ID работы: 14571824

Зеленые рукава

Слэш
PG-13
Завершён
26
Размер:
6 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
26 Нравится 1 Отзывы 3 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Как рой бешеных кусачих насекомых, он несется по коридорам, поправляя непослушные кудри. Сжимает бумаги в руках, грызет ручки и торопливо бубнит что-то в щебетарь — бог-еретик, он неправильная икона прагматизма. Легкий снобизм и фанатичность, с которой он выполнял любую работу в срок, всегда приходил вовремя, эта опьяняющая педантичность — идеальность во всем. Конечно, Михаэль не претендовал на роль Бога, но стремился к его нечеловеческому лику, как только мог. Он никогда не принадлежал этому месту. Потерянный в лесу диких тварей щенок, окровавленные стеклянные осколки, брошенные в детской, фантики от конфет среди смертных приговоров. Не подходит, он бельмо на глазу, он раздражает, сколько бы ему галантно ни улыбались. И только Сеченов, кажется, видит в нем что-то. В нежных зеленых рукавах прячется титаническая твердость. Он надевал зеленую рубашку практически каждый день. Легкие рукава покорно качались, когда он поправлял кудри или перелистывал толстые папки. Байронический герой, поглядывающий на своего начальника из-под прикрытых век, кажется то ли хорошим сном, то ли едкой галлюцинацией, которая растворится с рассветом, оставив после себя глухое горе. Но Штокхаузен никуда не пропадает. Продолжает ходить за ним постаментом революции и труда, только очень нежным постаментом, тем, который все-таки тайно славит именно красоту. Он бы разрушил все, он бы возвел мраморные дворцы, он бы устроил революцию прекрасного. Сеченов — не верит ни во что, кроме науки и своих безумных идей, мечты, у которой нет границ. Он наигранно восхищается социалистическим реализмом и с легким сомнением смотрит на работы конструктивистов, непонятливо морщится от авангарда. Старается держаться рядом с вещами точными: формулами, схемами и чертежами. Тем, что человеческое сознание никогда не сможет переврать. Штокхаузен — верит в красоту. Казалось, что он видел так много уродства, что теперь жизнь среди грубого-прекрасного, как кактусы, увенчанные цветами — то, за что стоит цепляться руками и ногами. Он украшает себя, награждает эпатажем, втайне читает сборники стихотворений Китса и Фета, на дорогущие столы ставит еще более дорогие вазы. Живет на широкую ногу, которую бы любой пролетар хотел отрезать. Михаэль делает искусство из себя. Он незаконченное стихотворение, он забытый критиками и публикой роман, он картина, небрежно замазанная черной краской, он так и не появившаяся на свет яркая птица. — И откуда ты это достал? — Сеченов с любопытством, но совершенным спокойствием смотрит на небольшую книжечку с красивым именем на обложке — Марина Цветаева. Закатное солнце знакомит его с печальной поэтессой. Михаэль читает при нем безмятежно, зелеными рукавами задевая страницы, одаривая страницы дорогим и пошлым изумрудом. Дима посчитал бы это издевательством над искусством, если бы оно не было ему безразлично. — Берлин. Это еще из Берлина… — с какой-то грациозной трагедией смакует Штокхаузен, не отрывая взгляда от строф. Отдушину он в те годы находил не в поэзии — в синеглазом юноше, что поэзии часто предпочитал политические листовки. Лаконичные, простые, они не пичкали иллюзиями, раз за разом напоминали о трагедии, засыпали кровоточащие раны солью с криками «Сделай хоть что-нибудь!». И Михи делал. Раз за разом. Может, поэтому и умер. Михаэль, если не читает в его комнате с пьянящим удовольствием, точно через цветные обложки пускает в пустой холодный кабинет теплое винное лето, то ходит в театр. Галантно улыбается Ласточкину, обсуждая с ним новый спектакль и чуть завистливо смотря на помятые рукава пиджака — знак частого письма. Фарс, что происходил на сцене, ода гедонизму — он создал это из небытия. На сцене его мысль, его чувство, его воля и его жизнь. И она так видима. Так видима и откровенна, хоть и скрыта под тонкими, но многочисленными слоями чересчур яркой одежды, что Штокхаузену становится тошно — то ли от страха, то ли от невосполнимой боли утраты. Он бы никогда не смог быть таким открытым. Раньше он прятался под кровавыми черными одеждами, теперь — под малахитовыми шелками. После театра Михаэль любит лежать на диване в кабинете своего начальника. Дима, привыкнув к чуть нервному вызову своего заместителя, не обращает внимание на тихий шорох страниц, на то, как Штокхаузен временами закидывает ногу на ногу. Экстравагантный и пугливый льстец — ему не хватает только вальяжно закурить, выдыхая дым в лицо начальству. От мысли по спине Сеченова пробегают