и иногда остаются
28 марта 2024 г. в 20:32
Несмотря на позднее время, в комнате было светло. Холодно-серебристо, как будто луна заглядывала прямо в окно, достаточно ярко, чтобы Софи могла читать. Но углы оставались угольно-темными. Саймон там, где он неподвижно сидел на кровати, мог видеть звезды и тихую черную крону невысокого дерева, застывшую неподалеку от окна. Он мог видеть даже крошечные редкие точки звезд, тусклые и хрупкие, как осколки чего-то разбитого.
Софи закрыла тетрадь. Ее лицо было спокойным, и Саймон не мог предположить, о чем она думала. Он ждал ее мыслей с таким же нетерпением, с каким желал вернуть обратно момент слабости и не отдавать ей тетрадь.
— Ты любишь сочинять истории, не так ли? — спросила Софи. Голос у нее был светлый и неясный, с интонацией, не имеющей никакого смысла.
Он не ответил, удивленный и растерянный. Этот дневник был выдумкой, но единственной выдумкой, которую он когда-либо сочинял.
— Это то, как ты чувствуешь себя? — спросила она, чуть поворачивая к нему лицо, но не взгляд, и кладя ладонь на темную мятую обложку. — Ты думаешь, здесь есть какая-нибудь правда? Кто-то скажет, что то, как выглядят наши чувства, это правда, в каком бы виде мы их ни изобразили. Но я спрашиваю тебя: думаешь, то, что здесь, это правда?
— Я не знаю, — ответил он, но на самом деле он думал, что да, это была правда. Он никогда не писал ничего честнее и искреннее, потому что готов был убить себя сразу, как только закончит. Он собирался. Хотя теперь, спустя месяцы в этой больничной палате, он думал, что такое существование и есть смерть, и есть ад, который ждет за пределами небытия. Ад, который он заслужил.
— Ты начинаешь с незнакомца, — продолжила Софи, не прислушиваясь к его словам или не придавая им значения. — Он появляется из темноты, и ты бросаешься ему на помощь. Это было по-настоящему?
Саймон сцепил пальцы на одеяле, покрывающем его бездвижные ноги. Ночь молчала вокруг них, хотя был какой-то звук, который всегда раздавался в тишине. Звук меланхолии, стелющийся по воздуху, словно прозрачный туман.
— Да, — сказал Саймон, но на самом деле он должен был сказать «нет». Он не понимал, где правда, а где ложь, и не потому, что не помнил, а потому, что в то и в другое верил одинаково. — Наверное.
— О, Саймон. — В голосе Софи звучало сочувствие, хотя она все еще смотрела на стену, а не на него. — Я знаю тебя. Ты ненавидишь людей. Помнишь, когда мы были с тобой вместе, только вдвоем? Сидели в пустых классах или ходили по улицам, прогуливая уроки? В твоих словах всегда было столько презрения. Ты никогда не испытывал сочувствия ни к кому. И мертвая кошка в том дворе… ты помнишь мертвую кошку? Я заплакала. Ты был так спокоен. Тогда я поняла, что с тобой что-то не так.
Саймон ничего не понимал. С чего она все это взяла? С ним все было нормально. Нет, он был обычным, даже никчемным, с чего бы ему иметь что-то такое выдающееся в своей неправильности?
— Я не верю, что ты помог бы тому незнакомцу, — тихо сказала Софи. — Я думаю, ты ушел бы. Может быть, ты постоял бы и посмотрел, потому что ты всегда смотришь, ты всегда очень внимательный, как будто ждешь, что тебя кто-то обидит. Но ты бы не помог. Ты начал историю со лжи, — горько произнесла она, — и продолжил ее ложью.
— Нет… — начал Саймон, но на языке были только пустые отрицания. Он был удивлен, он не знал, что она так думала о нем. Он думал, она ему сочувствовала, он хотел, чтобы она прочла книгу и увидела его внутренность, а не говорила такие вещи, которые были похожи на обвинения, хотя звучали, как приговор.
— Почему ты хотел вернуться домой?
— Мама написала мне.
— Но ты всегда хотел причинить боль своей маме.
Это была правда, и Саймон не возражал. Конечно, ему всегда было горько, когда он это делал, когда говорил ей ужасные вещи, опрокидывал тарелки на пол, бросал мусор мимо ящика, засорял раковины, топил ванную — нарочно портил ее жизнь мелочами еще больше, чем молчанием, грубостью, отстраненностью. Он хотел, чтобы ей было тяжело, потому что она была единственным близким человеком, который у него остался. Он бы не позволил ей почувствовать и капли счастья, даже если она заслуживала.
— Тогда почему, Саймон? Почему ты хотел вернуться домой?
— Я хотел домой. Я всегда хочу домой. Я просто… нигде больше не хочу быть.
— Я думаю, это еще одна ложь, — прямо сказала Софи. — Ты ненавидел дом еще сильнее, чем свою маму. Ты был там, потому что в других местах никто не ждал тебя и не хотел, потому что ты сам никого там не хотел. Дома ты боялся еще больше, чем Стокгольма. Потому что ты можешь ненавидеть Стокгольм, но дома тебе некого ненавидеть, кроме себя.
— Я не ненавижу… — начал Саймон; нервно, резко от раздражения.
— Разве нет? — перебила Софи. — Тогда почему ты уничтожал здесь все? — она чуть подняла книгу, лежащую между двумя ее ладонями, плоскую и какую-то гадкую теперь, когда ее осквернил своим взглядом кто-то еще.
