытством, рука подлетает к собственной груди, натыкается на мягкий шарик, от чего тут же дергается и отстраняется далеко. Только не лапание собственных дальних предков, только не подробности, которые они сметали под ковер, прикрывали правильным воспитанием и несколькими детьми. Распахнув глаза, Ури натыкается на лицо женщины, — партнерши, — совсем рядом, непроизвольно отодвигается в сторону, запрещает себе дышать через нос. На то, чтобы сориентироваться и успокоиться, у него полторы секунды. Каждый раз история повторяется. Чтобы привыкнуть к любым ужасам воспоминаний и перестать пугать их участников, потребуется еще десять следующих лет. — Правду говорю. Веришь? — Женщина замечает его испуг и подлезает ближе, прижимает к кровати собой, устраивается правильно и удобно головой в выемке его шеи, кладет теплую ладонь на живот, а бедро закидывает сверху так, что у Ури моментальное тепло внизу. Это истинный ужас — он понимает, что там, на пробу пытается сжать мышцы и чуть не умирает, когда выходит. Одно дело, когда сознание подкидывает секс пра-пра-прадедов с женщинами. Другое, когда женщина ты сам. Мурашки покрывают все тело, стягиваясь на груди. В шею размеренно дышит любовница. Почему-то Ури приобнимает ее. — Верю. — Не своим голосом отзывается он. Да, его кроет ужас, сердце стучится в ребра и просится выйти, но стоит повернуть голову, прижаться щекой к коротким черным волосам — малость отпускает. Наверное, так и должно быть. Вопреки уязвимой обнаженности Ури чувствует, что ничего ему не угрожает. Это воспоминания его прабабушки, Шарлотты Рейсс. Она приняла силу титана от старшей сестры, была молчаливой, отстраненной женой и беспечной матерью. Обросла слухами, под конец жизни перестала покидать поместье, прожила удивительно долгую для носителя жизнь — сорок три года. Ее дневник Ури почти всегда малодушно не трогал, лишь в годы полового созревания запирался в спальне, сдувал пыль и читал по диагонали. Самопознание штука сложная. На первые сорок лет жизни ушло суммарно пятьдесят листов. На остальные три — сто сорок шесть. Ури приходится хмуриться и напрягаться, откапывая в памяти то, чего может и не быть. Достает только до сухих фактов: когда Шарлотте исполнилось сорок, ударило осознание смертности и знание точной даты собственного ухода, любовь врезалась в нее с неожиданностью природного бедствия, перемолола и выплюнула, толкнула на такую смелость, которой не видывал даже Карл Фриц. Случилось страшное — любовь. С собственной служанкой, незамужней женщиной, которая подле не меньше двадцати лет. В автобиографии с момента признания ей было много описаний, эпитетов, подробностей, даже стихов и рисунков, протянувшийся до последней точки мотив уверенности и сожаления — лишь в том, что не решилась признаться раньше. Трех лет было недостаточно. Ури вдруг вновь становится страшно. Он зарекается перечитать тот дневник обязательно. Тема гомосексуальности не сказать, что отталкивала его, нет — будто вовсе не существовала и мысленно приравнивалась к наготе посреди оживленного бального зала. Ну, еще тревожила. Не хотелось вскрывать очевидное, в цепочке умозаключений доходить до последнего, ставить клеймо и окончательно лишаться «может быть» с «все-таки». Сердце его пульсирует, потому что всё увиденное сходится к одному, и только в книгах персонажи безбожно глупые, оттягивают до последнего, в упор не видят, не понимают. Ури не лирический герой. Внезапная правда размазывает его по периферии реальности. Любовница Шарлотты берет его за руку, и мироздание вроде не рассыпается. Оказывается, так тоже можно. — Мне правда страшно. — Напоследок признается он ей. — Ну. Для человека, которого съест собственный сын через три года, ты неплохо держишься. — В голосе ее спокойствие, тот уровень принятия и смирения, до которого Ури семимильными шагами преодолевать марафоны. Он вообще-то боится другого, и съедят его не через три года, а через десять лет, но слова универсальны. — Мне тоже. Знаешь, я, наверное, сойду с ума, когда ты умрешь. Или когда твой муж не пустит меня на церемонию передачи. Она приподнимается на локте, говорит так, будто уже всё распланировала — в семь тридцать подъем, в восемь тридцать вырывание волос, в девять тридцать царапание стен, в десять беспрерывные слезы. Потом обед, долгий вой, полдник, ужин и спать. — Но давай, пожалуйста, бояться, когда всё это произойдет. Сейчас ты со мной. Не сходи с ума раньше времени. Губы припечатывают эту простую истину к губам Ури. Прежде, чем рука потянется к черным локонам, его утягивает обратно в Пути: еще пару минут он не может выбраться, осознать себя, сдвинуться с места и то проваливается в реальность наполовину, то парализован, похоронен в песках. Наконец вынырнуть удается с судорожным вздохом и остаточным ощущением паники в желудке. Собственная уборная спустя столько ощущений кажется чужой. Ури не знает, сколько времени прошло, потому что каждый раз это лотерея. Утирая холодный пот рукавом, он поднимается с пола, разогревает застывшие мышцы, вспоминает как