приятные мурашки. Недопонятый миром кудрявый поэт сдерживается, чтобы не сбежать домой, воспитывает в себе свободу перед смертью и пленность перед чем-то другим. Но все вокруг кажется ему смертью: от подозрительного взгляда младшего научного сотрудника, до теплой улыбки директора Предприятия. В этот раз в покрасневших от ударов пальцах Михаэль сжимает томик Уильяма Морриса. Он скучающе пробегается по строкам — большую часть времени смотрит на Дмитрия Сергеевича. Привычка возводить любого вышестоящего в божество обходится ему плохим вкусом. Сеченов совершенно не соткан для искусства, но почему-то именно его изгиб губ кажется Штокхаузену наиболее поэтичным. Дмитрий Сергеевич скорее напоминает не архитектурную махину, единственное призвание которой — быть полезной. Сеченов, услышав подобное сравнение, скорее всего бы улыбнулся, может, неловко бы поблагодарил вульгарного льстеца, но вот Штокхаузена от собственных мыслей тошнило. Так странно, что он умудрился полюбить именно то, что он так ненавидел в себе. Полезность, что стала его спасением, а потом медленно разлагала изнутри. Михаэль хотел бы разлагаться по-другому. Выписывая истины в блокнот, сотканный из зеленых гвоздик. Им нельзя не очароваться. Штокхаузен не похож на Ласточкина со слепым и громким вызовом, который бьет по ушам и по глазам, он похож на цветущие сквозь асфальт лилии, на мертво-тихое поле, на заброшенные деревни, окрапленные дождем, на озера в глуши, на забытые человечеством стихотворения. Печальная и молчаливая красота, которой катастрофически чего-то не хватает, которая от неудовлетворенности хочет рвать на себе волосы, но получается только, стиснув зубы, работать, превращая себя в бессмысленную болванку. Болванку, украшенную изумрудно-золотистыми орнаментами. Чтобы не так тоскливо. Сеченов с замиранием сердца смотрит в ореховые глаза, когда ему приносят документы, он рассматривает перстни. Михаэль — не художественная галерея. Он исключительно полезен, и сочетание прекрасного с продуктивным сводит Дмитрия Сеченова с ума. Зеленые рукава снятся ему ночами, они задевают луну с легким театральным шорохом, горюют по родине, льют золотые слезы, молчаливо слизывая их с уголков губ. Сеченов бы хотел, чтобы зеленые рукава стерли и его печали, убаюкали, заставив позабыть о массивных механизмах, о скрипе шестеренок и трескучем голосе роботов. И он собирается прагматично очаровать Штокхаузена самым очевидным — искусством. Выбирать старается на свой вкус, даже несмотря на полное отсутствие такового (по мнению Михаэля точно). — «Багровый и белый отброшен и скомкан, в зеленый бросали горстями дукаты…» — как бы невзначай начинает Сеченов в один из вечеров, когда они сидели вместе на кухне директора Предприятия и перебирали документы. Штокхаузен от слов чуть ли не давится чаем — слишком удивлен слышать поэзию из уст своего начальника. — Лучше б уж Мандельштама… — будто бы презрительно произносит Михаэль, снова отпивая немного, а его пальцы тянутся к печенью. Дима чуть печально смотрит в стол и пальцами стучит по поверхности, и даже этот мерный стук напоминает Штокхаузену марш. Он дергается неловко, вспоминая, как гремели сапоги на рассвете. Он уже наелся пороха и пуль, ни к чему ему громогласные лозунги и смерть не от мысли. — Ты и искусство — не совместимые вещи, — шепчет Михаэль и пальцем задевает подбородок Сеченова. Хватает его мягко, чуть приподнимает тяжелую от знаний голову, и карие глаза пусто и влюбленно таращатся на него. В этом вся трагедия. — Я могу понять, — бурчит Дима чуть обиженно, будто в его интеллектуальных способностях посмели усомниться. Да еще и кто! Заместитель! Эстет! Михаэль ведет головой из стороны в сторону, с удивительной и даже глупой тоской принимая свою удаленность от смерти. — Помолчи. По комнате разливается тишина. Неловкое цитирование поэзии, от которой Штокхаузен воротит нос привело к хорошему — к зеленым гвоздикам в вазах, которые он расставлял по квартире Сеченова. Он появлялся в тусклом и мрачном жилище все чаще — и каждый раз приносил что-то с собой. Дорогие вазы с симметричным нежным рисунком, бархатные изумрудные покрывала, вычурные картины, павлиньи перья, разноцветные мягкие подушки с узорами из блестящих ниток. Наверное, будь у него такая возможность, он бы в квартиру Димы и новую мебель притащил. Сеченов смотрел на всю эту вульгарщину сквозь пальцы. Иногда с легким подозрением, но тяжелым равнодушием трогал подушки или лежал на покрывале, проводил пальцами по вазам. Но не видел в них ничего, что заставило бы Михаэля так окружать себя предметами декора. Может, он пытается так восполнить тяжелую жизнь в Германии, когда денег не