Железо поёт

Горячая работа
NC-17
Завершён
67
3
автор
Ghost__ бета
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
14 страниц, 6 401 слово, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
67 Нравится 16 Отзывы 20 В сборник

Часть 1

Настройки
Примечания:
Бесшумно текут по бельмам оконцев капли пота — в томительном мгновении сползают вниз, слёзно полосуя тропы. Воду больше не пьют, устали; иссыхают, плющатся радужными кляксами и мажутся на слепом окошке, точно как цветные букашки: безмолвно, грязно. Слепят глаз. Старые часы, со ржавыми сальниками и ободком, хворают и тяжело потеют. Их вкрадчивый «тик-так» звучит сипло, почти удушенно. Но сколь бы тяжела ни была их доля, всё равно шагают. Кашляют, но шагают, совсем по-стариковски прихрамывая то одной, то другой заедающей стрелкой. Панцирная койка, железная и мощная, задумчиво мыслит, иногда подвывает под боком, словно ребёнок. Её голос всегда ясен и проникновенен — железо не просто скрипит, оно чувствует, дышит, поёт и иногда даже плачет голосом новорождённого дитя. Железо плачет долго и неутолимо: глубокими ночами хрипит устало, немощно и отчаянно; трещит, гнётся, пытаясь стряхнуть с себя наслоение застарелой ржавчины — безуспешно. Та лишь хрустко смеётся, окропляя вздутый линолеум кровяной крошкой. Жёлтый кирпичный матрас, сипя пружинами, давит на истлевшую сеть койки, что податливо дрожит, но всё равно упорно выносит тяжесть человеческого тела. А тело то — бледное, сухощавое — мгновениями бьётся в ознобе почти бешено, судорожно; и сердце разрывается струна за струной и колотится изнутри клювом обезумевшего дятла — тот стучит оголтело, колотит и дробит грудную клетку, вот-вот намереваясь разворотить дуги рёбер и вырваться наружу. Кажется, он недалёк от желаемого. Щёлочь сосёт желудок приевшейся болью. Высокий лоб лоснится липкой испариной, пальцы мужских ног скручиваются в немыслимых загогулинах. До побеления. До горькой во рту соли и убегающей молочной пены из черепной коробки. Мерзость чувствуется склизкой, пахучей, точно пролившийся за шиворот приторный ликёр. В палате гулко, безутешно. Стеариновая свечка подмигивает по-обыкновенному филигранно, обшарпанные стены блевотно-зелёного цвета ревностно делят меж собой мнимый горизонт. Небрежные кляксы вражьего тона перманентно жгут сетчатку. Неподалёку слышен приближающийся звук шагов, грузных, нерасторопных, узнаваемых с первого услышанья. Воспалённые шестерёнки начинают стучать истерически, в электрическом заряде посылают дурную мысль укрыться где угодно и как угодно, подобрать теснее к брюху мешок внутренностей и пропасть из виду во мраке. Невольно Саске хочется обмотаться рулоном тех безрадостных обоев, проеденных крысами ещё по прошлому лету, и нырнуть головой в прохладные недры дырявого пододеяльника. Но изнемог уже до того, что тело больше его не слушается. Устало. Устал и он, поэтому не двигается с места. Безучастно опускает каменные плечи и выдыхает, морщась от собственного же дыхания: кислого, с терпким оттенком зубного налёта. Железо надрывно визжит в висках, и коробо́к одиночной палаты, кажется, стремительно идёт под откос, однако подпирать его Учиха не спешит. Он кренится вместе с ним, валится набок и расплывается, как бесформенная болотная вязь, колышась одной мелкой рябью прямо там, на самом дне пустой кружки, окольцованной изнутри несмываемым остатком кофе. Но он до сих пор жив — об этом говорит железо, неуёмно голосящее железо большого состава, что гудит в ушах как призрак, безоглядно несётся по накатанным рельсам, грохочет своей металлической бронёй и стучит, стучит, сту… — Добрый вечер. — Сухой голос внезапно разрывает вздутый лопух тишины. — Ты ведь не забыл, что должен принять таблетки? Сначала я пошёл тебе на уступки, но к этому времени моё требование просто необходимо для тебя, пойми… Радиостанция шипит и скачет гулкими волнами; пространство дребезжит высоким свистом пронзаемого машиной ветра. Треск, как от кострища, и скрежет, резкий, сорванный с петель, словно к точильному станку поднесли сталь. Ушные перепонки закупоривает серной ватой. — Саске, ты меня слышишь? Я не хочу принуждать, пойми, я лишь ищу компромисса в нашей с тобой нелёгкой ситуации. Глаза пациента стеклянные, но это отнюдь не значит, что он ничего не видит. Саске видит, и видит даже больше положенного: перед собой наблюдает худое птичье лицо знакомого доктора, вдали же — бескрайние степные просторы, стелющиеся прекрасной белой гривой вслед за вольным ветром; укутанный лёгкою тенью дымка, седой ковыль шепчется необъятными полями в густом июльском зное; вновь, как тогда, взметает тонкие серебристые локоны в разные стороны и вьётся столь нежно, легко и порхающе, словно ладонь ласковой женщины. Обоняние любовно откликается на родной и оттого не позабытый запах дизельного топлива, что мерещится бывшему машинисту бессонными ночами — обезумевший от душевного голода, он слепо рвётся в путь, выученным за долгие годы жестом поджигает незримую папиросу, прикладывая к губам пустые пальцы, и бешено тянет рычаги. Прогрызая чёрствую кожицу губ, дёргает изголовье койки безразборно, с ошалелостью во взгляде и сердечной тряской. А в горле, словно бы в угоду искорёженному сознанию, неясным жжением рождается горечь лакомого табака, который ещё лет десять назад сняли с производства: крепкого настолько, что из глаз при мысли о нём прыскает горячая влага и скулы сковывает болью. Зависимость — второе в жизни услаждение, плохое, ядовитое, но несменно требуемое безвольной сущностью. С минуту пожилой доктор таит в глазах сострадательную эмоцию, а затем теснит пациента квадратным туловищем, садясь по правый бок. Как к родному. Ещё