***
— Я замерзаю, Дилюк. По-настоящему. Он успел увидеть, как Дилюк вздрогнул, как пальцы вцепились в кожу кресла до скрипа, как в его глазах вспыхнул мгновенный, острый страх, смешанный с абсолютным непониманием. Коктейль таких безусловных эмоций, которые подделать невозможно, даже если ты лучший из лжецов. Кэйя знает это. Знает так же, как вкус собственной крови — намертво, до желчной тошноты. Он был лжецом по праву рождения, шпионом, в чью плоть эта ложь была вшита с самым первым вдохом. И сейчас, глядя на Дилюка, Кэйя понимает: это правда. Настоящая, невыносимая правда, которую ему предложили просто так, ничего не требуя взамен. Без удушающих условий. Без занесенного над головой меча. Именно поэтому его повело. От этой искренности стало так страшно, что он заговорил быстро, пугливо, извергая слова непрекращающимся потоком. Ладонь, опавшая на бедро, панически дернулась к Глазу Бога. Пальцы в поисках успокоения впились в оправу, рвано поглаживая прохладу крио-камня. — На самом деле, это даже забавно, Люк. Чистая физика. Альбедо называет это «термическим дефицитом обратной связи». Сбой в проводимости каналов, обычная энтропия, ничего такого, — слова алхимика сыпались из него сухим, ломаным градом цитат скучного отчёта. — Моя температура падает всё ниже, прогрессирующий процесс, понимаешь? Гомеостаз нарушен, резистентность к обычным источникам — полная. Камины, одеяла, теперь это бесполезно. Тело просто не распознаёт их как источник энергии. Оно ждёт Пиро-импульса. Он зажмурился, и его голос стал ещё более торопливым, нервным. Кэйя начал углубляться в детали, которые прокручивал в голове сотни, тысячи раз в абсурдной, лишённой всякого смысла попытке убедить себя самого, что выход есть. — Нужен катализатор. Альбедо настаивал на поиске носителя. Составил целый список, представляешь? Анализировал частотные характеристики… Говорил, подойдёт резонанс от любого носителя Пиро. Говорил, что резонанс с Эмбер или Беннетом, сносен для «разморозки». Мы обсуждали это неделями, месяцами. Он даже предлагал график, пробные сессии… В теории это самый логичный путь. Просто Пиро-импульс нужной концентрации. Чисто техническая задача. Дилюк думал — пока переводил взгляд с губ, насильно растянутых в улыбке, на собственные руки, конвульсивно сжатые в замок до побелевших костяшек, — что ему нужно увидеть этот список. Увидеть имена тех других, кого Кэйя рассматривал на роль своего «спасителя». Имена тех других, кто не пытался его убить. Тех других, кто был рядом с ним. Увидеть, чтобы убедиться, что его имя даже не было вписано. Дилюк считал — пока гортань давило в удушливом спазме лихорадочной ревности, которую он не мог, просто, мать вашу, не мог контролировать, — что такое не обсуждают неделями. Месяцами. Просто катализатор. Просто Пиро-импульс. Чёртов «логичный путь». Просто, просто, просто. Сука. — Значит, график?.. — голос продирающийся через спазмы гортани, звучал хрипло, сорвано. Дилюк сжимал челюсти так сильно, что на скулах отчётливо перекатывались желваки. — Значит, ты всерьез… думал пойти к ним? К кому угодно, лишь бы не… Кэйя замер. Он открыл глаза и посмотрел на Дилюка — долго, почти удивлённо. Эта фраза, пропитанная горечью и скрытой, изломанной ревностью, била куда-то в диафрагму, заставляя легкие сжиматься почти спазматически. Напускной запал, который он пытался скопировать с алхимика, осыпался пылью. Взгляд, стал тусклым, подёрнутым пеленой абсолютной, звенящей пустоты. — Я никого не выбирал, Люк, — сказал Кэйя, медленно, будто в неверии качая головой. — Это Альбедо выбирал. Он составлял списки. Рисовал таблицы, высчитывал… Он всё надеялся, что я захочу жить. Убеждал меня, что это просто «процедура». Что это обязательно поможет мне. Он ломано, истерически усмехнулся, гримасой, что была страшнее любых пролитых слёз. Его пальцы на Глазе Бога разжались, безвольно