существовать. С нижних ресниц падают мелкие капли, но он не плачет, хотя после такой нагрузки на мозг мог бы, и его не трясет от ужаса, и жизнь на пару грамм легче, и ноша Прародителя — не всегда пятитонная, неотвратимая обязанность. Зачастую, но все ж. В спальне значительно теплее, и Ури падает спиной на кровать, пытаясь пережить последствия приступа. То, что всё не спроста, он понимает и признает. Алеет щеками, непроизвольно сжимает ладонь в кулак, но смиряется и глотает с комом в горле. Либо Имир издевается над ним, либо собственное сознание отказалось выдерживать и погрузило в недра памяти, чтобы закончилась эту канитель с страданиями. Вернувшись в свое тело, Ури уже не чувствует наживую той любви, безусловной и цветущей, но помнит, как сейчас, понимает, что и откуда. Делает выводы в режиме реального времени. Где-то здесь в его жизни должны быть три долгие главы рефлексии, внутренней ненависти и мучений, но период с октября по апрель и так выжал досуха, так что укладываться придется в пару абзацев. Рука опускается на грудь. За слоем мышц и костей мерно бьет его заболевшее сердце. В строку диагноза выставляют вердикт. Принять его сложно, но теперь как будто у Ури есть на что обернуться. Он с таким еще не сталкивался, но его случай не уникальный, не первый в мире, люди жили, вздыхали, томились надеждой и исходились тревогой все две тысячи лет до него. Наклонности особые, но и такое случается, что ж теперь. И ему все еще страшно, да. Поднимать глаза, признаваться себе и кому-то еще, брать эту ответственность за слова, за выложенные чувства, ждать ответа, зависеть от него. Спрашивать у Кенни Аккермана о его женщине и бастарде. Ставить точку под вопросом о возможном браке. Жить эту жизнь неидеальным, закрытым и с рождения невротичным. Но, наверное, в ней не случится чего-то страшнее съедения заживо в строго обозначенный день. Ури выбирает бояться позже. Перед выходом он недолго дышит в окно, чтобы лицо остыло, а под глазами пропали красные пятна, сплетает волосы в косу, греет пальцы о живот под рубашкой. Еще раз прогоняет в голове удивительное — сам факт существования симпатии, возможно даже влюбленности, и не его, а в принципе, убеждает себя, что не распадается на мельчайшие частицы, если произнесет слово на букву «Л», обещает не струсить. Бежать некуда: позади страхи и ушедшее прошлое, впереди неизвестное будущее. Единственным направлением становится путь прямо Кенни в руки. Ури следует по указателям.

***

Привести в действие план признания оказывается сложнее. Сама идея есть — честно обо всем сказать, но на практике это, как минимум, некомфортно. Всё умение говорить словами через рот спотыкается о выпущенные из ящика Пандоры чувства, и Ури как рыба в воде — молчит и лицо тупое. Прежде, чем снова начать сомневаться, он открывает дверь рабочего кабинета, в котором потоп солнечных лучей, запах кожи, тепло и повторяющийся стук. Кенни посреди всего этого великолепия серой коричнево-серой кляксой. Он не оборачивается, только дергает головой на двадцать градусов вправо, когда Ури входит. Стук прекращается. Молчание между ними осязаемо искусственное и непривычное. Было бы солидно держать в руках какие-то бумаги или письма, но их не хранят почти, подписывают, отсылают обратно, в крайнем случае откладывают глубоко в шкаф, а на столе и в голове полный порядок, минимум ненужных вещей. Ноги даже носками не касаются пола, когда Ури садится, — это нелепая, несколько детская особенность известна только самым-самым. Няне, воспитавшей его, Роду, несколько раз предложившим сменить всю мебель в поместье, и Кенни, безбожно стебавшим за это. Сейчас же у него на лице вместо ухмылки почему-то нетипичная серьезность. Темная часть Ури подкидывает ему идею язвительно поинтересоваться в чем дело, но ее вовремя придушивают, отправляя отмалчиваться до будущих проявлений власти и собственничества. Прохладные пальцы он сцепляет замком на столе, выпрямляясь, принимая роль серьезного правителя. — Привет, Кенни. — В этот раз никакой отстранённости. Даже начало не такое ледяное и тяжелое, каким его планировали сделать все эти месяцы, фантазируя, как безжалостно проявят свое безразличие, прогнав Аккермана словно побитого пса. Ага. А потом отправятся плакаться о своей тяжелой доли. Знаем, проходили. Меньше всего Ури хочется остаться один на один с непроизнесенными словами, неоткрытыми чувствами. Он же с ума сойдет, если такой расклад будет, а выбрал вообще-то потерпеть до конца жизни. — Ты вернулся. Как я понимаю, окончательно? — Вроде того. — Вся спесь, присущая Кенни Аккерману в разговорах с вышестоящими по должности и происхождению лицами, куда-то сбилась. Вместо с ней испарилась легкость, адресованная королю. Он напряженный, как в первые месяцы их общения, это жуткий регресс. — Хорошо. Хорошо. — зачем-то Ури повторяет дважды. Так, что там дальше по пунктам. Поздороваться, не погореть от электризованного напряжением воздуха, передать списки лиц. Точно. В верхнем ящике у него лежат незапечатанные бумаги с именами всех, кто как-либо