Вот где-то в тот момент я решил, что приебался к отцу-одиночке.
И стало вдруг так похуй на всё: на войну, на вурдалаков, на друзей. Вот есть хуй Салима, и кроме него я ничего ближайшие пару месяцев видеть не желаю. Но мои планы и желания были вероломно отвергнуты моими же глазами, внезапно ставшими цепляться за Зейна чуть чаще, чем неприлично часто. Конечно, я думал больше о том, что видел той ночью, но его тонкие руки, вдруг не стеснявшиеся уже при мне овивать шею Салима, юношеский ровный живот, искусанные губы и любопытный, открытый взгляд — они стали моей частой мыслью. Хотя в Салима я откровенно втюрился, отрицать привлекательность Зейна было глупо. Но я ни разу не думал о возможности лезть к нему, к чужому сыну, к ребёнку того, кого я люблю. — Тебе нравится Зейн? Я обернулся на Салима с вопросом во взгляде. — Ты его хочешь? Пиздец. Я долго смотрел на него, молчал даже тогда, когда стал очевиден мой ответ. И только когда Салим кивнул тишине и стал уходить, я дёрнул его назад: — Блять, стой! Я его не трону. Эта хуйня пройдёт через пару дней, ты же знаешь… Прости меня, если это заставляет тебя переживать. Если хочешь, я уеду отсюда. — Я знаю, что ты ничего ему не сделаешь. Пара дней покоя и пива, близился конец второй недели: я остаюсь ещё ненадолго. Освобождение от службы было самой приятной из компенсаций за пережитое. Деньги, отдых и ещё одно желание, ведь убить — глупо. Мы хорошо живущие эксперименты. Как дети Менгеле перед мучительной смертью, но это не пугает, тем более меня. Салим с компенсации закончил копить деньги на обучение Зейна, я, боясь проебать всё, отдал на хранение Никки, Полковник съебался из нашего поля зрения за моря и океаны, куда-то к воде, куда-то в домик мечты. Никки тачку прикупил. Кто как, кто как… Однажды Зейн нырнул мне под руку, когда я нагло перетыкивал вещи на полках к комнате Салима. Он посмотрел мне в глаза с тревогой и надеждой и ткнулся в губы. Я шарахнулся, и Салим, оказалось, был недалеко. Он спокойно смотрел на меня, и я понимал его желание. И я, блять, никогда в жизни так быстро не передумывал сопротивляться. Зейн кусал губы, неуверенно скребя мой живот тонкими пальцами, Салим смотрел с жаждой в глубине спокойного взгляда. Я только тяжело вздохнул, когда подрагивающая от беспокойства рука щёлкнула моим ремнём. Здоровенный провал в памяти — то, что я хотел бы со всей искренностью написать, но нет. Я всё помню. Как толкнул его к кровати, как давился воздухом от его судорожного дыхания — хотя я его, блять, ещё даже не тронул. Как вытряхнул из одежды, как вцепился в ноги, как вошёл в него: Зейн заёрзал, заскулил, съёжился и задрожал, а у меня в груди всё спёрло, потому что никогда такого не было. Помню, как Салим оказался рядом и обнял ноющего Зейна, как на меня посмотрел. Это была угроза. Я никогда не забуду, не хочу забывать, как подо мной стонал этот мальчишка, в метаниях тёршийся розоватой щекой об плечо своего отца. Я жадно трогал его живот — такой мягкий, — и сжимал худые ляжки прямо у члена. Но ни я, ни Салим, казалось, не решались тронуть его. Помню, как Зейн дёрнулся и вывернулся на плече Салима, закатив глаза. — Замри, — он сразу приказал мне. Мягко оттолкнул его от себя, и я сразу прижал: тёплый, дрожал, как воробушек, всем телом, Зейн вцепился в мои руки и следил за отцом. — اسحب معدتك يا حبيبي. И Зейн поджал — я откинул голову и снова её уронил, чтобы рассмотреть очертания головки, выступающей в арке рёбер. Салим нажал — я заматерился, Зейн заскулил и склонился. Он стал вздрагивать от каждого моего движения, а я чувствовал, как Салим давит на его живот, но без садизма — тремя пальцами, чтобы совсем больно не было.«Abe, abe, abe!» — мне физически плохо.
