X
5 апреля 2024 г., 17:54
Примечания:
Юбилей
Генерал с конницей поехал вперёд. Батальон, с которым я шёл из крепости N, остался в арьергарде. Роты капитана де Грофф и поручика Куросавы отступали вместе.
Предсказание капитана вполне оправдалось: как только мы ступили в узкий перелесок, про который он говорил, с обеих сторон стали беспрестанно мелькать конные и пешие горцы, и так близко, что я очень хорошо видел, как некоторые, согнувшись, с винтовкой в руках, перебегали от одного дерева к другому.
Капитан снял шапку и набожно перекрестился; некоторые старые солдаты сделали то же. В лесу послышались гиканье, слова: «Иай гяур! Урус иай!» Сухие, короткие винтовочные выстрелы следовали один за другим, и пули визжали с обеих сторон. Наши молча отвечали беглым огнем; в рядах их только изредка слышались замечания вроде следующих: «Он откуда палит, ему хорошо из-за леса, орудию бы нужно...» и т. д.
Орудия въезжали в цепь, и после нескольких залпов картечью неприятель, казалось, ослабевал, но через минуту и с каждым шагом, которые делали войска, снова усиливал огонь, крики и гиканье.
Едва мы отступили сажен на триста от аула, как над нами со свистом стали летать неприятельские ядра. Я видел, как ядром убило солдата... Но зачем рассказывать подробности этой страшной картины, когда я сам дорого бы дал, чтобы забыть её!
Поручик Куросава сам стрелял из винтовки, не умолкал ни на минуту, хриплым голосом кричал на солдат и во весь дух скакал с одного конца цепи на другой. Он был несколько бледен, и это очень шло к его воинственному лицу.
Хорошенький прапорщик был в восторге; прекрасные янтарные глаза его блестели отвагой, рот слегка улыбался, он беспрестанно подъезжал к капитану и просил его позволения броситься на ура.
— Мы их отобьем, — убедительно говорил он, — право, отобьем.
— Не нужно, — кротко отвечал капитан, — надо отступать.
Рота капитана занимала опушку леса и лёжа отстреливалась от неприятеля. Капитан в своём изношенном сюртуке и въерошенной шапочке, опустив поводья белому маштачку и подкорчив на коротких стременах ноги, молча стоял на одном месте. (Солдаты так хорошо знали своё дело, что нечего было приказывать им.) Только изредка он возвышал голос, прикрикивая на тех, которые подымали головы.
В фигуре капитана было очень мало воинственного, но зато в ней было столько истины и простоты, что она необыкновенно поразила меня. «Вот кто истинно храбр», — сказалось мне невольно.
Он был точно таким же, каким я всегда видал его: те же спокойные движения, тот же ровный голос, то же выражение бесхитростности на его некрасивом, но простом лице; только по более, чем обыкновенно, светлому взгляду можно было заметить в нём внимание человека, спокойно занятого своим делом. Легко сказать: таким же, как и всегда. Но сколько различных оттенков я замечал в других: один хочет казаться спокойнее, другой суровее, третий веселее, чем обыкновенно; по лицу же капитана заметно, что он и не понимает, зачем казаться.
Француз, который при Ватерлоо сказал: «La garde meurt, mais ne se rend pas», — и другие, в особенности французские герои, которые говорили достопамятные изречения, были храбры и действительно говорили достопамятные изречения; но между их храбростью и храбростью капитана есть та разница, что если бы великое слово, в каком бы то ни было случае, даже шевелилось в душе моего героя, я уверен, он не сказал бы его: во-первых, потому, что, сказав великое слово, он боялся бы этим самым испортить великое дело, а во-вторых, потому, что, когда человек чувствует в себе силы сделать великое дело, какое бы то ни было слово не нужно. Это, по моему мнению, особенная и высокая черта русской храбрости; и как же после этого не болеть русскому сердцу, когда между нашими молодыми воинами слышишь французские пошлые фразы, имеющие претензию на подражание устарелому французскому рыцарству?..
Вдруг в той стороне, где стоял хорошенький прапорщик со взводом, послышалось недружное и громкое «ура». Оглянувшись на этот крик, я увидел человек тридцать солдат, которые с ружьями в руках и мешками на плечах насилу-насилу бежали по вспаханному полю. Они спотыкались, но всë подвигались вперёд и кричали. Впереди их, выхватив шашку, скакал молодой прапорщик.
Все скрылись в лесу...
Через несколько минут гиканья и трескотни из лесу выбежала испуганная лошадь, и в опушке показались солдаты, выносившие убитых и раненых; в числе последних был молодой прапорщик. Два солдата держали его под мышки. Он был бледен, как платок, и хорошенькая головка, на которой заметна была только тень того воинственного восторга, который одушевлял её за минуту перед этим, как-то страшно углубилась между плеч и спустилась на грудь. На белой рубашке под расстегнутым сюртуком виднелось небольшое кровавое пятнышко.
— Ах, какая жалость! — сказал я невольно, отворачиваясь от этого печального зрелища.
— Известно, жалко, — сказал старый солдат, который с угрюмым видом, облокотясь на ружьё, стоял подле меня. — Ничего не боится: как же этак можно! — прибавил он, пристально глядя на раненого. — Глуп ещё — вот и поплатился.
— А ты разве боишься? — спросил я.
— А то нет!