какое-то время мнёт сжатые уста и вздыхает обременённостью переживающего родителя. Сам того не заметив, Манилов теплеет на глазах. — Ну-ну, аккуратней, не свались, ударишься ведь, — осторожно правит дёргающегося за плечо, сбавляя при этом голос до снисходительного шёпота. А тот смотрит куда-то вдаль и дёргает рычаги. Не замечает. В голове у больного вовсю кипит рабочий день: он знает предназначение каждой минуты своего положенного времени и выполняет всё строго в срок. Ни минутой раньше, ни тем более — позже. — Ты попей немного водички, попей, легче станет. — Стариковские ладони, морщинистые, но вместе с тем по-нежному мягкие и тёплые, еле ощутимо нажимают на смолистый затылок. Саске выпивает жидкость рефлекторно, несколько раз содрогается в приступах кашля, потому что давится, дышит загнанно и попросту не поспевает глотать. Оттого и не чувствует на языке вкуса измельчённых таблеток. То и к лучшему — другого выхода в настоятельном лечении Манилов не видит, ибо заламывать руки и калечить насилием и без того больного человека он не намерен. Куда уж тут? — Отдохни маленько, отдохни… Устал, поди, за целый день-то, наработался? В его убаюкивающем тоне не сыскать и доли сарказма: он предельно серьёзен и сердоболен, к тому же совершенно свободно принимает чужую реальность за свою. И пациент становится безотказен ему в подобных просьбах, поскольку доверчиво ищет человеческого утешения, как несмолкающий в яслях ребёнок. И совсем скоро Саске и вправду засыпает на остром плече врача, навалившись на него всем телом. В пелене подслеповатых оконцев сгущается вечерняя тьма. Железная машина стоит, пыхча и взрыкивая диким зверем. Сонно моргают два больших ядовито-жёлтых ока, едва озаряя вальсирующую впереди пыль; калёный мотор теряет дрожь, постепенно охлаждается… Белое лицо при тусклом свете отливает серебром; голова безвольно свисает мёртвой грушей, что, сдаётся, скоро оторвётся с концами на самом изломе сухожильной шеи — настолько мужчина двадцати девяти лет худ и обессилен. Манилов с серью во взоре следит за его сном. Сердце булькает и хрипло покрякивает за толщей ломких костей: не может быть равнодушно к тому, кто так сильно напоминает покойного сына. Удивительно, насколько природа иногда может быть жестока и проказлива в своих «маленьких проделках». И подумать только, сколь невероятной кажется сама мысль о том, чтобы встретить человека, абсолютно незнакомого, но столь похожего внешностью на близкого. Боясь чужих неверных методов, на протяжении двух недель старик лично занимается лечением этого мужчины. Ещё в первый же день, когда обстоятельства столкнули их лицом к лицу, он увидел в нём нечто необъяснимо родное — чувство то глухое, почти незаметное, но с крепкими у основания корнями, — поэтому-то он искренне томится мыслью о будущем бывшего машиниста. По собственной инициативе с полуночи укачивает тяжёлую его голову у себя на плече и поёт отрывки, как ему казалось, давно уже забытых по детству колыбельных. Старый врач — чуждый профессиональной спеси, всегда откликающийся по человеческой беде — единственный, кого Саске хоть как-то воспринимает и подпускает к себе, другие заходить к нему не хотят, опасаются. Но сам старик даже называет его по-свойски ласково, невинно: «Детинушка». Втайне балует молочными ирисками, вязкими, намертво прилипающими к зубам и нёбу, — к ним он особенно неравнодушен: любит подолгу смаковать их на языке и вечерами воровски прячет оставшуюся горсть под белое пузо подушки. Старика временами узнаёт и ждёт. Из палаты почти не выходит. Знает, его обязательно навестят, независимо от того, хочет он этого или нет. Но всё резко обрывается на нехорошем событии, всё случается чересчур быстро: в один из рабочих дней у Манилова не выдерживает сердце, и к следующему утру пожилая медсестра находит его окостеневшее тело, безмятежно прилёгшее на столе, в его же крохотной каморке. Сам он белый, как пух, с широко распахнутыми глазами, выразившими недоумение. Едва ли он мог предполагать о своей скорой смерти. С тех самых пор некому становится нянькаться с одним пациентом из сотни остальных, что равносильно требуют внимания работников. Как выясняется впоследствии, этот куда труднее, чем предполагалось изначально. Никто не исключает, что, возможно, кончина врача сыграла в этом не последнюю роль. Саске абсолютно не терпит постороннего давления и, в оправдание этому факту, способен накинуться на любого, кто осмелится принести ему дискомфорт. У персонала выходит добиваться желаемого лишь при том условии, если его будут удерживать не менее трёх мужчин, когда медсестры через силу будут открывать ему челюсть и давать необходимые таблетки. Иначе утихомирить его невозможно. Как бы там ни было, а после приёма препаратов на какой-то недолгий промежуток пациент всё же действительно успокаивается, и врачи даже приходят в некоторое замешательство, когда слышат из его уст эрудированную речь. Однако такое происходит крайне редко, ибо он молчалив и нервно реагирует на любые обращённые к нему действия — от его рук страдает немало работников, которые лишь за месяц его пребывания здесь уже не знают, что с ним делать. Так, наверное, и продолжилось бы дальше, если бы не одно но. А именно — внезапная прибавка в коллективе в конце месяца, ставшая для всех нежданным-негаданным спасением. Крепкий юноша двадцати трёх лет, студент медицинского колледжа, оформляется к ним санитаром в начале весны. С первых же дней он находит общий язык с персоналом и проявляет себя как человека добродушного, отзывчивого и, в силу наивности, во что бы то ни стало спешащего прийти на помощь нуждающимся. Сначала Наруто кажется, что работа на