no end, no beginning
3 апреля 2024 г., 19:02
Раскаленная проволока предательски мигает, запуская очередное колесо Сансары.
Вертин — начало начал, точка на пересечении, ничто — и все одновременно, так думает Шнайдер, видя ее впервые; въедливый запах крови привычен, кажется, им обоим, а в зрачках тлеют угли: бог, так некстати пришедший на ум, чрезвычайно любит таких — сломанных, потрескавшихся кукол с облупившимся лаком и отсутствующей рукой, извалянных в пыли-грязи, — таких ведь всегда почему-то любят больше всего. Только вот Шнайдер этого не понимает — и стреляет первый раз. А потом еще раз, и еще раз, и еще раз, пока иссушенное сердце не займёт-восстановит чужая кровь, — и для этого требуются океаны, не меньше. Девочку в перьях и с багровым кольтом (двумя, конечно же, одного мало) не сильно волнуют жертвы: ее внимания достойна только семья, что бы ни скрывалось под этим словом, — но; “Никто не должен умереть”, — подумать только, какая глупость.
Сковырни верхний слой, подцепи средний — и останутся лишь обломки былой парадигмы да белый цветок сицилийского апельсина (дерево сгорит до сезона урожая).
Все ведь на самом деле так просто: затолкнуть подальше в глотку ущемленную гордость, уловить чернильную блажь, наставить курок на ту единственную, что не желает тебе сдохнуть в этих стенах — даже если не хочется: докажи, что достойна зваться своим именем и дожить хотя бы до шторма (но не пережить; да ты и сама все прекрасно понимаешь). Кровь проливается исключительно по четвергам (и иногда вторникам — так бывает) и расцветает анемонами на палевом фарфоре, время песчаными змеями струится под ногами, меж пальцев, прямо перед глазами — это бесит Шнайдер сильнее всего: у них есть всего лишь день. Какой-то жалкий день.
Лишь в Чикаго реки текут вспять, а ветра воют волками, мчась с великих озер наперегонки: беги, следуй за светом и молчи, молчи-бога-ради, не издавай лишних звуков, ведь правильно — только так (я скоро тебя найду).
Балл за инициативу, минус пятьдесят за наивность.
С прожженной кожей и переломанными костями Шнайдер думает, что была неправа: ее жизнь снова зависит от кого-то, а Вертин не есть начало, но есть вечность — такая вот простая истина, и она, Шнайдер, не сможет встать в это уравнение, не приставив к себе знак минус. На спине хранительницы вселенная из шрамов, что интересуют даже Аркану, Шнайдер в очередной раз думает, что они все равно очень, очень похожи — и получает пулю в сердце (или что там вместо него; все у нее как-то не по-человечески, право слово).
Символ веры осыпается белыми лепестками и кислит первородным грехом: маленькой девочке не стоило сбегать из храма до начала службы и тогда ничего не покатилось бы к чертовой матери. Наверное.
Amen, merda, amen. Уже даже не смешно.
Гранатовые гроздья снова лопаются под давлением, брызгают-пачкают соком грязные перья и расползаются паутиной по бетонной коробке; Шнайдер сбилась со счета, сколько лежит и давится кровью, гнилым воздухом, ожиданием в сыром подвале: не вой, не плачь, не обвиняй во всем Всевышнего — это сложнее всего. Вертин является из темноты как чертов морок, мессия с нимбом из раскаленной проволоки; Вертин игнорирует все ее комментарии (Шнайдер вообще-то старалась, милорд, ну как же так).
Вертин дрожит как осиновый лист за ее, Шнайдер, жизнь, а это уже, честно говоря, что-то новенькое. Что-то, чье послевкусие не испортит даже полусгнивший кусок торта с банкета.
Хотя это, конечно, мелочи. А вот правда — правда в том, что Шнайдер далеко не святая, и вспоминает она про это в конце, стоя в грязи и с красным зонтом. В ребристой поверхности лужи — потерянная сицилийская пташка, а святые, наверное, все же задумываются перед тем, как сделать какую-то глупость.
Только вот Шнайдер — не.
Вертин ведь правда, правда не понимает; Вертин ломает деревянную раму привычного ей пейзажа с оранжевым садом и ядовитой синевой, словно забывая, что персонажи картин навеки останутся рваными пятнами масляной краски на жухлом обрывке холста, но сама Шнайдер помнит, помнит и знает, что ей уготовано — безликая смерть второстепенной героини ради пары соленых капель, стертых белым кружевным платочком с румяных щек. Вместе с рамой Вертин окончательно ломает и ее саму, выворачивает наизнанку, пока Чикаго тонет в липком золотом мареве предштормовой лихорадки. Только Вертин виновата в глупом, эгоистичном желании Шнайдер занять собой то место, что ей не принадлежит — и тем сильнее это желание: въесться под кожу, застрять между костями коротким болезненным воспоминанием, вспышкой из красных перьев и апельсиновых нот. Глупости — они запоминаются лучше, милорд (помни меня всю жизнь, прошу).
Времени — пара блестящих песчинок на донышке, рыбы плавают кверху пузом, пока эпоха устало сворачивает удочки и докуривает последнюю сигарету; нитка перламутровых кругляшков скоро затянет петлю, и только и останется что плакать, плакать, плакать; может, хрипеть самые грязные ругательства, которые знаешь, вспоминая родителей, Марьяну и бога, давно отвернувшегося (не существующего), — но не надеяться.
Дочери Лира мертвы, и ты — следующая.
Хранительница держит в дрожащих руках красные перья, истертое временем старое пальто да нитку перламутровых кругляшков; ложь во спасение в очередной раз не справляется со своей миссией, и в голове звучит церковным колоколом единственный вопрос, который бы пернатая лучница хотела задать перед тем, как рассыпаться гранатовыми зернами и затеряться в пустынном закатном пейзаже: пятна крови хорошо видны на шахматной доске и ты прекрасно об этом знаешь, не так ли?