хватало практически ни на что? Сеченов не видел никакого смысла в этих многочисленных побрякушках. Аляпистые цвета в сущности совершенно бесполезны. Диму от этого воротило, Михаэля это восхищало. Штокхаузен считал декор красивым, а Сеченов видел красоту только в совместном труде. И, совсем уж робко, в задумчивом заместителе, окруженным предметами своей страсти — желтыми и зелеными цветами, как в кислотном сне во время лихорадки. Все эти украшения оживали, только когда рядом был Михаэль. Когда он высокомерно, но в то же время удивительно ласково улыбался, поправляя гвоздики или красный галстук, когда пил из ярких кружек, когда клал конфеты в керамическую миску с волнистыми цветными узорами, протягивая ее Диме. Штокхаузен лежал на диване, закинув лениво и грациозно руки назад, вглядываясь в пустой потолок. — Стоит что-то сделать. Я и не замечал, что потолок такой унылый. Пока не посмотрел на него, — бурчит Михаэль с усмешкой, а Дима пожирает его взглядом. Смотрит, как зеленые рукава свисают с бледных запястий, как грудь размеренно поднимается под легкой тканью рубашки, как брюки мягко обнимают бедра, как чуть приоткрытые розовые губы-бриллианты расслабленно глотают воздух. — Он весь в твоем распоряжении, — завороженно мямлит Сеченов, совсем не похожий на себя. Гигантские самолеты с ревущими двигателями показались совсем маленькими, игрушечными, бумажными. Он осторожно подходит к дивану, занятому Штокхаузеном, и садится перед ним на колени. Глупо и нелепо. Стыдно. Точно кладет голову на плаху перед самым очаровательным палачом. Михаэль переводит взгляд на своего начальника. Игривый и легкомысленный, будто ему вовсе не сорок лет, а максимум двадцать пять. Что он пытается вернуть в долине юношества? Что он оставил там, кроме боли войны? — И все-таки я не так далек от искусства, как ты думаешь, — произносит Дима твердо, чуть ближе подбираясь к своему шедевру, вцепляясь холодными пальцами в диван. Михаэль только тихо усмехается. — Пара прочитанных стихотворений не делают тебя сильно ближе к искусству. Ты такой же… ты — человек дела. Ты архитектор, — с удушливой печалью говорит Штокхаузен, а его пальцы тоскливо тянутся к щеке. Он проводит по коже, как мастер раздосадованно ведет кистью по испорченному портрету, оплакивает красоту и величие. Михаэль бы плакал, если бы не пролил все свои слезы на берлинских улицах. Нет ничего страшнее и больнее больше — осталась только тяжелая меланхолия, что прекрасной вуалью накрывала покрасневшие глаза. — Я же всегда рядом с тобой, — банальный до тошноты комплимент, но Штокхаузен на него все равно усмехается. В них обоих не осталось индивидуальности. Все пальцы Димы в мозолях. Он сжимает карандаш в руках чаще, чем подушку. Он трудится, он уродливо любит, он с восхищением смотрит на высокие-высокие дома, он впивается в мнимую красоту величия. Он создает ее, он бьет по земле кулаками, пока дьявол оттуда не выберется в чудовищной монументальности. Сеченов создан, чтобы создавать. Михаэль — нет. Дима мягко берет его запястье в ладонь и оставляет на коже несколько поцелуев. Легкое дыхание Штокхаузена растворяется в еле ощутимом аромате роз. Сеченов не может создать ничего прекрасного. А Штокхаузен соткан из грубых холщовых заплаток, чтобы разрушать. Единственное прекрасное, что они могут создать — это любовь. И Михаэль гладит его шею, чуть царапает, будто бы пытается проверить, настоящий ли Дима? Сеченов сжимает его лицо в ладонях, целует отчаянно и жаждуще, совсем позабыв про трепет и страх перед хрупкой фигурой, что смотрела на него болотными глазами, пока на розовых губах оседали отрывки стихотворений и каталогов. Любовь — это единственное, что могут создать когтистые лапы чудовища, которое слишком любит дорогие ткани, и морщинистые ладони механика, которые никогда не создавали ничего изящнее двигателей. Они оба никогда не соприкоснутся с искусством, любовь Штокхаузена навсегда останется невзаимной. Он может только копировать, примерять и наблюдать со стороны, но никогда не ощутит, как прекрасное бьется в венах. Сеченов отстраняется и влюбленно смотрит на Михаэля, любуется тем, как он расположился на диване — такой невесомый и нежный. Заморская птица, что небрежно вытаскивает грациозным клювом пыль из разноцветных перьев. — Останешься? — шепчет Дима, расцеловывая руки: зеленые рукава щекочут щеки, как он давно и мечтал. Эстетская ласка застилает разум зеленым. — Да, Дим… — шепчет Михаэль в ответ и снова притягивает к себе трагичную любовь.
Примечания:
Отношение автора к критике
Не приветствую критику, не стоит писать о недостатках моей работы.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.