побегушках ему более чем привычна, а больших усилий для работы в психбольнице ему и не требуется. Его убеждают, что всё под контролем: он под абсолютной защитой, и если вдруг что — ему сразу же помогут. Сам понимает, работёнка грязная, придётся повозиться, но иного выхода не видит — жалкие гроши стипендии никуда не годятся, а городишко маленький, другой уровень работы с удобным графиком ему, будучи студентом, здесь не сыскать и вовек. Выбирать не приходится. Всё не так плохо — так думается ему первоначально. Новые знакомые всюду сопровождают, учат нехитрым «мудростям» и наставляют. Он, в свою очередь, не то чтобы глуп, но и не сказать, что слишком умён, поэтому в течение последующих дней солидно кивает головой на все объяснения, а про себя нетерпеливо думает, как бы поскорее выйти на полный рабочий день. Коллектив доброжелателен, больные на первый взгляд прилежные и вполне себе адекватные. А коллега под ухом убедительно жужжит: — В ночные смены самое то! Подремлешь, посидишь себе, покумекаешь с другими на санитарском посту да к утру уже и домой пойдёшь. Там ничего сложного, главное — шибко не расслабляйся, врачи, бывает, захаживают… Такие опасения для Узумаки смешны на фоне страшных представлений. Это лишь сильнее подпитывает уверенность в правильности его решения. И когда наступает первая неделя полноценной рабочей смены, он с воодушевлением берётся за обязанности. Но получается так, что на всю психбольницу он выходит одним из двух мужчин на недельной смене, остальные — пожилые и такие же молоденькие санитарки и медсёстры. Тяжёлую работу берёт сам, принципиально. Первые дни с особой охотой выполняет и чужие дела — ему не в тягость. Даже соглашается обойти ночью этаж пожилых сумасшедших за другую коллегу. Правда, сильно об этом жалеет, когда при обходе внезапно слышит позади мерзкий скрип двери. Дрожь прокатывается по телу. И уже через секунду он наблюдает, как одна из пациенток, дряхлая, с безумным мельтешащим взглядом, в любопытстве просовывает седую голову в дверной проём. И шепеляво, со змеиным присвистом окликает его: — Может, хотите зайти на чай, молодой человек? Я очень одинока, со мной никто не хочет общаться… Я приготовлю нам ужин. — Извините, но сегодня никак не выйдет, — чуть дрожащим голосом отвечает он ей. А руки, спрятанные в карманы, невольно холодеют от старушечьей улыбки — перекошенной, беззубой. — Тогда увидимся завтра. Надеюсь, вы подумаете над моим предложением. — Та, к удивлению, упорствовать не стала. Зыркнув исподлобья, кидает за порог ржавую монету и с тем же неприятным скрипом закрывает за собой дверь. Узумаки косится на железку не без опасения. Поднимать оную в итоге не решается — мало ли чего шизофреничка с ней вытворяла. Носком ботинка швыряет подальше в сторону и ускоренным шагом направляется обратно, отбивая обувью ошалелую дробь сердца. Ночной обход решает закончить на этом моменте, потому что доносящиеся из конца коридора крики не внушают ни капли доверия. О том случае Наруто быстро забывает — впереди его встречают куда более странные вещи, сбежать от которых с таким же успехом уже не выходит. Каждые новые знакомства с лечащимися приводят его в чувства крайне неоднозначные. Он меняет взрослым людям подгузники, видит, как одни пациенты портят мебель, другие — этой мебелью питаются, мочатся на неё и пытаются найти в ней какой-то потаённый выход. Он не знает, как при этом себя вести, как донести до них, что так человеку «не положено». А в одну из ночей вместе с другим парнем-ленивцем, практически одногодкой, он вяжет к койке десятилетнего мальчика — на вид совсем дохленького, однако силы имевшего как у взрослого мужчины. Тот полностью разворотил матрас, раскидал разодранный поролон по всей палате и стал кидаться на соседей. Наруто в полнейшем ужасе и непонимании, когда в попытках связать психованного чувствует на себе эту дурную и никем не контролируемую силу; поистине дурную — нормальный ребёнок такой обладать попросту не может. В этот же день он понимает настоящее предназначение крепких железных коек. Другие с куда бо́льшим сомнением смогли бы выдержать подобные метания и рывки, которые тогда демонстрировал тот одичавший мальчишка. Страх! Следующие смены проходят относительно тихо: больные шибко не тревожат, и он непонятно каким образом умудряется сдружиться с одним из принудчиков — тех ребят-преступников, что в связи с каким-то выявленным психическим расстройством отсиживают здесь принудительное лечение, вместо того чтобы кантоваться в местах не столь отдалённых. В этой категории можно найти весьма интересных и не таких плохих личностей, как вскоре убеждается сам Наруто. Более того, оказывается, что многие работники нередко обращаются к ним за помощью посредством каких-то обещанных поблажек. Впрочем, доверять тем, кто занимает здешние палаты, Узумаки всё же не спешит: активно вступает в разговор и проявляет дружелюбие, но требуемую дистанцию держит обязательно. После неожиданного укуса в руку, которым его награждает один алкогольный делирант, он поневоле начинает осторожничать. Сам уже не может дождаться выходных дней. Последняя же смена на первой неделе выходит наиболее запоминающейся из всех предыдущих. В ту ночь с санитарского поста его дёргает белёсая, как больничная простынь, санитарка. Вся растрёпанная, с разбитой губой, взволнованно просит утихомирить разбушевавшегося пациента. Не став выяснять подробностей, он сразу же срывается с места в соседний корпус. Быть в указанной одиночной палате ему ещё не доводилось, оттого волнение всё же есть. Чёрт знает, что и кто будет на этот раз. Но делать нечего — надо разбираться. Предупреждает о своём намерении громким стуком