перешел монархии дорогу. Когда он извлекает стопку, то сразу же кладет руку обратно на стол, чтобы пальцы перестали дрожать. — Там расписано, кто оступился и с кем нужно поговорить. Красным подчеркнуты дела первичной важности, черным — те, что могут подождать. Около некоторых есть особые пометки. Спрашивай, если будут вопросы. Кенни забирает бумаги, пролистывая, но не вчитываясь — Ури видит это по его зрачкам, остающихся в одной точке. Формальности подходят к концу, когда бумаги прячут под плащ. — Это всё? Вот оно, он чувствует. Момент истинны. По логике — самое страшное, и у Ури сердце начинает биться так, что слышно, что страшно, и ноги его медленно леденеют начиная со стоп. Он не знает, откуда берет смелость подать голос, но по-другому и быть не может. — Нет, Кенни, подожди. Это не всё. — По спине его прям водопад, хотя голос ровный и лицом ничем не выдает. Брови Кенни едва заметно дергаются у переносицы. В теле жар, как в том самом воспоминании о Пауле и яблонях. Разгар лета внезапно настает посреди промерзшего кабинета. — Мне нужно поговорить с тобой о произошедшей ситуации. Его вышколенная вежливость делает все хуже, нагоняет какой-то фарс, превращая все не в сцену приближающегося откровения в подобие отчитывания, но Ури просто не знает, как по-другому подобраться и с чего начать. Максимум — делать миллиметровые шажки в сторону истины, приобретая симптомы слабоумия по пути. Вот сейчас у него откажет речевой аппарат, чуть позже мозг перестанет работать и глаза раскосятся. Он уже смотрит долго и молча, — взгляд из испытующего становится тупым. Кенни, едва ощутимо напрягшийся сильнее, словно ждет приговора, одновременно желая выпрыгнуть через окно. На серьезные разговоры у него аллергия: рвота, слезы, шок. Они в одной лодке, потому что Ури до такого же состояния недолго осталось. Дойдя до самого страшного, он вдруг понимает, что не знает, как дальше. Сплошная импровизация заводит в тупик, дальше хуже, потом что сам же начал, не выходить же из кабинета в полном молчании только из-за того, что погрузился в ступор. Ну и где его хваленое королевское красноречие, многолетнее светское образование, когда оно так нужно. Когда молчание затягивается уж слишком, что даже Кенни становится немного неловко, он выпаливает первое, что выдает его запаниковавший мозг. — У тебя есть жена? Надо было как-то по-другому сформулировать, но поздно. Самое животрепещущее вырвалось само. Да, плевать на бастарда, потому что Ури глубоко в душе семьянин и воскресный родитель, плевать на непонятные пропажи. Ему нужно знать здесь и сейчас — есть ли у Кенни чертова жена. Выбрал ли он единственную женщину, уникальную настолько, что сам Потрошитель не кинул ей пару монет за ночь, а остался на сотню следующих, прекрасную и характерную, выносящую его смрад, курение, алкоголь, маты, заслуживающую не окончание на живот или подпольный аборт на ранних сроках, а ребенка, настоящего ребенка. Ури переволновался и уже четко ее увидел: крепкая, высокая, с широкими бедрами и сильной спиной, работающая наверняка где-нибудь в мясной лавке или кабаке. С Кенни у них полное взаимопонимание, отсутствие каких-то рамок и яростный секс. И оба не носят кольца, потому что в работе мешаются. — Блять, что? — Кенни не прочел его мысли, он просто с вопроса в ахуе. Наконец лицо его отмирает, сыпется застывшей каменной стружкой, выражая смесь шока и непонимания. — Жена. У тебя есть жена? Ты ее любишь? — Неощутимо спадает атмосфера официоза. Не выдерживает конкуренции, разбиваясь о назревающий спор, который может быть только между двумя близкими людьми. Без «но послушайте» и «к вашему сведению», а по-настоящему всё, с округлёнными глазами, бровями домиком и прямыми выражениями. — Какая нахуй жена? Ури, ты ебнуться успел? — Твоя жена! Обычная. Не надо пытаться врать мне, я спокойно отнесусь к правде, ей ничего не угрожает. — Его невроз чуть пробивается на первом предложении в повышенном голосе. Начинает раздражать, что он здесь погибает на баррикадах собственной революции, бледнеет до пугающего оттенка и упорно выдерживает напряжение, а Кенни не может просто признаться, сказать всего лишь одно слово, всё, большего от него не требуют. Они были близки так, что неловко, и Ури имеет право знать о женщине, укравшей у него предназначенного судьбой Аккермана. Он верит, это был запоздалый подарок от Имир на инициацию. — Нет у меня никакой жены, че ты приебался? — Кенни, кажется, такая навязчивость не особо устраивает. Он тоже становится громче, а еще голову втягивает в плечи и руки держит перед собой, чуть приподнятыми от колен и раскрытыми. — Да как нет, если есть?! — Да какая нахуй жена, Ури, блять! — Тогда сын у тебя от кого? Ури не замечает, что мышцы его окоченели. Налитые железом плечи с лопатками, искаженное лицо, даже на стуле он, кажется, сдвигается к самому краю. Кенни смотрит на него изумленным филином, внезапно заткнувшись. Рот его приоткрыт, словно ругательство на языке засохло. Тишина стоит такая, что больно, ощущения на максимуме и подготовка