соскальзывая на колени, и позволяя артефакту, словно побрякушке, звенеть о ремни. — Но я не могу. Я прогнал этот чёртов список в голове, кажется тысячи раз и понял, что скорее позволю льду выпить меня досуха, чем допущу к себе чужое пламя. Я не вынесу этого, Люк. Не вынесу чужих рук на теле, чужого жара, проникающего внутрь… — его передергивает, колотит дрожью отвращения, оседающей в глотке устойчивым комом тошноты. — Это физически невозможно. Я сломан настолько, что даже спасение кажется мне пыткой, которой нет конца. Он судорожно выдыхает, и в этом нет даже частицы надежды — только смертельная в своей запредельности усталость. Кэйя посмотрел на Дилюка, и во взгляде того резко, словно наваждение, промелькнуло что-то совсем беззащитное, уязвимое, заставившее язык запнуться. — Прости. Я не должен был тебе этого говорить. Просто… иногда так отчаянно хочется обсудить это с кем-то по-настоящему близким. Даже если это ошибка. Даже если это… Кэйя осекся, не завершив фразу. Близким. Слово, так неосторожно упавшее из его дырявого рта, влетело в него ударом осознания, вышибающим почву из-под ног. И если бы он не сидел, плотно вжавшись спиной в каркас кресла, непременно бы рухнул. Оно, это слово, теперь висело в воздухе как смертный приговор его гордости. Блять — думает Кэйя, чувствуя, как по шее и щекам ползёт горячая, удушливая волна; почти физически ощущая покалывания в тех места, где краска стыда рисует свои уродливые пятна на коже. — Какую же хуйню он только что сморозил. Не зная, как реагировать на самого себя, он резко, почти до хруста в шейных позвонках, дернул головой в сторону камина. Уставился в огонь, жадно впитывая его безучастное тепло, словно в попытке стереть собственное зрение. Словно в попытке выжечь с сетчатки образ удивления на лице Дилюка. — Забудь, — горло сдавливало позорными спазмами едкого стыда и слова приходилось буквально выталкивать застрявшими там, глыбами льда. — Блять. Нет… просто забудь. Я… я несу полную чушь. Мозг просто… это всё от гипотермии. Понимаешь? Это просто какой-то бред, галлюцинации, ложные воспоминания… это… это ничего не значит. Вообще ничего. Пиздец — решает Кэйя, борясь с желанием подорваться с места, сбежать из таверны, из Мондштадта, подальше, прямиком с Тейвата; но лишь поднимает руку, неловко разминает шею прикрывая уродливый румянец унижения. — Ты облажался. Проебался так сильно, что впору прыгать со статуи Барбатоса не раскрывая планера. Прыгать приземляясь башкой вниз, дробя позвонки в труху и втирая размноженные остатки в кривые бугры камней. — Не стоило тебя этим грузить, — он перемещает руку с шеи на глаза, прикрывая их шириной собственной ладони, криво дёргает плечом, больно ударяясь об каркас. Бежать попросту некуда, поэтому он говорит не замолкая, пытаясь скрыться за стеной слов. — Ты… ты и так достаточно натерпелся от меня. Просто сотри это из памяти. Серьезно, Люк, забудь. Я в порядке. Я справлюсь. Всегда справляюсь. Это просто холод, Люк, понимаешь? Я привык к нему. Я живу с ним. Слышишь? Мне не нужна твоя жалость из-за пары ничего не значащих слов! Кэйя жмурится сильнее вжимая ладонь в лицо, давит будто хочет утопить глазницы в кость черепа. Он ждёт, что сейчас Дилюк либо промолчит, либо усмехнётся холодно, в свойственной ему манере. Отдёрнет руки и откроет рот, из которого выльется очередной поток обжигающей правды. «Неужели ты думал, что мне не всё равно, Альберих?» «Я так и знал. Ты — просто ошибка, Кэйя. Одна большая, несуразная ошибка.» «Жалкий, недостойный существования предатель!» Либо — думает Кэйя, впиваясь пальцами накрывшей лицо ладони в виски, чувствуя, как под глазами начинает напекать. — Начнёт утешать. О Селестия, только не это! Только не участливые в своей благородности попытки — так охочих до этого Рагнвиндиров — помочь, уберечь, спасти. Вымученные утешения из жалости, что хуже чёртовой смерти от обморожения. «Ничего, Кэйя. Всё будет хорошо, Кэйя. Мы справимся, Кэйя.» «В чём сложность, братец? Ну хочешь, я закину тебя в добрые ручки Беннета, раз сам ты не можешь?» «Смотри, это всего лишь маленький огонёк… Тебе ведь нечего бояться!» Но Дилюк не смеялся. Дилюк не говорил. В самом деле, в комнате висела тишина, такая густая, что впору задыхаться. Такая, что впору проверить, не отправился ли он в лимб, подохнув от повторно выпущенного в него феникса.***