и лишь потом, не услышав ничего в ответ, решается открыть дверь. Без надоедливого скрипа, гулко, с головным звоном. А там, в глубинке промозглой комнатушки, едва видно моргает опрокинутая на железную пластину свеча. Напротив — широко разинутая глотка окошка, по бокам — тумбочка, подобная хромой блохе, и широкая койка. А всюду — на полу, столе и кровати — раскиданы маленькие подталые ириски, на одну из которых он по невнимательности наступил. Склизкая, как обмылок, и очень липкая. Он глухо ругается в пустоту, пытаясь отнять её от подошвы. Под ногтями становится пахуче сладко, клейко. Отодрать всё-таки не выходит, поэтому через несколько секунд он бросает это дело и вскидывает глаза на фигуру в отдалении. Первая мысль похожа на «может, ошибся палатой?». Фигура та недвижима и, кажется, даже нежива — сгорбленная в противоположном углу, точно дополнительная тумбочка, сидит, не дышит. — Вы в порядке? — тихо, тяжело сглатывая. В ответ ему вторит сухая тишина. Первую минуту Наруто усиленно щурится, пытаясь разглядеть мужчину издалека, после же, ломая внутреннее нежелание, идёт вглубь. Сердце загнанно колотится под костяной бронёй, в любой момент готовой разорваться к чертям. Становится дурно. Запах в палате затхлый и едкий, как от краски, — определённо её давно никто не проветривал. Собственные шаги кажутся звонкими, угрожающими; страх лижет лопатки и клокочет в горле. С промедлением юноша касается чужого плеча и вновь спрашивает: — С вами всё хорошо? С трепетом чувствует, как мгновение дрожит под пальцами горячая кожа. А затем его резко валят на спину. Всё происходит настолько быстро, что он даже не успевает ничего предпринять. Голову словно обдаёт кипятком. Узумаки сразу же начинает жалеть о своей самоуверенности. Опрокинутый навзничь, он бессильно кряхтит и бьётся всем телом в железной хватке больного. Глаза у того дикие, невидящие, веки на грубо тёсанном лице вишнёво-красные, воспалённые. Он склоняется к нему и дышит в лицо сильно, горячо; губами что-то лихорадочно молвит, бубнит прокуренным голосом: «Бух-бух-бух-бух». Так гремит состав. Бандаж искрится, колёсные пары кудахчут, шкварчат, будто мчатся по накалённому маслу. Душно. Дышать становится нечем. Пыль кусает слизистую, разъедает веки. Воздух вспенивается, взвихряется, рассекая синие вены, и бурлит, бурлит, бурлит кипучим морем. Учиха ищет прохлады. Рвёт чужую одежду, топчется взглядом по юному телу под ним, трётся кожей о кожу, руками заползает глубже, ниже. Свежий запах режет ноздри; он мечется дико, отчаянно. Сжигает остатки топлива, сипло визжа колёсами. Полосует стёсанный след и бьётся, чешется станом до слепых брызг о старые рельсы. Ведёт ладонью по нагой смуглой груди, изрезанными губами корябает мальчишечью шею и скулы. Жар не проходит, наоборот — тяжелеет, опускается вниз, болезненно давит на поршень. Саске скулит. Скулит по-щенячьи жалобно и обречённо. Грудная клетка дышит зноем, испарина мерцает бисером при дёрганом свете стеариновой свечи. Слюна наползает ледяными, обжигающими нитями. Наруто не замечает, как перестаёт дышать. Ноги и руки немеют. Страх душит загнанного зверька изнутри. Он пытается вырваться, но сил катастрофически недостаточно. И когда понимает, что помощи ждать не от кого, перестаёт сопротивляться. Вспотевший копчик мнут длинные пальцы, его трогают, как мужчины мнут и тискают женщин, этот характер не спутать ни с чем другим. От этого осознания внутри всё холодеет. Глотку давит призрачным ремнём — вот-вот он готов завыть от накатившего отчаяния. Но всё резко прекращается, когда свеча падает на пол и тут же гаснет. Тотчас гаснет и чуждый пыл: мужчина инстинктивно дёргается назад. Давление уменьшается троекратно. Наруто пропускает сквозь нос рваный выдох; мешки лёгких жадно раздуваются. — Пожалуйста, слезьте. Голос до неузнаваемости низок. Сил не остаётся совсем. Ни на что не надеется. Как ни странно, но просьба оказывается действенной. Его отпускают. Напавший отползает к стене. Приходится немного помедлить, чтобы суметь опереться об изголовье койки и самостоятельно встать на ноги. Наруто прикрывается больничным халатом, сгребая в до сих пор подрагивающих руках порванную кофту. Внутренности неприятно печёт, и сердце больно рвётся из груди. Он понимает, надо как можно быстрее убираться, однако отчего-то не может. И вовсе не потому, что страшно, а потому, что что-то ему не даёт — какая-то неловкость, невысказанная заминка. Он ничем не обязан этому психованному. Но почему тогда такая потребность выяснить причину?.. — Почему буянишь посреди ночи? И это ведь ты поранил ту санитарку, зачем? Незаметно для себя сменив форму обращения, Узумаки пытается скрыть дрожь в надломленном голосе и пристально смотрит вперёд, в обрамлённое жёсткими волосами, серое, недышащее полотно чужого профиля. И он содрогается в непроизвольном испуге, когда слышит приглушённый ответ: — Она заслужила. Жарко. Мне очень жарко… — Я могу как-то помочь? — За свою же манию он прикусывает себе губу. В окошко бьёт рассеянный лунный свет. Чёрные, как две маслины, глаза недоверчиво очерчивают его фигуру. — Останься, — звучит почти механически. На секунду санитар удивлённо раскрывает рот. — Не могу. — Тогда… Открой окно. — Просто открыть? Тогда ты успокоишься? Утвердительный кивок заставляет насторожиться. После всего, что произошло с ним только что, соглашаться с этим человеком — самое нелепое решение. Что, если снова накинется? Кроме того, ему не единожды толковали, что вестись на какие-либо манипуляции больных не стоит ни в коем случае. Сомнения гложат, но долго раздумывать он не может. Поскорее хочется решить этот вопрос и уйти, забыть об этом. И Узумаки всё