принять самое больное. По виску пробегает липкая капля пота. — Какой сын? — Запал его будто затухает разом. Спичка, потухнувшая от холодного ветра. — Твой сын. Леви. — Он все еще напряжен и не понимает, как они дошли до этого момента. Твердолобость Кенни не перестает бесить, на лицо явные проблемы с когнитивными функциями. Кенни наконец закрывает рот. Эмоции на его лице меняются так, что отследить легко, и серьезность ложится тенью на лоб и глаза, выученная враждебность опускается к переносице с бровями. Он друг что-то осознает, не делится этим осознанием с королем, из восклицательного знака превращается в твердую точку. Между ними снова тишина, на этот раз намеренная. Почему-то Ури заранее чувствует себя виноватым, но в момент проглатывает это чувство, замученный и уверенный в том, что имеет право на злость. — Я не обязан перед тобой отчитываться, — Кенни вновь ограждается от него невидимой, но ощутимой стеной недоверия и предвзятости. Она у него на уровне неотъемлемого, построенная в момент рождения в Подземном городе, и Ури своей нефильтрованной мягкостью за время смог проделать в ней пару пробоин, добиться внезапных улыбок, непонятных ему анекдотов и расслабленных плеч, а сейчас, из-за загонов в голове, сам же заделывает эти пробоины свежим бетоном. — Это раз. Два — не лезь в мою жизнь, Ури. Я не твоя псина. На такую жесткую правду у него аргументов нет, только мелко трясущиеся мизинцы и разодранные от нервов заусенцы. В импровизацию его не входила развилка с простым, оправданным отказом. Варианта, при котором информация окажется заблокирована. Ему должно было стать плохо, или грустно, или страшно, или стыдно, но чтоб вот так, когда он даже не может сгенерировать правильную эмоцию, это атас. Ури резко вдыхает, не ориентируясь в том, как спасти разговор. — Я не это имел ввиду, — тон у него примирительный, уже без гонора, спокойнее и тише. Страх о том, что Кенни поймет, какой он собственник с противными мыслями, запоздало нападает на него. — Я просто хочу разобраться в ситуации. — Никакой «ситуации» не было. Твое «разбирательство» ничего не даст. Кенни не знает, о чем говорит, и врет не краснея. У него словно избирательная амнезия, вырезавшая из памяти ту ночь, когда он притащил горяченного мальчика и стоял поодаль от него, и Ури знает, точно знает, что это не страх заразиться — это страх ответственности и всего мягкого, уязвимого. Он видел, как Кенни шкерился в углу его спальни, помнит, как играли желваки на его челюсти, ему не нужны сто пятьдесят одна жизнь, чтобы прочесть простую человеческую неподготовленность, узнать избегание, которое ему как родное, и все это понять. Его осуждение, злая попытка добраться до правды вызвана осуждением не за беспечность, а за уход от него. Кенни будто в упор этого не видит и рисует себе врага. Ури стекает уязвимыми чувствами, на что он ставит табличку «не ходить по мокрому» и изолируется. Лицо его выдает непривычные для кого-то кроме зеркала гримасы — сдвинутые вверх брови, сжатые зубы, широко раскрытые глаза с подрагивающими нижними ресницами. Это несправедливо, эгоистично и отвратительно, и он не знает, как еще сформировать ком своих мыслей в человеческую речь с правильным посылом, чтобы не спугнуть, не настроить против себя, как вычленить всю это горечь и желчь, пережить первую в его жизни взрослую ссору с кем-то, кто не Род и отец, от кого сны тревожные, частые, яркие, и в груди болит, и худшие черты поднимают голову. Перед глазами пленка из-за собственного бессилия, еще острый стыд за то, что он пережил несколько собственных смертей, больше сотни светских приемов, научился выписывать приказы на убийства, а от личного разговора его плющит как подростка в момент удара гормонов, — Ури не видит особого выражения на лице Кенни, где кроме озлобленности что-то еще. Горло сдавливает спазм. Его импровизация разваливается на глазах. — Кенни. Я не пытался лезть в твою жизнь. — Каким-то образом он оказывается в позиции виноватого, вынужденного объясняться и делать два шага назад. На Аккермана он не смотрит, потому что не может. С трудом собирает слова. — Для меня.. Мне было важно узнать об этом. — На кой хуй? Чтобы контролировать меня, как других королевских пешек? — Его резко переменившейся настрой не пробивает пятитонную броню. Ури понимает, что больше не выдержит разговор по дрожащей пеленой перед глазами. Он сдается. Кажется, смиряется со своим пожизненным одиночеством и при первой же неудаче ломается с хрустом. Путям надо было показать ему хотя бы ссор двадцать из жизни прародителей, чтобы он поднаторел, не расклеиваясь. Вывод, что Аккерманы обладают абсолютно волшебным свойством, разоружающим и выводящим королевских представителей из душевного равновесия, всплывает на поверхность сознания. Или это у Кенни персональное. Еще один талант помимо таланта убивать. — Хорошо. Я услышал тебя. — Спокойно продолжает Ури. — Тогда это всё. Можешь идти. Происходящее дальше как-то смазывается одно. Из-за слишком близкого нахождения к истерике, он не чувствует, что Кенни