Дилюк замер, подавившись вдохом. Лёгкие сжало в приступе щемящей нежности. Близким. Слово, неслышно сорвавшееся с губ Кэйи, прозвучало как гром. Как первый ливень после многолетней засухи безразличия. Близким. Оно кололо тишину, оставляя трещины тут и там, пропаивая ими барьер пятилетнего холода. И в одной из них Дилюк увидел то, чего не чаял встретить снова. Он смотрел, не в силах отвести раздражённые сухостью глаза от того, как на бронзовой, покрытой капельками пота коже — там, где шея переходит в линию челюсти, — расцветает густая, тёмная краснота. Он жадно, почти с благоговением впитывал этот вид. Красный. Цвет жизни, цвет тепла, цвет того мальчишки, что когда-то краснел от его дурацких шуток, пророненных в виноградниках. Дилюк ловил каждый миллиметр румянца; вспоминал, как он окрашивает кончики ушей, гладит скулы, делая взгляд лихорадочным и до боли… живым. Пять лет. Пять лет Дилюк смотрел на идеальную, доведённую до совершенства актёрскую игру, на безупречную ледяную статую. Но сейчас — прямо здесь, в паре шагов от него — Кэйя горел. Нет от его Пиро, а от собственной невыносимой искренности. Это действительно ты? — думает Дилюк, с отчаянием подаваясь вперёд, практически падая с кресла в попытке поймать ответный взгляд, впиться в синеву и утонуть. — Ты позволил мне вернуться? Ты всё ещё ждал меня?.. А потом Кэйя отвернулся, резко дёрнув головой в сторону камина. Судорожный жест в попытке разорвать контакт взглядов. Он наблюдает, как Кэйя буквально бежит в огонь, лишь бы не чувствовать на себе его внимание. Лишь бы не видеть его прожигающего взгляда. Дилюку кажется, что он задыхается. — Забудь, — голос Кэйи вырывался ломкими, сорванными обломками фраз. — Блять, нет… просто забудь. Дилюк слушал этот сбивчивый, панический поток слов. Чушь. Гипотермия. Бред. Ложные воспоминания. Кэйя пытался заболтать свою святую правду, пытался обесценить то единственное, что сейчас имело значение. Пытался превратить всё не более чем просто в ошибку. Но Дилюк видел: как порывисто тот дышит, как суетливо язык бегает по сухим губам, как дрожат его пальцы, обхватывающие пылающую кожу шеи. Для чего? Задушить себя от смущения? Скрыть слабость откровения, лишь бы он даже не думал смотреть? Лишь бы не посмел подойти?.. Кэйя стоял на краю обрыва, уверенный, что Дилюк толкнёт его в спину. Прямиком в пропасть. Удар худого плеча о деревянный каркас отдается в грудине тяжёлым, тупым резонансом боли. Бежать некуда. Кэйя застраивает пространство пустым звуком слов, но Дилюк видит каждую трещину в этой наспех выложенной кладке. В накалённом воздухе кабинета кажется, каждый шорох обретает плоть. Дилюк кожей чувствует, как Кэйя прячет истинность синевы за собственной ладонью, как судорожно, почти до хруста давит на сокрытые веками глазницы. И когда он выдавливает горькое, напряжённое: «Мне не нужна твоя жалость!» — хочется перестать существовать. Хочется попросту сдохнуть. Прямо здесь, в этом проклятом мареве кабинете. Ему хочется кричать. Громко, до разрыва связок, чтобы выжечь из этой комнаты саму мысль о «жалости». Ведь это не она. Это поклонение перед той честностью, что Кэйя вопреки охватившему его ужасу вверяет в его руки. Перед прямодушием, с которым он отдаёт на закланье своё ломаное сердце. Перед искренностью, с которой он складывает голову на плаху. Клубок раскалённых змей, вьющийся под его