же выполняет требование, при этом мысленно себя убеждает, что железные прутья не позволят пациенту сбежать, а в палате действительно слишком душно, чтобы оставлять всё так. После этого уходит с мокрым холодком на спине — до последнего думает, что обязательно что-то случится. Но, к счастью, мысли эти ошибочны, и санитар благополучно покидает палату. А мужчина больше этой ночью не шумит, чему впоследствии очень удивляются коллеги. Сам же парень, в свою очередь, отмалчивается и едва досиживает на посту последние часы. Выходные отнюдь не расслабляют и не придают обещанных сил. Мысли о том странном пациенте не дают покоя. Из раза в раз Узумаки ставит недавние воспоминания на перемотку и пытается что-то вычленить, размусолить… Ничего. Ничего, что хоть как-то бы объясняло поведение того человека, не приходит в голову. Да и есть ли смысл искать рациональность в действиях психически больного? Должно быть, полнейшая глупость, но ничего поделать с собой парень не может. И именно поэтому, когда приходит время вновь идти на работу, он по собственной инициативе просит коллег выдать нужные препараты и дать ему возможность просто попробовать. Одному. Головой понимает, что идти обратно в клетку к зверю, совсем недавно зажавшему его в тисках, — полный идиотизм и заведомо ужасная затея. Но в это время им движет нечто потустороннее, необъяснимое. И противиться этому ощущению ему не под силу. На этот раз через стёклышки подслеповатых оконцев пробивается дневной свет. Сперва санитар не без удивления замечает, что в палате прибрано, значит, кто-то сюда уже заходил. Сбоку слышно чахлое хворание ветхих часов. А на широкой койке сидит он — всё такой же неживой, блёклый и острый. На худом теле виднеются лишь вбель затёртые порты, а туловище, длинное и ломкое, полностью обнажено. Наруто невольно содрогается, когда видит на нём страшные следы от шрамов. Словно нашитые поверх лоскуты тряпок. — Саске, так ведь тебя зовут? Я принёс тебе рисовой каши, мне сказали, ты ешь такую. Юноша как можно более расслабленно ставит дымящуюся тарелку на стол, а сам становится неподалёку и заинтересованно упирает глаза вбок, в окошко. В ухо дышит тяжёлая тишина. Шея кроется колючим нервозом. Он слегка передёргивает плечом и добавляет: — Ты не подумай, я ничего туда не добавлял. Я принёс её такой, какой только что забрал у поварихи. Отчего-то сразу всплывает тучный образ той басовитой женщины с мушкой под намалёванной губой. Вредная. Пациент едва заметно меняется в лице, кривит ртом и кидает быстрые взгляды на цветастую тарелку. — Если не веришь, могу съесть её при тебе, — звучит решительно. При этих словах глаза Учихи наливаются нефтяным цветом, густым, мазутным. В ушах визжит пронзительный гудок. Пар клубит жарко, пыльно. Жилистые руки бесшумно тянутся за тарелкой. Настороженно и робко. А немногим позже Наруто уже слышит бренчащий звук нержавейки, что часто и ненасытно бьётся о фарфоровый край посуды. Удивительным для него становится сам факт того, что ему верят на слово. И весьма оправданно, поскольку в кашу он и вправду ничего не подсыпал. Саске выпивает всё нужное с компотом. Наруто не любит врать, и в его действиях, как он считает, нет ничего преступного — в них заложена лишь небольшая хитрость. Пациент оказывается более понятным и прежнего страха уже не вызывает. После своей маленькой победы санитар считает, что попробовать всё-таки стоит: он решается навещать этого мужчину, слепо потакая своему внезапному интересу. В то же время его ждут другие не менее интересные экземпляры. И не то чтобы они вызывают ужас, скорее приводят в замешательство; трудно принять, что совсем рядом стоит психически нестабильное существо, к которому, как и к собаке, в голову никак не залезешь — кто знает, что у них всех на уме. И это понимание уже не может не вызывать инстинктивного страха. Контингент в этом трухлявом здании довольно разновиден: острые шизофреники, психические маньяки, алкогольно-зависимые и даже самые, казалось бы, безобидные — пациенты с биполяркой или затяжной депрессией… Из всех названных уже можно составить богатую палитру одной трети всех психозов, а сколько ещё неозвученных! Иной раз знакомясь с теми или иными бумагами больных, Наруто даже не пытается особо вникать в данные врачами заключения — заумные, длинные и совершенно невыговариваемые, — просто старается концентрироваться на поставленных обязанностях и отключать на время голову. Однако выходит весьма плохо: то, что ему приходится лицезреть изо дня в день, моментами просто выбивает из-под ног почву. К примеру, есть на среднем этаже одна одноместная палата (по сути, являвшаяся когда-то кладовой), самая дальняя и, можно даже сказать, изолированная от остальных. Она одна из немногих, которые запираются на ключ и открываются дежурным лишь при основательной причине. Какое-то время Наруто вынужден ходить туда, заменяя уехавшего коллегу. Наблюдаемое приводит как минимум в особую форму растерянности. Гвоздик — таково прозвище пятидесятилетнего мужчины, непосредственно связанное с его фамилией — всегда находится в движении: качается, когда сидит, ходит или же, за редким исключением, гуляет. Из-за этого часто давится, когда что-то ест; ложкой не пользуется, прислоняется губами к каёмочке и пьёт так жидкое, каши же загребает толстыми мозолистыми пальцами и долго их муслит, обсасывает. Его комната просторная, но пустая. Как-то обставлять её просто бессмысленно. На подоконнике в маленьком горшочке стоит один-одинёшенек цветок, по-младенчески нежный, миниатюрный, — невинный росток, зацвести которому в полной мере Гвоздик никак не даёт, потому что сразу тянет назревающие бутоны в рот. А ещё у него