задерживается в кабинете дольше, чем должен был, просто зачем-то сидит и молчит, через скопившуюся вату в ушах не слышит, как закрывается дверь. Держаться у него получается еще совсем немного, а затем — прижатые к лицу ладони, кислое ощущение за веками и огромное чувство провала. Сразу клеймо неудачника, принимаемое за правду, разочарование в порыве, накрывшем его. С чего вообще он взял, что нужно было идти и ложиться грудью на амбразуру, не подготавливать заранее фразы, не думать, как завернуть все красиво. Пара воспоминаний, ощущение чьей-то любви, и вот Ури делает неправильные выводы, накидываясь на человека ни с того ни с сего. Они в последний раз нормально разговаривали больше полугода назад, а тут он со своими догадками. Чего он ждал от человека с генетическим недоверием к власти, на какую честность надеялся. Сожаления заканчиваются с парой слезинкой, упавших сквозь пальцы на стол. Чувства превращают его в потрепанную жизнью половую тряпку. Протирая глаза, Ури вспоминает, что обещал в этом году меньше винить себя, сокращать частоту загонов и принимать личные неудачи как необходимый опыт, осознает, что пустит трещину по собственному рассудку, если продолжит скручиваться в комок сожалений. Он заставляет себя встать и открыть окно. Ветер высушивает ему лицо. Долго, но упорно он принимает, что провалы — это неизбежно, что он не сумасшедший маниакальный контролер, а обычный человек с задетыми чувствами. Прийти к этому легко, а вот осознать ни разу. Получается через метод повторения и взгляда на себя будто бы со стороны. Через сдавленное спазмом горло приходится проглотить факт существования конфликтов даже с дорогими людьми. Опираясь на деревянную раму, Ури вдруг вспоминает, что примерно до двадцати пяти лет также остро реагировал на ссоры с братом, тоже мучился и ни мог ни о чем другом думать, но потом как-то оброс броней и попривык. И ничего. После всего громкого и обидного они всё равно семья. И с Кенни история не закончится от одного разговора на повышенных тонах. От осознания этого он чувствует себя менее паршиво, хоть привкус вины и не проходит полностью. Ури подытоживает, что дерьмо случается, прикрывает окно, остуженный до нормальной температуры тела, и пробует вернуться в жизнь. Заняться письмами и приказами, спуститься в конце концов на поздний обед. В желудке его пустота со вчерашнего вечера. Внутренние монстры, ждавшие града соленой воды, залипания в стену и скребущих на душе кошек, офигевают с такой скорости рефлексии и хотя бы на ближайшие сорок восемь часов окончательно затыкаются, оказывавшиеся залитыми горячим супом.

***

Через три с половиной часа один из монстров до него все же добирается. Это не тот, что с подсознания, навязывающий неудачи как пожизненную данность, а другой. С несменяемой шляпой и засохшими багровыми каплями на ботинках. Аккуратно опускается закат, чуть затрагивая желто-розовым цветом облака, и успокаивающая голубизна отражается в глади озера, около которого Ури пытался напитаться спокойствием. В этот раз он честно приходил не ради выплеска эмоций, а потому что зрелище красивое очень, дышится легко, вокруг природа, природа, природа. Легкий травяной запах и грязь почти подсохла. Кенни достает его и здесь, припершись зачем-то со своими срочными новостями, решив не ждать в поместье, а брать живым. Ури беззвучно вздыхает, издалека слыша его широкие хрустящие шаги. Не поворачивается из вредности. За прошедшее время ему на самом деле стало немного легче. Может это волшебная выпечка их главной кухарки так на него подействовала, может попытки меняться постепенно дают плоды, расцветая в темпе весенней вербы, может сон и правда лечит, а может он ни в чем вовсе не виноват и просто опять загнался. Ури правда не знает. Думать о случившемся он позволял себя только в первой половине дня, так как с приходом ночи из теней вылезают все сомнения, эмоции скукоживаются до золотой троицы «вина — стыд — грусть», и рациональность сама отпадает за ненадобностью. Только когда голова свежая, а солнце с окна напоминает ему, что жизнь на одном провале не заканчивается, он возвращался к собственному недавнему и пытался выступать в роли своей же защиты. Резко сжимал кулаки, как всегда делает на рефлексе при неловких воспоминаниях, а после намеренно разжимал их, оставляя ладони раскрытыми. Признавал не только свою вину. Обезличивал, раскладывал по полочкам, подводил выводы. Принимал грызущее чувство, а не отнекивался, переживал его, потому что бессмысленно скрываться. Просто Ури не может в моменте. Не может, когда это очень личное. Ему нужно время, хотя бы день или два, и это нормально, это делает ему хорошо. Это помогает ему сформировать итог, что вина Кенни никуда не делась, не стерлась одним неудачным взаимодействием, что они, может быть, и не пара с гомоэротичным подтекстом, но пара друзей точно, и пропадать без объяснений, ссылаясь на личную жизнь — это ублюдство. Безответственность и эгоизм. Кенни глупый, но не тупой, в свои года сцепить несколько звеньев логической цепочки он