рёбрами, накаляется до критической точки. Он весь сейчас — олицетворение белого каления, плавящего кожу до жидкой каши, до костяного праха. Дилюк горит, так сильно, что слепит глаза. Обивка под его пальцами рвётся, с оглушающим треском. Дилюк думает — пока заставляет себя оторвать словно приклеенные к коже кресла руки, разгибая скрюченные в обивку пальцы, — что это всё одна грёбаная ошибка, доведённая до абсурда. Что стоит ему только подойти ближе, как иллюзия, зависшая над ними мутным куполом, разломается на мелкие куски. Распадётся, развеивая жалкое подобие зеркальной фантазии. И они, слишком поглощённые этими отголосками, вновь окажутся на том самом пепелище. Всё вокруг будет пылать, отдаваясь в пазухах устойчивым запахом жжёной плоти. Дилюк считает — пока медленно, не доверяя своим ногам, подтягивается на руках выше, чтобы грузно, обтирая кресло липкой влагой рубашки, не скатиться на пол, повторяя позу Кэйи, — что они оба давно превратились во вшивую, озлобленную жизнью падаль. Что они оба настолько разбиты, что никакой Альбедо не соберёт их, ведь собирать нечего: они стёрты в пыль, замешаны со струпьями и старой кровью, и всё, что осталось — это инфернальный, смертный холод одного и клокочущая, опаляющая ярость другого. Ртуть мыслей, весь день вяло плывущая в мозгу, нагревается, отдаваясь ядовитыми парами прямиком в сжатые в спазме жадности лёгкие. Хочется впиться ногтями в собственную грудину, вырывая оттуда натужно качающее кровь сердце, вложить его в холод чужих рук в надежде их отогреть. Хочется содрать с себя лоскуты кожи, завернуть в них Кэйю, лишь бы укрыть собой, согреть. Лишь бы не чувствовать, как ревность — уродливая, скользкая, как сырая земля в могиле, — ворочается в желудке при мысли о чужих руках. О чужом тепле. Дилюк почти уверен — пока выдыхает пышущий в горле жар, опаляя пространство перед собой; впаивая свои голодные до прикосновений руки в бёдра, практически раздирая плотную парчу штанов, — что если он сейчас не заговорит, его просто разорвёт на куски. Разметает по всей таверне кровавой юшкой, розоватой упругостью внутренностей, смешает с пылью и безучастным каминным огнём. Он ненавидит себя за эту сжирающую жадность, но ему хочется сжать Кэйю в объятиях таких крепких, что он попросту вплавится в него, скрываясь от всего. От лживых масок, от участливого Альбедо, от всего проклятого мира. Гортань режет желчью, словно раскалённым металлом, и он заставляет себя выдохнуть, вбивая в сознание рваный, заученный ритм. Его кодекс. Его цепи. Рассвет всегда наступит. Терпи. Тьма требует стража. Стой смирно. Вина — это пламя. Гори. Молча. Пальцы, впившиеся в бёдра, не находят облегчения — он чувствует, как онемевшая под парчой плоть протестует против этой хватки. Дилюк резко поднимает голову, откидывая её назад, вжимая лопатки в жёсткий каркас с такой силой, что дерево под ним жалобно стонет. Он до боли закусывает щеку с внутренней стороны, настойчиво выменивая одну муку на другую, в попытке отвлечься от пульсирующей, ошеломляющей потребности протянуть руку и коснуться чужой кожи. Взгляд мечется по кабинету, цепляясь за пляшущие тени огня, за край столика, откуда выглядывает тонкая прядь синевы, — за что угодно, кроме самого Кэйи. Он не может позволить себе смотреть. Смотреть — значит сдаться. Смотреть — значит впустить его льдистый запах под кожу. Смотреть — значит дожечь то, что уже выжжено добела. Одна секунда. — Если тебе нужен импульс… если тебе нужно пламя, чтобы не замёрзнуть окончательно, то я здесь. Весь. Как есть. Держись. — Я не коснусь тебя первым, Кай. Никогда больше, если ты этого не захочешь, — его голос сорвался, падая в хрипящую болезненную искренность. — Но я здесь. Твой катализатор. Твой «логичный путь». Возьми столько, сколько тебе нужно. Две секунды. — Выпей моё Пиро досуха, если это поможет тебе согреться. Я не вынесу, если ты умрёшь из-за меня. Я не смогу жить, если тебя не будет в следующем дне. Пожалуйста, Кай… Тварь.***