есть одноногая кукла, всегда покоящаяся у него под мышкой, — лысая, голая, с расковыренными ноздрями и выжжеными глазами-дырками. Она у него единственная, незаменимая. Её он любит: с языком целует в пластиковые губки и по-светски кормит, завязывая на тонкой шее платочек; учтиво интересуется её состоянием, а потом пачкает детское личико едой и с ярким выражением радости прячется с ней под одеялом. Что он там делает и почему хрипит, трясётся движущимся бугром, Наруто даже не пытается выяснить, ибо подобная картина вызывает у него лишь глубинное отвращение, из-за чего он выдерживает в палате только не более пяти минут, а дальше рвётся наружу, не в силах больше смотреть на это… Нередкой долей санитара становится также усмирение «бунтовщиков». По большей части приходится обходиться самому, потому что ждать помощи от других он не привык, к тому же просить девушек не в его приоритете. Что девушка в этом деле сможет сделать за мужчину? Глупость. Худо-бедно справляется сам, правда не всегда без травматизма. Бьётся о косяки, запинается о выпирающие бугры старого паркета, несёт прямые удары от особенно буйных пациентов и многое другое, — это непредотвратимые ситуации, которые он обозначает как малые жертвы во благо. В чьё именно, признаться, пока не знает сам, потому что, кроме денег, здесь его не держит ничего. Именно на этом и замыкается цепочка, когда в горячем порыве уже через полтора месяца он думает над увольнением. Но в то же время понимает — нельзя, никак нельзя. А потому смыкает крепче зубы и, вопреки всякому желанию, тележится на рабочее место. В какой-то скорый миг ему начинает казаться, что, находясь рядом с больными, слушая ночами их протяжные завывания и вдыхая с ними единый воздух, он постепенно теряет рассудок; песчинка за песчинкой, жалкой, почти незаметной, но принимающей куда более устрашающий облик, если всмотреться и попытаться оглядеть её всю. Сам Наруто весь измученный чужими делами, молодой, крепкий, вездесущий, всего в нём с лишком — и горячего нрава, и животной упёртости, и человеческой доброты. Он очень восприимчив к посторонним проблемам: сам того не осознавая, пропускает чувства других через себя и самоотверженно пытается с ними свыкнуться. Поэтому даже в психически больных людях он способен увидеть малых, покалеченных судьбой детей. Саске для Наруто именно такой. И его плачевная история не может не волновать, не трогать за душу. «Авария! Говорят, была сильная авария!» «Чудом жив остался, а лет-то ему ещё…» «Работящий, пожизненный слуга своей должности». После этого санитар просто не может позволить быть беспристрастным, не попытавшись что-то изменить. Ведь здесь не просто находятся, здесь — лечатся, да? Так почему бы не попытаться найти подход? Узумаки не смог бы ответить, почему этот человек не может оставить его равнодушным, но чувство некоторой обязанности живёт в нём, несмотря ни на что.

***

Колёсные пары стучат по-прежнему обременённо. За нагретыми окнами плывут нагие персы равнин, густые знойные поля, а вслед за ними расстилается рассекаемая южным ветром ворсистая скатерть дикой степи. Жар гремуч и безжалостен. Солнце, большое, нестерпимое, почивает в бескрайних небесных водах, пыхтит и дышит, подобно утробистой туче. Греет неумолимо — сидит на блещущей броне большой машины, томит упрямо, с бабьей сварливостью и гнётом. А железу всё нипочём: оно блестит, играется на свету, как озорное дитя, и стучит тихо, безостановочно, дрожа крепкими голенями. Спутный ветер сметает вбок порывистого воробья — Саске смотрит прямо, но уличает каждую деталь. Лишь на мгновение он позволяет себе метнуться взглядом за этим воробьём, чтобы увериться, цел ли он и сможет ли дальше с тем же рвением полететь по своим птичьим делам. Встречаются за окнами реденькие расхлябанные железнодорожные будки с покосившимися кое-где боками, крышами, заросшими оградками… Саске жуёт мятую папиросину, изредка покрякивает, сбивая в горле пыль. Машина бежит и мчится вдаль, накаляясь и дрожа, как дикий жеребец, которого переполняют природный пыл и вольность. Трясёт сильно. Даже непривычно, неправильно сильно. Саске дёргает мозолистыми ладонями рычаги и долгое время не понимает, что трясётся не состав и даже не он сам — это его трясёт за плечи санитар. Койка визжит и стонет, подобно резаному хряку. Железо трепещет, плачет. Панцирная сетка прогибается едва ли не до самого низа — полнит брюхо. Зубы сомкнуты намертво. Челюсть сводит в спазме. Перед глазами с визгом пляшут бесы, угольные, пятнистые, с рябыми носами и длинными на концах хвостами-плетьми. Его будто окунают в ледяную прорубь. Дыхание рвёт грудные мышцы. На белом халате работника заметны засохшие крапинки крови. Разбита левая бровь: коричневатая корочка, плёнкой стянувшая светлые волоски на смуглой коже, очень видна и неприятна. Саске знает, что это его рук дело. И с кипятком в заплывших веках он с некоторым прояснением смотрит в глаза напротив. Взволнованные, необъятные, на пол-лица. Чистая лазурь в них сравнима с лоскутом летнего неба — глубокая, непроглядная. Озноб колотит изнутри. Он трясётся и прячет голову в голых плечах. Окна открыты нараспашку со вчерашнего дня. В палате холодно, как в морге. Пробирает до спазмов; ломящая боль кромсает кости как мягкие хрящи. В висках гудит и завывает бурной метелью. Дизель вскипает в венах. Нервное напряжение не отпускает до тех пор, пока продрогшее тело не окутывает чужим теплом: именно тем, человеческим, которое уже когда-то ему доводилось чувствовать. Санитар прижимается щекой к мокрому от пота виску и шепчет пряно, нежно, с той неподдельной любовью и лаской, с какой отцовские уста утешают плачущий в руках