может, понять, что своей выходкой делает тошно, что право злиться у Ури есть. Право на правду тоже. Что так не делают — не приходят со своими проблемами, а потом отказываются объяснять их суть. Всё это оказывается такой простой банальщиной, что дойдя до нее, Ури становится немного стыдно, что он, взрослый человек, не смог сразу успокоиться и по-взрослому решить проблему. Еще потом капнул слезами пару раз, но слез стыдиться не нужно, это деструктивно. Он принимает прошлого себя, понимает вообще на сто процентов. Ради этого «прошлого» клянётся в следующий раз остановиться и подумать, прежде чем говорить, попридержать бегущие вперед эмоции. И вот, проверка его клятвы наступает. Кенни за спиной почему-то долго мнется, тяжело молчит. Очередь начинать тяжелый разговор в этот раз наступает его. — Это. Разобрался с двумя, которые красным подчеркнуты были. Которые Эффман и Робертс. Который Уолкер сейчас не у себя, предположительно ближе к северу Розы. Выеду за ним на днях. — объясняется он. В принципе, изложить это можно было и в письме, пусть Кенни особо не любит писать. После недавнего в этом есть же какой-то смысл. Но нет - пришел. Вторгся в пространство, где даже утки крякают на всех, кто не Ури, недружелюбно. — Хорошо, — где-то здесь пролетает чувство чего-то знакомого. Прежде, чем Ури осознает, что это за чувства, он продолжает. — Это всё? Кенни не отвечает. Раз не уходит, то очевидно, что не всё, но храбрости, чтобы об этом сказать, у него не достает. Ури не осуждает. Ему самому пришлось пережить эмоциональную мясорубку, чтобы прийти к точке, в которой он сейчас, а это еще свободного времени было достаточно, и возможность пострадать в теплых стенах имелась, и с крысами за хлеб драться не приходилось. В общем, понимаемо. Ну или просто Ури скучал по нему, потому что невозможно не скучать. Скучал и одновременно злился. То, что чувства — это сложно, ему понятно давно, поэтому с таких комбинаций он не удивляется. — Че. Сидишь тут? — Кенни пытается невпопад продолжать разговаривать. Прям чувствуется, что он начинает это для того, чтобы не уходить. Это тупо, но что есть. — Ну. Вроде как сижу. — Понятно. — Резюмирует он. Ури знает, что кивает самому себе чуть влево, успел выучить некоторые из его повадок. — А чё сидишь? Ури разворачивает на него голову. Смотрит беззлобно, просто как на идиота, и не отвечает. А что тут отвечать. Он не знает, зачем Кенни пришел, давит в себе догадку, потому что от нее проснутся бабочки в животе и опять все испортят. Зато он даст Кенни то, чего не хватило ему самому — возможность объясниться. Сложить слова в разваливающийся снежок и вывалить, мол на, вот мой максимум. Кенни стоит все-также не двигаясь, греет в карманах руки и отводит глаза в сторону, приняв, что сморозил тупость. Ему требуется некоторое время и, возможно, огромное усилие, тяжеленное, тяжелее окоченевших трупов и родительских обязанностей, чтобы продолжить издавать слова. — Слух. А почему ты тогда про жену спрашивать начал? У него умение ходить вокруг до около прям развито. Ури намеренно игнорит этот вопрос, чтобы скорее перейти к сути. В молчании между ними успевает сильно расчирикаться воробьи. — Нет, ну ты тогда тоже неправ был. Начал вызнавать про жену какую-то, про Леви. Конечно, Ури улавливает скромно спрятавшееся «тоже». Сразу достает смысл, что это, кажется, длинная и трудная подводка к извинению, — но за точность вывода не ручается. Где «тоже», там должно быть и «я», но как-то оно проскочило, не вписалось в предложение из-за неумения своего изречителя подавлять гордость, исказив смысл из изначального в «короче, ты виноват». До Кеннни догадка об этом тоже доходит, и он продолжает говорить. — Это просто стрёмно выглядело. Как-будто я на допросе сижу. Ну, понимаешь? Только пришел, а ты сразу со своими вопросами. Закапываться у него получается всё лучше и лучше. Будь Ури моложе, или будь Ури девушкой, или менее терпеливым... или вообще кем-угодно, кому по судьбе не написан Кенни Аккерман, то не дослушивал бы до конца и ушел, отказавшись принимать волну обвинений с оправданиями. Но он не девушка. И не кто-угодно. Он пообещал себе доводить сложное до конца, поклялся останавливаться и думать, не сбегать, на откладывать. Не передавать себе будущему поводы для терзаний. Разбираться — с самим собой. Он вновь оборачивается. — Кенни. Зачем ты пришел? Этот простой вопрос загоняет Кенни в тупик. Ловит его, как оленя в свете фонарей ночью, тоже заставляет замереть и смотреть одним выражением лица. В интонации даже не скользило вторым слоем обвинение. Зачем он пришел. Сложные математические вычисления, происходящие у Кенни в голове, можно отследить по его мелко дергающимся зрачкам. Ури узнает в нем что-то родное. Просто так получилось: он сам отвечает на свои экзистенциальные загоны у себя в голове, в печальном и привычном одиночестве, а Кенни для этого требуется говорить вслух, путь до принятия у него только через других. Как иначе, когда в жизни привык ориентироваться только с помощью практики, а на теорию