Зейн кончил и без нашей помощи. Застонал, ткнулся макушкой в грудь отца, сгрёб ладонью бугор его брюк и обмяк в моих руках. А я продолжил, блять, и спустил в него. Зейн ахнул, соскользнул с меня, ткнулся носом в щеку Салима. — Тебе нельзя делать так. Пиздец. Салим его «пометил». Сына своего. Какое-то время я пытался выбраться из того странного состояния, похожего на то, которое бывает при сильном недосыпе — сон и реальность сильно стирались. Я даже не уверен, видел ли, как Салим зажимал его утром вторника в кухне, пока я растекался по креслу с банкой пива. Но я уверен, что слышал двадцать три жалобных «abe», потонувших в плече Салима в день, когда я не стал сопротивляться. Я тогда думал: что же будет, когда Зейн уедет в Великобританию. Неужели Салим, вот этот Салим, определённо ебанутый Салим отпустит его одного. Он не говорил о переезде следом за ним, но не говорил и о том, что собирается его отпустить. Я не знаю, почему и на этот раз моя голова не подкинула стрёмное предчувствие, но сейчас я бы определённо решил, что Салим… Тот Салим, который совершенно точно ебанутый — маньяк, готовящийся убить Зейна. Какой исход может быть у этой истории? Какой исход мог быть? Я оставил их. Мне не было хорошо в этом доме. Мне было бы хорошо с Салимом, которого я встретил под землёй, но не с Салимом, который с болью собственника до криков сжимает своего ребёнка. Я хотел только оставить этот пиздец позади, чтобы в недалёком будущем думать о том, что было, как о сне, чтобы терять эмоции со временем. Но пиздец не собирался отпускать меня. Когда я собирался, Зейн наблюдал за мной. Он долго не решался что-то сказать, а я старательно делал вид, что не вижу его неуверенности, потому что разговор с ним — последнее, что должно было состояться в моей жизни. Но он решился. — «Папа очень расстроится, когда ты уедешь. Мне кажется, что он любит тебя также, как ты его».Блять, Зейн.
Я уехал. Салим ни разу не позвонил мне, но не раз писал. Он знал, что я пытаюсь избавиться от того, что было, но не отпускал меня. Похоже, он действительно меня любил. Как Зейна. Потому что его отпустить он тоже боялся. Однажды я получил письмо, в котором Салим написал, что Зейн уехал. Меня от его сдержанного повествования скрутило — что-то было пиздец, насколько не так. Я тоже не смог его отпустить. Я вернулся в Бадру, постучал — шагов не услышал, но дверь открыл Салим. Он удивился, улыбнулся мне, затащил в дом и обнял. — Что случилось? — Он уехал. — Блять, Салим.Ну, это у них семейное.
— Уехал учиться, — Салим пошёл в кухню, и я нерешительно поплёлся за ним, — давно хотел поплавать — ты знаешь. Часто говорил мне, что хочет через Ла-Манш до Борнмута через воду добраться, но билеты раскупили. — Он едет домой? Салим промолчал. Поставил передо мной мороженое и опёрся бёдрами на раковину. Я не знал, что его взгляд может быть таким пронизывающим. — Спасибо, — я не подошёл к столу, — Салим, где Зейн? А он смотрел на меня и молчал. Дохуя мыслей, и ни одной, сука, доброй. И ни одной, в которой Салим ему ничего не сделал. — Я не знаю, что сказать тебе, — он выдавил это с трудом, — самолёт, которым он летел… — на его лице читалось страшное напряжение, которое легко могло спутаться с равнодушием, ведь ни одной эмоции он не позволял проступить, — я не знаю, где Зейн. Где Зейн. Где угодно Зейн! Неужели Салим — вот теперь похуй, какой: что маньяк, что одуванчик — любил его, пиздец, не поверил бы и труп увидев, — не верит в счастливый исход? Сидит в ментовке с переводчиком и объясняет, как границу пересёк, едет домой, летит другим самолётом, спит в ожидании рейса в аэропорту, плывёт на теплоходе, как и хотел, да сбежал… Да даже сбежал!.. Но Салим знал, что всё это неправда. Я ещё тогда по его взгляду видел — знал, хотя подтверждения не было. Временно не было. Зейн остался там, на борту. Его, как и несколько других пассажиров, придавило железякой, лишив и шанса на спасение. Так придавило, что операцию по вызволению тел отменили — и добраться без жертв не вышло бы. Он был там, где-то под водой Ла-Манша: больной ребёнок больного отца, жертва обстоятельств и маленький человек с огромными умоляющими глазами. Я знал, чем всё закончится. Когда пришло официальное подтверждение — я знал, потому что ублюдки в новостях, выдавливая трагичные морды, перечисляли оставшихся в железном саркофаге, — документ уже был у Салима, я позвонил ему. Но трубку не взяли. Я больше не вернусь туда, но не потому, что отпустил их. Салим меня бросил. Он застрелился из служебного пистолета.