кулёк. И Саске готов на всё, лишь бы эти губы не молчали и продолжали двигаться… Этот голос преисполнен какой-то особой яркостью, свежестью весеннего расцвета; каждое его слово будто бы тает на корне языка карамельной нугой и неистребимо прочно заседает в сознании. Бесшумный всхлип тонет глубоко в горле. Задыхаясь, мужчина цепляется за костлявые бока и самозабвенно трётся о весь податливый мальчишечий стан, пытаясь приникнуть как можно теснее. Это живое тепло для него не сравнимо ни с чем иным, кроме отцовского внимания покойного врача Манилова. Он хрипит в острые ключицы санитара и молит, о чём-то несвязно молит… А железная машина гудит трубным басом и всё не сбавляет ходу — всю боль и усталость глушит громким воем, скрипит и вибрирует, плюясь из-под колёс снопами огненных искр. Рельсы стонут и безоглядно бегут вперёд. Настоящее существо в человеке способен прочувствовать далеко не многий, однако Саске чувствует насквозь, здоровье — его главная плата. И он отнюдь не глуп, чтобы не ощутить вкуса знакомых препаратов. Им запомнен каждый с первого же раза: определённая скляночка в руках молоденькой медсестры, форма и цвет пилюли, запах порошка… Но вопрос его нежелания заключается совсем не в том, что другие принимают за правду. Наруто пусть и чересчур наивен в каких-то определённых делах, но поставленной задачей дорожит несомненно; с той силой, с какой дети берегут и лелеют свои заветные мечты. Не проходит ни дня, чтобы он хоть раз отлынивал от обязанностей, даже напротив, иногда сверх меры превышал их. По большей части именно за это многим пациентам он становится близок, как человек родной, душевный, рассказы которого, о чём бы они ни были, приводят больных в восторженное, даже в каком-то смысле предвкушающее ожидание. Серые стены словно бы приобретают какую-то доселе не существовавшую светлость, и догола изодранные тапки уже не кажутся такими жалкими. Многим хочется иногда поделиться чем-то сокровенным и никому ещё не озвученным, при том точно зная, что это останется между ними. Наруто всегда держит обещания и действительно никогда не сболтнёт лишнего без чужого разрешения. Но один недавний разговор, произошедший с Учихой, оставить просто так не может. Что-то смущает. Наручные часики, с золотым ободком и блеском изысканной новизны, звонко цвинькают в пространстве; легонько и мерно движутся на циферблате торопливые стрелки. За дубовым столом сидит плотно сбитый главврач, человек неодносложный, мутный. Лицо у него забулдыжно-мужицкое, грубое, с глазами навыкат. Одежда гладкая-гладкая, не сыскать ни единой складочки. — Он просил обычную железную пилку. Это ему можно? — Юноша не без тени волнения мнёт губы. — Пилку-то? А он, случаем, не прутья пилить ею собрался? — Мужчина средних лет отвечает резко и с явным недовольством. Первые несколько секунд Узумаки недоумевает, а затем убеждённо отрицает: — Да как ему это сделать? Я про другое вот думаю: безопасно это? — Знаете, молодой человек, если и дальше будете бегать ко мне с такими нелепыми вопросами, я позабочусь о том, чтобы вас также проверили на психическое состояние. Вы лишь отнимаете моё время. — Но а пилку-то… — Да дайте ему эту пилку и займитесь, наконец, своими делами, нечего надумывать! Главное, чтобы не попортил мебель, — рявкает тот. Лицо сразу же наливается кровью, жилы на шее вздуваются. «Куда уж дальше её портить?..» Разлапистые брови смыкаются у переносицы с острым намёком, из-за чего Наруто вынужденно покидает кабинет. Просьбу без внимания не оставляет и к следующему утру всё-таки отдаёт Саске ту самую пилку, которую тот просил у него уже на протяжении нескольких дней. Он не может для себя решить, по правде ли эта вещица несёт за собой потенциальную угрозу или же это просто его выдуманные проблемы. Меж тем дела не ждут. Зацикливаться на одном пациенте нет времени. Каждый новый день происходит что-то по-своему «интересное», оттого лишних часов у него почти не наблюдается. В среднем корпусе кто-то залил пол коридора мочой, который отмывай хоть вёдрами — мало что сделаешь с самим запахом. Тут только менять полы. На другой день обязательно какая-нибудь драка, иногда заканчивающаяся очень неприятными последствиями не только для самих виновников, но и для недоглядевших «нянек». И тут тоже мало чего отсудишь, спорить себе дороже. В общем, дел действительно по горло. Всем надо уделить внимание, за всеми нужен глаз да глаз, ибо некоторые индивиды отстали в развитии, кажется, ещё на первых стадиях — абсолютно невосприимчивые к речи, пустые и чем-то похожие на зомби. У ребёнка хотя бы есть инстинкты, у тех же не осталось ничего совершенно: пихают под кожу всяческую дрянь, в рот суют вывинченные гаечки, а иногда, от большой скуки, и что похлеще и куда поглубже. Ежедневные заботы с этими людьми не могут не выматывать. Последние силы Узумаки выкладывает здесь и здесь же под конец рабочего дня едва волочит ногами. Нередко спит на ходу, при этом искренне этого не замечая. В эти моменты, надо сказать, коллеги стараются всевозможно подсоблять, но своих дел у них не меньше, всюду всё равно не успеть. Саске Наруто начинает навещать реже, что без внимания не остаётся. Характер у того упёртый, а галлюцинации, несмотря на лечение, со временем лишь обостряются. Периодами тот начинает психовать: впадает в безумие, калечит себя и бьётся о стены. Из-за этого происходят случаи, когда несправляющиеся коллеги вынуждены вызывать Узумаки в нерабочее время, потому что точно знают — этот санитар сможет успокоить Саске. Но как бы сильно́ ни было желание самого Наруто помочь всем больным, сделать с этим что-то существенное он вряд ли мог. Слишком многое ему было не под силу.