глубоко забил. По пути он что-то тормошит, что-то рушит, задевает кого-то, но путь до истины всегда тернист. Ури немного двигается на бревне, освобождая место для еще одного человека. Кенни со скрипом понимает намек и садится на самый край. — Ты че, обиделся? — Да. — М. Понятно. На то, что я нахамил тогда? — Да. — Оказывается, говорить правду, а не сглаживать углы оказывается тяжелее, чем в фантазиях. Привык же всю жизнь с близким быть мягким, а тут приходится честно признаваться в том, что неприятно. И грустно. — Не только на это. — Нихуя. А еще на что? Кенни прикусывает язык, стоит Ури посмотреть на него, легко нахмурившись. Видите ли, он тут еще на что-то обижается. Хочет, чтобы с ним были честны, хочет видеть своего друга стабильно рядом или хотя бы около, а не проглатывает молча полугодовые перерывы в общении. Святого человека не щадит. Кенни начинает дергать ногой. — Ну бля. Ну принес я тогда Леви. Но он бы сдох без нормального доктора, я серьезно. Да и он ребенок же. Ты ж детей любишь вроде. — Скажи честно, ты дурак? — Может. Нет, ну а что тогда? Раскрываться всё карты ему не собираются. Подталкивать подсказками — еще может, но до самого главного Кенни должен дойти сам. А то что это получается? Несправедливо. Раздумывая над ответом, он сосредоточенно жует собственные губы, отвлекается то на озеро, то на деревья. Перебирает еще пару вариантов, доходя вплоть до того, что в далеком октябре обувь не снял и затоптал прихожую, еще залил грязной водой с плаща, потом коричнево-багряные разводы кое-как оттерли. С его непосредственности Ури становится смешно, но он вовремя закусывает щеки изнутри, давя улыбку, потому что вообще-то не в настроении сейчас и всерьез задет. В груди скромно расцветает щекотное чувство, будто они были в разлуке годы и только сейчас по-настоящему встретились, вживую, а три дня назад это не они были вовсе, какие-то обиженные жизнью клоны. Даже воздух вокруг них будто теплеет. Кенни позволяет себе одну тычку в худой бок его, оказавшись на достаточно расстоянии, чтобы дотянуться, хотя вот вроде силе особняком чуть ли не в двух метрах. Ури вдыхает легкий ветер и изнутри наполняется светом. В моменте он осознает, чего ему так не хватало. От недостатка солнца у жителей Подземного города колени кривятся внутрь и полотно сопутствующих недугов — от не проходящих простуд до чьих-то теней в углах комнат, а у него от недостатка Кенни Аккермана невроз выкручивается на максимум, забирая функции центрального управления. Потом беды в голове с отсутствием сна, или наоборот, гиперактивность, агрессивные попытки привести всё в порядок путем рационализации и составления планов. Повышенная общительность плюс горящие глаза. Оказывается, это всё лечится возвращением в бытие одного простого компонента. Ури вспоминает, как полегчало после окончания зимы, и ловит дежавю. От легкости в разговоре и колотой манеры речи ему также всеобъемлюще хорошо, как от свежего весеннего воздуха. Привычно нести гигантскую тень справа или слева от локтя, заново слушать тупые анекдоты, погружаться в сплетни о каких-то людях с Подземелья, истории которых пришлось запомнить чисто на слух. Кенни привносит с собой спокойствие, и принимая это спокойствие, Ури автоматически соглашается на лихорадку при его уходе. Это как с хорошей едой, приготовленной по всем канонам: специи, правильная прожарка, качественные ингредиенты. Пробуешь один раз и всю оставшуюся жизнь морщишься от привычной пресной, слепленной из бумаги и засохших сухарей. Аналогия легчайшая. — Потому что ты ушел, — вдохнув, он вдруг спокойно признается. — И бросил меня. До Кенни доходит не сразу. Сначала он хмурится, по привычке обороняющийся от обвинений, якобы нихуя никого бросал, обстоятельства просто, а потом от шока замирает, когда смысл добирается до него с другого конца бревна и врезается в висок. Молчание наступает аж звенящее. Признание, планируемое Ури в другой день, в другом месте, при других обстоятельствах образуется как-то само собой, в иных словах, но с той же сутью. Ури моментально переступает через сожаление об упущенной возможности сделать все романтичнее, красивее, и принимает естественность, идущую в комплекте с моментом. Наверное, у него по-другому и быть не могло. У них. Щеки его едва-едва окрашиваются в малиновый цвет, сердце разгоняется с нуля метров в секунду до ста за два вдоха. Кенни, уперев локти в колени и перебирая большие пальцы в сцепленных ладонях, комментариев не дает. Ему делают скидку на происхождение, благодаря уже за то, что не ушел, не выругался с таких внезапных откровений. Где-то минуту они оба не двигаются. — Так это. У меня там Леви был. Потом Кенни негромко оправдывается, зажевывая слова и кажется впервые за жизнь почувствовав что-то вроде застенчивости. Обоим ясно, что не о Леви всё вовсе, просто выражаться сложно и страшно, давать какие-то окончательные ответы. От напряга у него едва дым с головы не идет, под носком ботинка образовалась уже приличная такая лунка. Ури остро хочется остановить дергающуюся ногу, положив