Эти слова. Такие едкие слова, высказанные просящим тоном, отскакивают в его черепной коробке словно резиновые бомбы. Они бьются об стенки в нелепой попытке вписаться в быстрый поток его собственных рассуждений, но не находя там места, — взрываются, размазывая его мозги разноцветной кашей по ближайшей стене. И это кажется полным бредом. Несусветной чушью, вылезшей из-под пера безумного поэта. Абсурд. Карикатура списанная руками ленивого копировщика искусной живописи. Что заставило Дилюка — наследника винной индустрии и священных постулатов семьи Рангвиндиров — сказать такие слова? Наступить на горло своей взращиваемой десятилетиями гордости, ломая её трахею в пыль тяжёлой подошвой сапог, умолять, падая на колени? Хочется податься вперёд, подойти ближе, всмотреться в каждый залом, исказивший бледность идеального лица, в лишенной здравого смысла попытке понять. Но его разум, в противовес, транслирует лишь одну горящую в сознании мысль — беги. Вставай, переставляй ноги, ползи если того требуется, но уберись от сюда подальше. Беги, быстрее, чем бежал когда-либо в своей жизни. Просто, чёрт возьми, беги. Пока не стало поздно. Пока ты не поверил. Беги, даже если бежать некуда. Даже если настоящая родина — похоронена под обломками мраморных колонн, обагрённых затхлой кровью тысячи проклятых страдальцев, навечно засохшей в камне. Даже если истинный дом — мелькает перед глазами далёким, недоступным силуэтом, погрязшим в ярких всполохах ядовитого пламени, и хлопья пепельного снега, летящие рядом, напоминают струпья, чернящиеся в собственной гнилой плоти. Именно поэтому он пытается. Так отчаянно пытается вскочить на ноги, но его тело — пропитанное водой сукно — весит, кажется, тонну. Стоит ему лишь слегка напрячь натруженные мышцы, колени, не выдержав пытки, подгибаются, и он сломанной куклой рушится обратно на пол. Кэйя пытается поднять хотя бы одну руку, выбросить её в сторону резким рывком в попытке призвать меч, ухватиться за металл эфеса, успокаивая встревоженное сознание, но конечность лишь безвольно сваливается вниз, хлыстом ударяя бедро. Крио, пульсирующее в груди нестройным потоком, отказывается повиноваться, посылая волну морозной тревоги прямиком в глотку. Язык стремительно примерзает к нёбу, когда он пытается сглотнуть сладкую вязкость слюны. Хочется исчезнуть — втираясь в обивку кресла, — но бежать некуда, и он принуждает себя говорить. — Ты идиот, Люк?.. — выдох, протиснутый сквозь сжатые зубы, заставляет слова звучать шипящим потоком, похожим на белый шум. — Что ты… что ты такое несёшь? «Я здесь. Весь. Как есть». Кэйя вглядывается в него через силу, с таким усердием, что тишина кабинета начинает звенеть, вгрызаясь в барабанные перепонки. Дилюк сидит на полу, непозволительно близко, и его фигура — это плотно сжатая пружина. Голова отвёрнута под категоричным углом и, будто этого не достаточно, веки сомкнуты настолько плотно, что виднеются лучистые складки у глаз, как если бы само созерцание Кэйи было пыткой, которую он не в силах терпеть. Кэйя видит, как от бешенства ходят его челюсти, как опасно и часто вздымает крепкая грудь под тонкой, липкой тканью рубахи. «Весь… как есть», — рассеянным гулом отзывается в голове. Это «весь» звучит как смертный приговор, как сладкий, ядовитый туман, в котором Кэйя так отчаянно, так постыдно хочет потеряться. Ложь. Это «весь» — лишь приторная, паточная иллюзия, тонкая соломка, которая переломится, срывая тебя в клыкастую ледяную пасть, стоит лишь за неё ухватится. В ту самую пропасть, где не было и никогда не будет места его Люку. Но — о Селестия — как же невыносимо хочется обмануться этой иллюзией, прильнуть к этому навязчивому теплу, утонув в нём, как в болоте, нахлебавшись этой вязкой нежностью по самую