***

Промозгло. Свинцовая дробь дребезжит в воздухе, мельтешит перед глазами маленькими летучими мушками; всё так же тяжело телепаются по жёлтому блюдцу заедающие стрелки. В подслеповатые оконца бесшумно стучит слабая мелкая морось. Незримый смог давит на гланды. Бескрайний путь находит свой конец. Светофор горит предупреждающе и беззвучно кричит, сотрясая воздух: «Стой!» Машинист бешено дёргает за рычаги. Губы дрожат и подкашиваются ноги, когда навстречу выезжает тяжёлый кусок пыхтящего металла. «Стой!» — ревёт красное пятно. Но уже поздно. Локомотив несётся со всех ног, гудит чудовищно, дрожит и стремительно идёт под откос: чиркает брюхом по камням и с надрывным скрежетом валится набок всем длиннющим телом. Пыль вздымается тучами. Упруго льётся дизель. Чёрными клубами валит дым. Сухие, точно лучина, суставы хрустят, дробятся на песчаную крошку и ею же рассекают капилляры. Острые грани проходятся по нежным тканям как нож по маслу — буквально скользят. Кожная плёнка рвётся, сползает с плоти подобно дождевой грязи, оголяя свежие и полные крови шматки мяса. Прогорклый запах выжигает внутренности, дым слепит взгляд и разрывает плевру изнутри. Густая пронзающая боль бьёт туго, невыносимо. Спирает дыхание, заходится сердце. Брюшину плющат пласты железа. Они визжат, скребутся под рёбрами и гремят; гремят бурно, жарко, выжигающе полностью, насквозь… Осколочные зубья, раскалённые, раскоряченные во все стороны, распарывают вздутое «рыбье» брюхо и душат, потрошат, выворачивают наизнанку. Горло перетянуто жгутом боли, никак не глотнуть воздуха. Мёртвый состав ревёт, дымит, бухтит, — железо стучит изломленными челюстями, бьётся в горячке. Из искорёженной кабины его вытаскивают бессознательного и уже навсегда сломанного.

***

Глаза закатываются судорожно, и судорожно трясутся руки. Дрожь кипит ключом и безотказно сотрясает безвольные конечности. Тело завивается и вытягивается, как змея, на бугристом линолеуме. Струйки тёмной крови сочатся из изжёванных железкой запястий. Насилу вскрыты вены — истёрты вместе с кожей и ужасно искромсаны мучительными стараниями. Железо медленно смолкает. Койка устало похрипывает в отдалении, но более не плачет. Глухое «тик-так» плавно идёт на убыль. В тёмных глазах холодеет, прозрачная стеклянная пелена опутывает зрачок, и радужка, сдаётся, теряет прежнюю насыщенность. Дверь открывается лишь к полудню. В палате непривычно тихо. За оконцами дымятся непроглядные туманные пути. А на полу, почти у самого входа, лежит он, уперев в пространство свой мёртвый взгляд; с раскрытым ртом, в неестественной позе, грязно измазавшийся кровью при конвульсиях. Светлый пол приобрёл ржавый, багровый оттенок. Тарелка с рисовой кашей приземляется на линолеум неподалёку. Содержимое валится вязкой лепёшкой и пачкает обувь, фарфор бьётся на осколки. Сердце пронзает молниеносно. Наруто широко распахивает глаза и первую минуту даже не может ничего сообразить. Просто смотрит на эти мертвецки белые руки, неживое лицо… смолистые волосы, которые, вот, кажется, расчесал совсем недавно, и не понимает: разве такое может быть взаправду? Потрясённо трогает бледное тело, а то уже никакое. Труп. Руки и одежду пачкает неосознанно, собственным телом не владеет — его размашисто колеблет из стороны в сторону. Темень чернит взор, и Наруто не сразу осознаёт, что ноги не хотят держать. Заносит назад к стене. Желудок не выдерживает, и его тотчас же складывает пополам у порога. Горькая кислая желчь тянется с губ длинными пузырчатыми нитями. Взор мылится, картинка сужается. Кажется, в ту минуту он избавляется от всего — внутренности выходят вместе со скудным завтраком. Попытка встать оказывается неудачной, санитар качается первые два раза и вслед за тем окончательно валится на пол без сознания. Позже пожилая санитарка будит его запахом нашатырного спирта и через силу отводит в ближайший кабинет, где долго и упорно приводит в чувства. Его отмывают, переодевают, пытаются напоить… Но чай с четырьмя ложками сахара отнюдь не сладок, в эти смятенные часы всё его естество разъедает ужасная тошнотворная горечь. Ни о чём другом, кроме увиденного, он более думать не способен. Заходить в ту палату ему настрого запрещают и настоятельно рекомендуют взять несколько дней отдыха. Долго не упорствует и с тенью усталого облегчения скидывает с плеч опалённый кровью халат. И в тот же день без раздумий подписывает увольнительную по собственному желанию, уходя из психбольницы без согласия администрации. Уже насовсем. Дальнейший поиск работы его не волнует, как-нибудь выкарабкается. Страшнее другое — просыпаться ночами в холодном поту и вспоминать его бездыханное и бесцветное тело. Бледное, будто с головы до пят пропитанное белизной. И тот пустой, навсегда застывший взгляд на чистом фарфоровом лице.

***

— Ты любишь жизнь? — Наруто растягивает губы в широкой ухмылке и хрустко жуёт лимонное печенье. Саске долго молчит и буравит его свинцовым взглядом, но потом сухо пожимает плечами: — Здесь я забыл о ней.
Примечания:
67 Нравится 16 Отзывы 20 В сборник
Отзывы (16)