— Они хотели убить меня! — рявкнул он. — Все там хотело убить меня!
Он кричал, но голос растворялся в воздухе и казался слишком тихим для его гнева.
— Может, это ты хотел убить их? — задумчиво произнесла Софи.
Саймон уставился на нее. На ее затылок, на волосы, чуть блестящие в темноте, ровную линию плеч и легкую сутулость, которая всегда была с ней, говорила о скромности и каком-то пороке, из-за которого все стремилось отвергнуть ее. Все, кроме него, и почему?
— Ты просто хотел убить их и искал причину. Поэтому ты сочинил, что они напали на тебя. Веришь ли ты на самом деле, что они напали на тебя? — Она смотрела на книгу. — Ты автор этой истории. Ты можешь быть здесь кем угодно. Но это все еще может быть неправдой. Ты много лжешь в этой истории.
— Откуда тебе знать? — его лицо было искривлено злостью и отвращением, и он чувствовал себя диким и уязвимым.
— Ты ранен, — сказала Софи. — Я не знаю, чем. Может быть, ты просто родился неправильным. С каким-то шрамом прямо на твоем мозгу. Ты родился, и ты ранен, и ты ненавидишь всех, боишься всех и всегда ожидаешь худшего. Ты всегда ожидаешь худшего, — повторила она увереннее. — В твоей жизни нет ничего светлого. Твой ум всегда покрыт тенью, как небо тучами, и ты не видишь ни капли света. Разве это не убивает тебя — всегда думать, что тебе желают зла, презирают тебя, хотят причинить тебе боль?
Саймон не знал, что сказать. О ком она говорила? Это было не о нем.
— Я всегда знала, что ты выдумщик, Саймон. — Она впервые назвала его по имени, и это звучало не по-настоящему, как будто естественность ее голоса облезла на звуках слова «Саймон». — Есть одна правда — это твоя собственная ненависть. Но все остальное ты придумал. И разве это не печально? В конце концов именно ты и породил все, чего так боишься.
Софи отложила книгу на стол. Саймон почти огрызнулся, чтобы она не трогала ее, но это было глупо, когда он сам дал ей книгу. Софи обращалась с ней, как с мертвым домашним питомцем — ласково, но и с необходимостью скорее избавиться.
— Этот ты, — сказала она, — не настоящий ты, а тот, каким ты хочешь, чтобы тебя видели другие, или тот, кем ты сам хочешь быть. Ты хочешь быть добрым и невинным, незаслуженно оставленным, несправедливо пострадавшим. То, что случилось с тобой, неправильно, — она наклонила голову, едва развернувшись, и он смог увидеть кусочек ее белого лица, скулу, изгиб уха. — Мне жаль. Это ошибка, как все страшное, что происходит с людьми — это ошибка. Но в тебе нет ничего невинного.
— Как ты можешь говорить так? — едва сдерживая злобу, сказал он. — Я помог тебе. Я любил тебя, я уважал тебя!
— Я тоже люблю и уважаю тебя, — ответила Софи. — Но моя любовь тебе не нужна. Ты хочешь чего-то другого, может быть, такой же поганой любви, как и твоя душа, как все хорошее в тебе — все, что испоганено тобой. Понимаешь? Любовь у нас совсем разная. Я не уверена, что ты понял бы мою. Как и я не могу понять твою. Она слишком злая, испорченная.
— Я не болен! Хватит говорить так, как будто я больной! — закричал он, но его голос не звучал, и он чувствовал бессильную ярость из-за этого. Как будто он на самом деле не злился, и это поджигало его изнутри, заставляло корчиться и вонять, как будто его сердце было горящим пластиком.
Тогда Софи замолчала, и он еще сильнее разгневался.
— Ты не любишь меня. Ты никогда не любила. Что я делал для тебя, кем я был, тебе всегда было все равно. Ты умоляла меня, чтобы я ушел.
— Если бы ты был добр, ты бы ушел, — сказала Софи.
Саймон засмеялся.
— Почему?
— Ты был жалок. И ты очень хотел моей жалости. Ты думал, что мир причиняет тебе боль, что мир ненавидит тебя, ты думал, что ты проклят, но на самом деле, как ты и говоришь себе, пытаясь обмануть себя, но говоря себе правду: ты обычный. Просто злой и раненый. — И она добавила так отчаянно, что сердце Саймона затряслось: — И я не могу понять почему!
Теперь молчал он, пораженный.
— Ты живешь в фантазии о ненависти. Даже я — ты никогда не любил меня. Ты помог мне не потому, что был добр. Ты просто вообразил меня кем-то, кем я не была, тоже проклятой и нуждающейся в жалости, но мне этого никогда не надо было, Саймон. Мир никогда не ранил меня, и я сама себя тоже не ранила. Ты думал, что учишь меня чему-то, наставляешь, помогаешь. Я думала, мы друзья. Но в конце концов я была твоей выдумкой. И сейчас — посмотри, что происходит сейчас? — она звучала грустно и беспомощно, она не понимала. — Сколько версий меня ты создал? А сколько версий себя? Эта книга… она все перепутала. Ты написал ее и еще больше навыдумывал.
У него от злости заслезились глаза.
— Хватит. Убирайся отсюда, — выдавил он сквозь ком в горле и сжатые зубы.
А когда она исчезла, он вдруг зарыдал и вцепился в свое лицо, как будто существование было невыносимо, а потом, после того, как прекратил плакать, сидел неподвижно до рассвета и уже не чувствовал не только ноги, но и все тело, даже разум, и если бы мог думать, то думал бы, что это было благословение.