глотку. Хочется обмануться, обгорев до углей, лишь бы не чувствовать, как лёд дробит его кости. «Я не коснусь тебя первым, Кай». Это ощущается как хлёсткая, болезненная пощёчина. И ему хочется громко рассмеяться в лицо Дилюка, но из горла вырываются лишь сухие, лающие хрипы. Эти слова должны были принести облегчение, но они лишь глубже загоняют иглы колючей тревоги под кожу. Не коснётся. Конечно. Кэйе тошно от одной мысли о том, что Дилюк, повязанный тяжеловесными кандалами своих обязательств, переламывает себя через колено, лишь бы остаться верным своему святому кодексу. Словно породистая псина на привязи собственного благочестия. В глазах Кэйи комната плывёт, двоится и множится. Фантом Дилюка, возвышающийся над ним идеальным, слепящим светом, начинает чеканить догматы, которые они оба когда-то заучивали до одури: Призри осквернённого, ибо в снисхождении твоем — его единственный путь. Омой раны его милосердием своим, но не допусти осквернения духа касанием плоти его. Будь незыблем в вере своей над павшим, не взыскуя благодарности, ибо смирение есть высшая добродетель. Стань искуплением его, отринув суетную жажду любви. Его выворачивает. Кэйе хочется перегрызть глотку этой фанатичной иллюзии, сплёвывая ошмётки «святой» плоти на чистый пол и скаля окроплённые кровью зубы. Ярость — сочащаяся гноем и сукровицей, словно старая, небрежно зашитая рана — клокочет в груди, выжигая остатки рассудка. Он с силой зажмуривается и мотает головой, стряхивая это омерзительное наваждение, вцепившееся в него липкими щупальцами. Это не он. Это не Люк. Это просто бред. Он впивается ногтями в ладони до хруста костяшек. Вдох, выдох. Это лишь призраки прошлого, остаточные образы его больного, ломаного мозга. Нужно успокоится, унять крупную дрожь, сотрясающую, кажется, само его естество. Вытолкнуть морозный воздух, заковывающий лёгкие в тонкую корку льда. Открыть глаза, чтобы впитать реальность. Чтобы убедится, что они всё ещё одни в комнате. Чтобы убедится, что ничего не изменилось — он всё ещё умирает, а Дилюк всё ещё заперт в своём проклятом безмолвии. «Выпей моё Пиро досуха… Пожалуйста, Кай…» Его трясёт так сильно, что зубы выбивают дробь, и в этой дрожи — вся его неуверенность. Он смотрит на Дилюка и видит в его отвёрнутом лице с закрытыми в мучении глазами свою личную Голгофу. «Выпей моё Пиро»? Кэйя чувствует себя так, будто ему предлагают испить последний глоток воздуха, прежде чем захлопнется крышка гроба. И это страшно, до ебанного безумия страшно. Эта близость, невозможная, вымученная стараниями жертвенного Дилюка, доломает его перебитое на осколки сердце окончательно. Он уверен — это погубит его. Безвозвратно. Кэйя болезненно заламывает брови, и солёный металл разливается по рту, когда он опять впивается резцами в мясо губы. Это «пожалуйста» эхом отдается в его ушах и бьёт, бьёт, бьёт. В нём нет благородства, нет снисхождения, нет даже пресловутой вымученной ярости. В нём — надрыв. Дилюк не просто предлагает энергию. Он предлагает себя в жертву. Дилюк на грани. Он скулит от этой просьбы, он молит Кэйю не умирать, и от этого хочется кричать. Это так эгоистично — просить его остаться в мире, где они оба так сломаны. Это невыносимо — слышать эту сорванную тихую мольбу от того, кто должен был его ненавидеть. Воздух в лёгких резко заканчивается, Кэйя делает судорожный вдох, и вместе с ним, доламывая остатки гордости, из него вырывается этот рваный, скулящий хрип, который он больше не в силах сдержать: — Не надо, — он хрипит, чувствуя, как в глазах начинает невыносимо печь. — Дилюк, ты… ты просто ублюдок. Зачем ты это делаешь? Зачем?.. Это так лицемерно — спасать его, не любя в ответ. В груди нарастает ледяной, колючий ком. Крио вырывается наружу, жадно и остро вступая в кровопролитную борьбу с удушливым жаром Дилюка. Воздух трещит, кристаллизируется, наполняя звенящим