ладонь на острую коленку. Он косится в его сторону, когда молчат они уж излишне долго. В сторону Кенни ему исключительно неловко смотреть, но от того какие-то странные флюиды и особые эмоции бьют Ури прямо в воспаленную эмпатию. Мнется нерешительно, вдыхает резко, будто сам с собой договариваясь, говорить или нет. После, уставившись строго прямо, будто на земле вдруг вырисовалось что-то безмерно интересное, все же решается. — Он сын моей сестры. Она короче... — Тут Кенни осекается, делает невнятный жест рукой, смотрит куда-то в пространство. Ури предполагает, что это за «короче», но притворяется святой наивностью и слушает дальше, замерев, чтобы не спугнуть откровение. — Да неважно, что короче. Просто она тупая. Вот. Мне пришлось повозиться с ее вышкварком. Чувствуется незримая тяжесть, даже когда скрыть ее пытаются за ровным голосом и будто бы безразличием. Такое сложно объяснить, надо просто пережить и запомнить, чтобы ощущать еще издалека, вылавливать особого рода молчание, ощущать вибрацию потяжелевшего дыхания. Ури пережил. Когда-то, в разговоре, завернувшем к теме семьи, он вскользь упоминал о няне, воспитавшей его вместо матери. Сейчас ему сложно вспомнить подробности, да и ни к чему это — он почему-то неуместно рад, что теперь у них один-один. Отмолчавшийся тогда Кенни считывает их уровень близости достаточным, чтобы открыть что-то своё уязвимое. Отмолчавшийся Кенни на этом не заканчивает. — И если ты подумал, что он мой сын, а в Подземном городе у меня есть какая-то баба, то подумай обратно. — Он подводит черту аккуратно, но твердо. Еще и добивает непрошенной правдой в своей манере. — И вообще-то я внутрь не кончаю, я ж не долбоеб. Проституток не ебу, потому то они все прокаженные, а кроме них в Подземке сносных баб либо нет, либо искать заебешься. Мне вот когда этих баб искать, если я у тебя на службе? Ури не выдерживает, прерывая поток слов каким-то задушенным стоном в собственные руки, демонстрируя всем видом, что всё, хватит, ему на ближайший год достаточно. Изображая замученного, он на самом деле в ладонях скрывает лицо, перекашивающееся от восторга, от торжествующей надежды и расплавленного обожания, мышцы не поддаются ему и всё тянутся вверх. В груди чувство избавление от чего-то тяжелого, как если бы натужный чахоточный кашель вмиг прошел. Какая вообще жена, кого он там напридумывал. Широкобедрая брюнетка покидает его фантазии, освободившись от оков безосновательной ненависти, на прощание машет ручкой и в качестве мести тянет за рычаг у выхода, отключая ему мозг. Там теперь всё, одна ваниль, каким-то образом перебравшиеся из желудка бабочки и огромные буквы «А» массово в каждом углу. Там одна единственная мысль — Кенни предпочел его. Вместо любой из женщин Подземного Города. Вместо любой из женщин столицы, которые хоть и не признают никогда, но первобытный интерес к сильным, высоким, маскулинным мужчинам только так испытывают. Ну вообще, «выбрал» это громко сказано, потому что пока никаких однозначных признаний ни с одной из сторон произнесено не было, но Ури ломает уже с того, что есть. Ноги ватные, лицо горит. Состояние как после истерики, когда окончательно успокоился и с любой мелочи вымотано смеешься. Ему правда хочется смеяться. Его вот-вот разорвет изнутри. — Ты чё там? Помер? — Да отстань ты, Бога ради. — Схуяли отстань. Вообще, он прав. После того, как они выяснили, что Ури одиночество пережил чудом и Имировиским замыслом, что Кенни собрал всю соблазнительность женских тел и разом отказался от нее, выставив статус «женат на работе», то теперь у последнего авторитетное право в принципе не отставать. На анекдоты у него теперь карт-бланш, маты тоже стерпятся. Бесконечные злость и дым, кровь, агрессия, смрад. Грубые руки, пробивающаяся щетина, семейное неодобрение. Ну а что. Чем-то жертвовать в таких тяжелых случаях, именуемых любовью, всем приходится. Ури обходится малой кровью. — Ты извиниться забыл. — Он напоминает о, вообще-то, изначальной цели визита у озера. Как-то они соскочили с этого. Правда правдой, а недосказанностей быть не должно. — А. Ой. — Звучит Кенни абсолютно не удивлённым. — Извини. И за Леви, и за пол, и за отсутствие подарка на день рождения. После удара ступней в щиколотку он кряхтит, посмеиваясь, и становится серьезнее. — За то, что съебал без объяснений, тоже. В первую очередь. Признаю, долбоеб. Ошибки учел, выводы сделал. Прощение ожидать могу? Ури прячет улыбку, намеренно изображая строгий голос. — Запрос будет рассмотрен в течение трех дней. Ожидайте. Бока их соприкасаются. Зачем-то Ури придвигается вплотную, идеально пристраиваясь рядом. Это взаправду дар от Имир, потому что невозможно, чтобы люди сочетались так правильно, если не были вылеплены в комплекте. Кенни рассуждает, что страшная и ужасная государственная машина, возможно, сжалится, если ее пригреть, и рассмотрит заявку на прощение быстрее. Прозаичное одиночество Ури Рейсса расширяется, переименовываясь в Одиночество Плюс Один.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.