гулом — сталь призванного клинка под его ладонью обжигает пальцы — звуком его собственного предела. Свит взмаха режет по ушам. Перед глазами чернеет от боли, и его рука дрожит так сильно — когда он перехватывает эфес, сжимая его сильнее, — что гарда непроизвольно начинает дребезжать. Ну же, Люк — думает Кэйя, пока ходящее ходуном лезвие не достигает тонкой шеи, упираясь в плоть. — Сделай хоть что-то. Останови меня силой или дай мне закончить это. Только не сиди так, будто тебе наплевать. Открой свои чёртовы глаза! Он впивается усталым, немигающим взглядом в Дилюка. В эту бледную, почти до мертвенности кожу шеи, выставленную на закланье. В этот застывший гранитный монумент, выбитый из годов их жалких жизней, которым не суждено быть увековеченными. И это похоже на стазис, в котором он застрял. Он ждёт. Он готов. И эта готовность слепит Кэйю до блядского оцепенения. — Не заставляй меня… — сорванный, трескучий хрип Дилюка прошивает тишину, заставляя её дрожать. Эгоист. Дилюк такой эгоист. Слова мольбы, наполненные виной напополам с долгом, так легко текут с его прекрасных губ, въедаясь под кожу, не оставляя выбора. Жалкий, жалкий, жалкий. И всё же… Даже если это просто жалость. Даже если это просто жертва, которую Дилюк выдаёт без ограничений, чтобы очистить свою совесть. Даже если эта потаённая, выкроенная нежность — лицемерная подачка с барского плеча. И всё же. Кэйя ощущает это, слишком отчётливо, слишком болезненно. Последняя попытка собрать свою гордость по крупицам умирает, спадая с его плеч. Эта жажда тепла, эта постыдная, эгоистичная нужда в Дилюке оказывается сильнее. Он устал бежать. Он готов позволить себе обмануться. Готов принять эту разменную монету жалости за любовь. Он хочет жить. Так глупо и беззаветно. Лишь бы не возвращаться в выламывающий кости лёд. Пальцы разжимаются. Призванный клинок рассыпается звенящим льдистым прахом, встречаясь в тихом, мягком стуке с ворсом ковра. Эти пять лет борьбы, напряжённого молчания и фальши вырываются из него рваным, надломленным всхлипом. Гул Крио закручивается в его желудке, заставляя зябко дрожать. Он закидывает сведенную судорогой руку на столешницу, преодолевая помутнение в глазу, резко подтягивает себя вверх. Ноги дрожат так, что стоять не представляется возможным, поэтому Кэйя делает единственный, размашистый шаг и падает отбивая колени в гематомы. Он заставляет себя ввалится в этот кокон спёртого, задушенного тепла, окружающий Дилюка, не оставляя себе и шанса на отступление. Его холод, неуверенный и бушующий, тянет его вперёд. Кэйя выбирает сгореть в этом пламени без остатка, лишь бы не умирать одному.***
Вопрос вспарывает плотную тишину кабинета, врезаясь в Дилюка со всей мощи. Он вздрагивает — всем телом, мелко и загнанно. Его ведёт в сторону Кэйи невыносимый, выламывающий кости импульс дёрнуть головой, распахнуть глаза и утонуть взглядом в этой штормовой синеве, но он лишь сильнее вжимает затылок в обивку кресла. Позвоночник кажется раскалённым ломом, вдроблённым в спину.Терпи. Стой смирно. Гори молча.
Кэйя где-то совсем рядом, Дилюк кожей чувствует исходящий от него студёный мороз, вмешанный в рваное, влажное дыхание, и эта близость превращает его Пиро в ядовитый концентрат. Навешанные в спешке цепи контроля натягиваются до звона, до натуральной тошноты, трепещущей в горле. Дилюк почти физически ощущает, как металл обжигает его запястья, лодыжки и шею, как выкованные им самим ограничители дребезжат, перебивая звук его учащённого дыхания. Он не может ответить. Ему нельзя отвечать. Если он сейчас разомкнёт сжатые судорогой челюсти, Кэйя получит не ответы, а рвущееся из него омерзительное и горючее признание в собственном безумии.Потому что, я не могу иначе. Потому что видеть тебя таким — это медленно подыхать самому. Потому что я весь здесь, Кай. Потому что я всегда был здесь, не в силах уйти.
Но вслух — только тишина. Словно это может помочь Кэйе принять правильное решение. Словно плотно сжатые губы не горят от усилий, которые он прилагает, чтобы сдержать слова. Словно он не ощущает кровь, липко впитавшуюся в штаны и кожу пальцев. Он чувствует, как под веками полыхает его собственный огонь — жадный, одержимый, готовый сжечь всё на своём пути, лишь бы согреть этого идиота. Он предложил ему испить себя досуха, и он не лгал. Он готов стать пеплом, он готов стать простой оболочкой, лишиться всего, лишь бы Кэйя жил.Молчи. Молчи. Молчи.
И ему тошно, до ломоты в суставах тошно от того, что Кэйя скорее удавится своим льдом, чем позволит себе согреться о его пламя. От мысли, что он попросту отшатнётся, в груди разливается едкая, чёрная горечь. Дилюку хочется разрушить эту статичность, открыть глаза, протянуть руку и коснуться наконец прохладной кожи, но он боится. Боится, что любое его движение Кэйя воспримет как атаку. Что если Кэйя увидит его глаза — полные этой безобразной, больной преданности, — он сломается окончательно. Дилюк ещё сильнее вжимает лопатки в кресло, превращая себя в неподвижный гранитный монумент. Он ждёт. Он будет ждать столько, сколько потребуется. Он будет молить всех богов, в которых никогда не верил, чтобы Кэйя выбрал жизнь, пусть даже ненавидя его за это. Пусть даже, ему не останется ни крупицы места в этой жизни. Если для того, чтобы Кэйя жил, Дилюку нужно будет продолжать сгорать — молча, страшно, дотла — он уплатит эту цену.Заткнись. Заткнись. Гори. Блять. Молча.
Оголённую кожу рук покрывают мурашки, когда температура в комнате резко падает, становясь колкой, почти острой, тушащей его собственный въевшийся жар с тихим шипением. Следующая за этим смертоносная тишина отчётливо пахнет сталью. И этот звенящий гул Крио — звук призыва, который он не перепутает ни с чем другим, — звучит как приговор. Раздаётся хлесткий, свистящий звук рассекаемого воздуха. Дилюк знает этот звук. Он ждёт удара, выставляя беззащитную бледность шеи вперёд. Он ждёт боли, которая наконец-то станет материальной. Но удара нет. Вместо него — тонкий, едва уловимый дребезг стали. Дилюк помнит это, как Кэйя перехватывает эфес, когда он на пределе: он всегда чуть сильнее сжимает гарду, заставляя металл издавать этот заметный, жалобный стон. Он не слышит шагов. Не слышит шороха одежды, который неизбежно возник бы, реши тот податься вперёд для выпада. Кэйя всё ещё там. Вдалеке. И невозможная мысль доходит так остро и невыносимо больно, что тело парализует в приступе ужаса. Кэйя не собирается его убивать. Кэйя собирается закончить всё сам, прямо здесь, у его ног, пока он, как последняя мразь, играет в манекен не способный даже открыть глаза.Нет. Кай, нет. Только не это. Нетнетнетнетнет.
— Не заставляй меня… — голос Дилюка срывается, он звучит как треск углей под ледяным дождём. — Не заставляй меня до конца моих дней смотреть на пустые стены винокурни и знать, что я позволил тебе уйти… просто потому, что был слишком горд, чтобы попросить ещё раз. Он хочет сорваться с места, нарушить все своим омерзительные клятвы и вырвать холод стали из его рук, но он застывает, не в силах преодолеть кровящий сердце страх, что любой его резкий жест, любое его случайное движение станет фатальным толчком для лезвия. Он может только ждать, глотая нестройные потоки собственного жара с остервенением смертника, пока в шаге от него выносится приговор пятилетней ожесточённой войны. И Дилюку кажется, что он умер — что его сердце, не выдержав бешеного ритма, толкающего его с начала вечера, попросту лопнуло, — когда звон стали внезапно оборвался. И Дилюку кажется, что он вознёсся — что его ноги подкашиваются так сильно, что не сиди он на полу, выбил бы коленные чашечки из суставов, падая на пол, — когда навязчивые остатки дребезга глушатся тихим стуком металла, упавшего в мягкий ворс ковра. Кэйя отпустил меч. Кэйя выбрал… Нестройный, надломленный всхлип врывается в уши так резко и близко, что Дилюк вздрагивает. Что? Волна холода, медленная и неуверенная, колышется совсем рядом, кроя оголённую испарину рук зябкими мурашками.***